Текст книги "Кочубей"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Соавторы: Николай Сементовский,Фаддей Булгарин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 57 страниц)
XVII
Был двенадцатый час ночи; в Бахмачском замке все уже спали; тускло горели свечи в спальне гетмана. Иван Степанович сидел задумавшись в своей комнате; он велел позвать Заленского; его тревожило положение Польши, которой он был предан душой и телом; перед ним на столе лежал лист бумаги и на нём начерчена дума его сочинения:
Все покою щире прагнуть,
А не в один гуж все тягнуть,
Той направо, той налево,
А все братья – то-то диво...
Тихо растворилась дверь комнаты, гетман поспешно перевернул лист со стихами и торопливо оглянулся, за спиною его стоял Заленский в чёрном длинном плаще, сложив крест-накрест на груди тощие руки.
– Здравствуй, Заленский, один приехал или с Орликом?
– Один!
– Добре сделал! Ну садись, потолкуем ещё с тобой о давнишнем нашем деле.
Заленский сел.
– Вот, я написал думу, слушай.
Гетман взял лист и прочёл думу.
– Как тебе кажется, ясно всем будет?
– Понятно и убедительно, ясновельможный!
– Твоё дело стараться распустить её в народе, простым казакам, сердюкам и всем приверженным ко мне сказать: будто бы это я сам сочинил, а между тем, Заленский, пора нам, давно пора приниматься за дело; что пользы мне оставаться в подданстве московском, когда я сам могу быть царём... Справедливо, обстоятельства теперь не хороши, но переменятся, и всё дело на лад пойдёт, прежде всего надобно приготовить народ, особенно запорожцев; я думаю разослать в города и сёла верных сердюков и научить, чтобы они из-под руки говорили народу: что-де царь хочет запорожцев уничтожить, а когда будут сопротивляться, так всем отрубить головы; сказал-де, царь не терпит их и называет разбойниками, а не храбрыми лицарями. То же самое распространить и в гетманщине.
– Добре, дюже добре, – с полным участием, распахнутою душою сказал иезуит, – только же и трудно: дурный, дурный Хмельницкий! Всё дело испортил; взявши гетманщину в руки, не ссорься он с нами, дружись с королём польским, и только слово скажи: «я король русский!» – и был бы король русский! Побратался бы с королём польским: поделили бы землю: Москву бы Богдану в королевство Русское, а Ливонию, Литву, Пруссию, Венгрию, Молдавию, Турцию и Крым – королю польскому. Вдвоём они целый свет завоевали бы святейшему отцу нашему Папе; недоверки и схизматики русские грецкие и лютеровские и не почуяли бы, как пали бы к святейшим стопам, и было бы едино стадо и един пастырь, царство божие в боголюбезном Риме и во всей вселенной...
– Спасибо, Заленский! Королевство русское пошло бы в руки королевским детям, а мы с тобой и остались бы навеки: я – королевским казаком, ты – каким-нибудь сельским ксёндзом... Нет, господа иезуиты, неискусно вы за дело взялись... да и Унию не так бы я повёл: с Богданом nu уж чересчур пересолили. На его месте, я бы тоже пристал к Москве, а то, тут вы, святые отцы, да жиды, да польские паны, да короли, да турки, да татары, да москали – гетманщина чисто в пекле кругом! Пока-то дошло бы дело до королевства, всю бы испекли, как гарбуз; народ тогда и слышать не хотел о римской вере; не умели вы взяться, всех озлобили... У меня теперь другое дело... Нет, Заленский, не поддайся Богдан Москве, не справиться бы Украине, не гетманствовать бы и Мазепе, не беседовать бы с тобой о королевстве! Теперь гетманщина окрепла, побогатела, сама царство крепкое – сама потягается с Москвою: только бы не изменили ко мне своей дружбы короли польский и шведский, мои благодетели, да вы, отцы святые, так теперь мы лучше обделаем дела. Наше дело поджигать смуты бояр, стрельцов и народа; бояры за бороды да за жупаны готовы на всё, царь озлобил всех: во мне видят они посланника небесного, защитника их вековых обычаев и дедовских правов: дочек из теремов повыводил, жёнам лица открыл на сором снявши хустки, которыми они закрывались, как проклятая татарва да турковня; да ещё и курить тютюн всех заставляет, а на асамблеях танцевать!.. Ну, из Киевской Академии мы пустим в Москву ваших дельцов, иезуитских питомцев; царевич тоже поможет нам... Нет, Заленский, ты ещё худо понимаешь историю. Богдан добре посеял! Пора косить да жать. Москва уснула на гетманщине, как на смертном одре своём: только бы до поры до времени не пробудилась, тогда увидишь сам...
– Великий разум твой, ясновельможнейший; во всём воинстве святейшаго отца нашего нет тебе равнаго!..
– То-то же!.. Когда приготовим свой народ, нам нечего бояться; на всякий час я готов буду отдаться шведскому королю, а когда я буду королём, ты мой первый министр; сам для себя старайся, – видишь, Заленский, душа моя перед тобою открыта. Царю писать буду, что я его вернейший раб и нижайший слуга. Царь пусть шлёт нам дары, а мы все будем мотать на ус да ждать лучшаго времени, прийдёт погодка, вот тогда и покажем, что у нас было на уме и на сердце; одумается царь, да поздно будет; мертваго из гроба не вынимают, а до того времени, я преданнейший его гетман, униженный раб. Слава Богу милосердому, донести, думаю, некому, всех настращали, да, если бы и доносители явились, так дела не знают... Царь так уверился во мне, что тотчас головы доносчиков полетят на плаху. Чтоб не было приметно для народа, укреплять Белую Церковь, свозить туда в подвалы сколько можно более пороха и всяких снарядов; стараться, чтобы города полковые были слабо содержимы, пусть царь заботится укреплять Киев, не великая беда – Киев легко взять соединёнными силами, да шведы одни разгромят его в пух. Так, Заленский?..
– Так, ясновельможный! Истинно так!..
Не быть гетманщине под властью царя!.. Разве полковникам, старшине да и всем радостно слышать от Москалёв, что мы мужики, что мы рабы, – кому это сладко!?., Нет, Заленский, не быть гетманщине в верности и подданстве у Московского царя. Слушай, я тебе скажу, как он раз обидел меня: я был в Москве, обедали мы у Меншикова, царь обедал с нами, ты не видал, как мы до этого дружно жили; бывало, он поставит мне свою пригоршню, я налью её полную вина и выпью, потом подставлю ему свою, он также нальёт и выпьет, мы обоймём друг друга и крепко поцелуемся; ну-да и это не дело! Вот слушай, сидели мы за обедом у князя Меншикова, царь долго говорил о делах своих, хвалил тех из бояр, которые с радушием перенимают всё у немцев, шьют кафтаны на немецкий лад и бреют бороды... Не всем такие по сердцу были слова царёвы; Пётр видел и кипел от досады, а приятели, то а дело, поджигали, потом обратился ко мне и сказал: «Пора мне и до вас, казаков, добраться!..»
– Нет, царь, обожди, не пришёл ещё час тревожить гетманщину, – сказал я, покрутивши усы, го есть, знай наших. Пётр ещё больше рассердился, и как бы ты думал, мой зичливый приятель Заленский, что он сделал?
– Что ж, ясновельможный, мог сделать тебе царь!
– А вот что, как своего последнего гайдука схватил меня за усы, и закричал: «Пора мне за вас приняться!» – и ударил меня по щеке... меня ударил, Заленский!.. Слышал?.. Меня ударил по щеке царь! Мазепа сказал это сквозь слёзы и всем телом затрясся, глаза его пылали, потом он вмиг побледнел.
Заленский сдвинул плечи, обратился к образу, перекрестился и сказал: «Иисус Христос, помилуй нас!»
– Да, вот тебе, наша дружба до чего дошла!
– Ясновельможный, ясновельможный, святейшая глава римского христианства не потерпела бы этого, если бы в гетманщине было святое владычество её.
Мазепа тяжело вздохнул, покрутил свои усы и продолжал:
– Не думай, Заленский, чтобы именно с того часа я понял царя и замыслил отложиться от него – нет: в тот самый час, как Василий Васильевич Голицын отдал мне булаву, я взял её и задумал отстать от Московского царя; и вот, до сей минуты тешусь этою мыслию, сплю ли я, сижу и говорю с тобою, или с народом, или в таборе, или в Москве, или где бы я ни был, всё думаю об одном: отстать от Петра. Разве и я не могу быть другим Петром, разве гетманщина теперь не может быть царством, а я царём?.. Разве не достанет казацких сабель, чтобы забрать и Москалёв... всё может быть, – ты знаешь, у нас под боком ляхи, не любят Московского царства, шведа разозлили насмерть, татарин от перваго дня света Божьего воевал с Московиею и не забыл азовских походов, чего же ты ещё больше хочешь, чего мне думы думать!?..
– О, пошли Иисус Христос тебе царство, тогда от Рима через твою Московию проложим дорогу и в Швецию? Тогда истинное христианство, предстательством святейшаго Папы у апостолов Петра и Павла, прольётся по всему свету!
Мазепа, довольный словами Заленского, улыбнулся, слегка ударил его по плечу и продолжал:
– Так пошли, Господь, силу и единодушие казакам и всем дружелюбным с нами королевствам!.. Ты, Заленский, знаешь, что Польша передо мною, как былинка, гнётся, а Карлу я больше, нежели родич, перед Карлом вся Европа трепещет! Дульская отдаст мне свою руку и обещает княжество, но мало этого, Карл поможет на седую голову мою надеть корону... Ты знаешь, с нами и Франция заодно, а когда Франция, так и ещё найдутся другие короли, – говорю, – Европа страшится Карла, и что же после такой силы один – царь.
– Ничего, одной саблей, во славу святейшего отца можно взять Московию!..
– Так слушай же, настал час, пора приготовлять гетманщину, пусть в народе ходит слух, что я затеваю доброе дело: умные сами захотят этого, научат безумных, и всё пойдёт на лад, прощай.
Иезуит поклонился и ушёл.
Мазепа взял перо, бумагу и начал писать письмо к царю: «Не только в Сечи Запорожской, в полках городовых и охотнических, но и в людях, самых ближних ко мне, не нахожу ни верности искренней, ни желания сердечнаго быть в подданстве у Вашего Царского Величества, как я точно сие вижу и ведаю; для чего и принуждён обходиться с ними ласково, обходительно, не употребляя отнюдь строгости и наказания». Прочитав и исправив, гетман спрятал письмо и ушёл.
XVIII
Солнце показалось из-за синих гор, и утренний туман, покрывавший Батурино, как волны на море, – заклубился; громко защебетали по садам тысячами голосов птички, проснулись батуринцы; на улицах собирались с дворов коровы, и пастух, наигрывая на свирели, погнал стадо в поле; зашумели казаки, собираясь ехать на работы, и заскрипели возы под высоко наложенными снопами золотистого ячменя и колосистого жита. Горожанки с кошницами в зелёных с красными мушками байковых кофтах, спешили на базар; заблаговестили к ранней обедне, и в растворенные двери церквей проходящий народ видел горевшие свечи перед местными образами, останавливался у дверей храма и, с благоговением молясь, крестился.
В этот час девица, жившая в гетманском замке несколько лет, и смирявшая характер властолюбивого Мазепы, сидела у окна, обращённого в сад, поминутно крестилась и, казалось, была чрезвычайно неспокойна духом, гетман ещё спал. В Гончаровке было тихо; гайдуки и стража, вставшие рано, вновь беспечно дремали, одни у дверей, другие сидя на креслах, диванах и где попало; двери были все отворены и в комнаты был свободный вход и выход.
Долго сидела девица, потом вдруг встала с кресла, побежала в другую комнату и остановилась у дверей; через несколько секунд в комнату вошёл старец монах; в левой руке он держал небольшую медную тарелку, прикрытую чёрным воздушном, с вышитым посредине серебряным крестом, а под мышкою была у него книга для записывания подаяний на монастырь. Перекрестившись на иконы, монах обратился к девице и благословил её, девица поцеловала его руку.
– Благодари милосерднаго Бога, всё готово для твоего пути, собирайся – да благословит тебя Творён и сохранит Пречистая Царица Небесная от всякого зла и напасти!
Девица перекрестилась.
– Где же гетман, он обещал дать вклад в Печерский монастырь?
– Спит ещё!
– Пусть спит, я обожду; мне надобно видеть его сегодня, я больше не приду сюда, и чтобы отклонить всякое подозрение в побеге твоём, скажу ему, что сегодня же иду обратно в Киев. А ты через три дня вечером, как я тебе и говорил, выйдешь в сад к берегу, сядешь в челнок, казак привезёт тебя в деревню, оттуда поедешь с Богом, и никто тебя не узнает.
Девица молчала.
– Я и теперь приехал из деревни в челноке и хоть сейчас садись, всё готово, но лучше не спешить.
В это самое время внизу, у входа в дом, раздался чей-то громкий, знакомый голос. Девица затрепетала, отшельник также смутился, но перекрестясь, ободрился и сказал.
– Успокойся, Господь с тобою!
В комнату, где сидела девица и подле неё отшельник, вошёл, побрякивая саблей, в красном бархатном кунтуше, граф Жаба-Кржевеикий, приехавший полчаса назад с Волыни; увидев сидевших, он в первое мгновение остолбенел, побледнел и чуть-чуть не повалился на пол.
Девица всплеснула руками, бросилась перед образом на колени, едва успела оградить себя крестным знаменем и упала на пол почти без чувств.
– Юлия, ты ли это? – севшим голосом произнёс граф, уста его опять онемели, а взор неподвижно остановился на девице.
– Это ты, старик нищий, ты её сохранил?
– Я!.. Отвечал покойно старец, поднял Юлию и повёл её в другую комнату. Граф хотел идти вслед за ними, но тяжёлая дверь затворилась, старик запер дверь, вынул ключ, тихо свёл полуживую девицу с лестницы, ободрил её молитвой, и быстрыми шагами они вошли в сад и скрылись в густоте кустов.
Запертый в комнате, граф пытался отворить дверь, но усилия его были тщетны: он довольно громко просил слуг отпереть дверь, но всё спало беспечно и никто не слышал его просьб. Наконец, он застучал, требуя, чтобы отперли дверь, гайдуки в страхе проснулись, искали ключи и не находили; проснулся гетман. Пока шли эти сборы да суеты, времени много ушло; наконец, отперли дверь, граф бросился в объятия гетмана, поздравляя его с получением ордена, Белого орла, присланного от Польского короля Августа Второго. Граф Жаба-Кржевецкий вручил сам орден и грамоту. Мазепа был в неописуемом восторге и не знал, что ему делать; он, ежеминутно обнимая, целовал Кржевецкого, подтверждал клятвенно перед образом, что никому в свете не предан так, как предан Августу, потом разломил печать, вынул грамоту и громко прочёл. Она была писана на латинском языке. Прочитав рескрипт, гетман прослезился, поцеловал три раза грамоту и, обратясь к иконам, ударил три земных поклона.
Чрез полчаса, а может, более, когда гетман несколько успокоился, граф сказал ему.
– Ясновельможный гетман, от нетерпения обрадовать тебя я нарочно как можно раньше поспешил в твой замок, тихо вошёл, желая неожиданно предстать пред тобой, и когда вошёл в тот покой, там сидела в чёрном платье девица и чернец; девица мне знакомая, смею спросить: каким случаем попала она в твой замок?
– А, вижу, девица понравилась графу; но пусть сердце не кохает, она хуже всякой черницы, лице своё от всех закрывает, а нашего брата, как дьяволов, боится, скоро будет десять лет, а я ничего не добился от неё, – сказал, усмехаясь, гетман.
– Го, верно, ты не знаешь, кто она?
– То-то и дело, не знаю; каждый день я её спрашивал, и всё одно да одно – не скажу.
– Она дочь графа Замбеуша от казачки, родственницы Самуйловича, которую граф повесил на одном дереве вместе с собакою и жидом; а её хотел убить, но нищий старик, которого я также сейчас видел здесь, вместе с нею, спас её в подземелье, откуда они, вероятно, бежали.
Гетман со вниманием слушал Жабу-Кржевецкого и с любопытством расспрашивал об Юлии и нищем.
– Ты сам расспроси её, ясневельможный, она должна всё сказать...
– Да, теперь уже не скроет ничего от меня!
– Какая она красавица, и ты в самом деле…
– Ничего, ничего! – прервал его Мазепа. – Это строгая девица, хоть голову ей отсеки, для неё лучше, нежели поцеловать нашего брата.
– То редкая в мире красавица; не отпускай её в монастырь, а старайся лучше, чтобы она полюбила тебя, да от графа Замбеуша береги, а то, право, придёт к тебе, и если залучит в свои руки, на куски разорвёт, он поклялся это сделать. Граф рассказал всё, что произошло. Мазепа задумался.
Долго после этого говорили граф и гетман о Польше, о короле Августе I, Карле XII и царе Петре; потом разговор перешёл на Юлию. Граф просил гетмана, чтобы он приказал позвать её. Гетман хотел исполнить желание графа, приказал негру позвать Юлию, а сам любовался орденом, надевая его на себя; негр исчез и через несколько минут снова явился и жестами давал знать, что Юлию он не отыскал. Гетман не верил и приказал снова искать, но все старания были напрасны. Гетман искал сам, но нигде не было Юлии.
Тысяча предположений роилась в голове Мазепы, одно другого невозможнее: он не думал, чтобы Юлия бежала; десять лет она жила в Гончаровке, всегда почти имела случай бежать, но не пользовалась случаем; нет, она утопилась в Сейме, она испугалась графа Жабы-Кржевецкого и где-нибудь скрылась.
Как бы то ни было, но Юлии, научившей Мазепу благочестию, не было уже в замке. Полетели во все стороны вершники, искали, расспрашивали о бежавшей, но никто не видел, никто не знал, кого искали и о ком спрашивали.
Скрылась, как называли её гетманцы, благословенная душа! И с того часа характер гетмана изменился: на третий день после этого происшествия Мазепа повесил одиннадцать своих гайдуков и нескольких негров; гайдуков повесил, заложив железные крючки в рот за небо, а негров, привязав одних за левую, а других за правую руку или за одну из ног.
Граф Жаба-Кржевецкий, похваливший все эти распоряжения гетмана, скоро после этого уехал обратно, дела Польши призывали его в своё отечество.
XIX
Ладья, да ещё утлая ладья, застигнутая бурей среди моря, по воле порывов ветра бросается то в одну, то в другую сторону, то опять несётся вдаль, когда на мгновение утихнет разъярённая стихия, как будто бы для того, чтобы с новой непреодолимой силой покатить страшные седые валы и разбить ладью – живое подобие души Мазепы после того, как пропала Юлия.
Кто не испытал подобного лишения, тот не поймёт и состояния духа гетмана. В первые дни сердце старика ныло, грусть съедала его мысли, его радость, его самого, потом, от чрезмерного сожаления об утрате любимого предмета, им овладело отчаяние; с этим вместе рождавшиеся в воображении его новые планы казались возможными для того, чтобы возвратить утерянное, а с ним минувшую радость, и спокойно наслаждаться испытанным счастием. И вот гетман придумал, как отыскать бежавшую: он разослал во все стороны гонцов из приближённых к себе сердюков и компанейцев; отправил тайно для разведывания несколько десятков жидов, всегда готовых услужить ясневельможному; сам Заленский уехал в Киев, чтобы предупредить приезд старца и девицы, полагая, что она бежала с ним в святой город. Ждёт гетман, разослав посланцев, ждёт и не дождётся: тоска сильнее омрачает его сердце и душу, не даёт ему ни днём, ни ночью покоя, отняла у него и сладкий сон. Посетит ли его на минуту какое-то усыпление тоски, и он смотрит в окно, или сядет на лошадь, помчится в степь и высматривает, не покажутся ля где-нибудь знакомые всадники и с ними его прелестное существо... но дорога чёрною змеёю вьётся по полю, сливается вдали с синею далью, и не видно никого едущего по ней. Гетман вздохнёт, поворотит вороного коня и быстро помчится обратно, сядет в замке, задумается и никого не принимает к себе. Придёт ли от полковника вершник или от пана Кочубея, увидит его гетман в окно, смотрит на него и думает, не вестник ли радости? Но нет, не он! Вздохнёт Мазепа, и грусть, как разозлённая змея, сильнее прежнего начнёт травить сердце его ядом.
Не молод был гетман – а вот какое пламенное сердце было у него: он мог ещё любить, но не любил уже так, как любят юноши: чисто, пламенно, бескорыстно.
Через несколько дней посланцы один за другим возвращались без успеха; а через неделю собрались все, приехал и Заленский из Киева; но беглецов не было. В народе разнеслась молва, что девица, жившая в Гончаровке у гетмана, утонула; миль за пять от Батурина волны выбросили почти истлевший женский труп: этого достаточно было для уверения гетмана и всех прочих в истине носившихся слухов.
Однажды, когда гетман был крайне скучен, приехал к нему сын Генерального судьи Чуйкевича.
Мазепа давно знал намерение Чуйкевича жениться на Мотроне Кочубеевой.
– Приехал к тебе, ясневельможный гетман, помоги в моём горе, ты один в целом свете можешь осчастливить меня.
– Ну, что же, ты знаешь, пан Чуйкевич, что я больше всего люблю помогать и делать доброе для других, когда только сил к этому достаёт у меня.
– На этот раз, ясневельможный, достанет, одно слово твоё – и я первый счастливец в мире.
– Чего же ты хочешь от меня?
– А вот чего: гетман, сердце моё любит дочь Кочубея Мотрёньку, твою крестницу, я хотел свататься, а мне подвезли гарбуза.
– Ха! Ха! Ха!.. Гарбуза?.. И славного гарбуза?.. – спросил Мазепа, радуясь этому случаю. – Ну я скажу тебе, пан Чуйкевич, если бы не ты говорил, что Кочубеевы дали тебе гарбуз, никому другому не поверил бы я!..
– Ясневельможный, я приехал к тебе просить о моём счастии...
– Так, пан Чуйкевич, так; но что ж буду я делать, ты сам скажи, научи меня, что делать, и я исполню твою просьбу.
– Слово скажи за меня Любови Фёдоровне, вот и всё, и Мотрёнька моя.
– Добре, скажу, как только поеду, я на всё готов, лишь бы ты и отец твой были счастливы; вы знаете, как я вас люблю!
Чуйкевич низко кланялся.
– А скажи по истинной правде, болит твоё сердце за Мотрёнькою?
– Болит, крепко болит.
– Гарна ж, правду сказать, дочка моя, не одно твоё болит сердце от неё...
Чуйкевич вздохнул, Мазепа тоже.
– Положись на меня да молись Богу, так и счастлив будешь.
– Осчастливь, ясневельможный, Христом Богом молю тебя!
– Добре, добре!..
Обнадеженный Чуйкевич уехал от гетмана, мечтая о будущем счастии. Мазепа, в свою очередь, представляя себе красоту Матроны, подумал: может ли Чуйкевич любить Мотрёньку так, как я её любил, если бы она была моя жена... не быть ей за Чуйкевичем, – дочка моя славолюбива, как и мать её, а Чуйкевич что ей за пара?..
Мазепа покрутил усы, пригладил поседелую чуприну и подумал: «Гарна, крепко гарна! Прижал бы я тебя до своего сердца... да боюсь, чтоб люди не знали! А любил бы я тебя, как никто в мире не любил бы... ничего, что у меня седая чуприна, да сердце молодо и горячо!..»
После побега Юлии Заленский получил большую силу и влияние на гетмана, какого он даже не имел в прежние годы; теперь ректор Винницкий стал министром, искренним другом и братом Ивана Степановича. Заленскому хотелось казнить полковников Палия и Самуся, воевавших в Княжестве Литовском, за православную веру – князь Радзивилл отнимал у православных церкви, монастыри и отдавал униатам: мучения в это время поборников православия были велики: униаты, как и в стародавние годы, откупали церкви, не дозволяли крестить детей, погребать умерших, совершать браки и отправлять другие утешения церкви.
Храбрость и успехи Палия и Самуся были не по душе иезуиту: он каждый день просил Мазепу обвинить их и казнить. Мазепа слушал его, писал царю доносы, клеветал на обоих, особенно же на Палия, у которого было большое богатство в Белой Церкви. Приехавши в Бердичев, Мазепа пригласил к себе полковника Палия на банкет, напоил его до бесчувствия; сонного заковал в кандалы и кинул в подземелье, в страшную тюрьму, потом измученный лихой полковник отправлен был в Москву, оттуда в Сибирь.
Белая Церковь со всеми сокровищами досталась сребролюбивому гетману.
Вслед за этим начались вновь казни и пытки; зверство Мазепы, укротившееся присутствием Юлии в Гончаровке, раскрылось с новою силою и ярости го, кровь невинных полилась широкими ручьями в городах и селениях гетманщины, ропщущий народ, как бурное море, зашумел. Гетману было не до народа, в уме его давно зрела мысль об отложении гетманщины от Московского царя, поэтому он не вслушивался в ропот, слагал все беды на царя и занимался осуществлением тайной своей мечты.
Заленский то и дело ездил то в Польшу, то в Швецию, то в Крым.
Народ узнавал это и заговорил, что Мазепа недоброе замышляет; но голос гетманцев не слышен был царю: Петра все уверили, что это одни козни недоброжелателей гетмана, и царь беспредельно верил в непоколебимую верность Мазепы.
Мазепа думал об измене и думал о женщинах – два предмета, которые никогда не оставляли его. Сердце Мазепы не могло жить без любви порочной. Чуйкевич приездом и просьбою своею навёл гетмана на мысль, самому искать любви своей крестной дочери. Старик воспламенился и начал мечтать о красоте Мотрёньки.
Куда ни поедет, что ни делает, везде преследует его очаровательный образ крестницы пламенное воображение Мазепы ещё более распаляло его сердце движениями горячей любви.
Демьян, гайдук гетмана, был в Батурине, заезжал к Кочубею нарочно, по приказанию гетмана, узнать о здоровье его семейства. Приехав обратно в Бахмач донёс Мазепе, что Василий Леонтьевич и Любовь Фёдоровна здоровы, а Матрона Васильевна с какою-то родственницею уехала утром в Диканьку. Услышав это, Мазепа хотел было в ту же минуту сам ехать вслед за нею и как будто нечаянно встретиться ей на дороге; но рассудив, что такой поступок легко может испортить всё дело, послал нарочного гонца с письмом:
«Моё серденько, мой квете рожаный!
Сердечно на то болею, что недалеко от мене едешь, а я не могу очей твоих и личка беленького видеть; чрез сие письменно кланяюся и все члены целую любезно».
Прежде этого ещё Мазепа часто говорил Мотрёньке, что ей следует быть гетманшей, или в Москве или Польше графиней или княгиней.
Мысль эта утвердилась в сердце честолюбивой девицы и ни на минуту не оставляла Мотрёньку, подобно как не оставляла она и её гордую мать. Мотрёнька готова была на все жертвы, лишь бы только осуществилось предсказание крестного отца. Проходили годы, эта мысль усиливалась, возрастала в сердце её, и, наконец, когда Мотрёнька расцвела, как украинская роза, мечта быть женою графа, князя или гетмана, что казалось удобнее и лестнее всего, убивала её и отравляла прекрасные дни светлой и счастливой её юности. Мотрёнька часто видела польских графинь: блеск и жизнь их прельстили её, очаровали её пылкое воображение, распалили её самолюбие, и она бессознательно предалась на волю своего страшного влечения, не могла противостоять ему, и что же? Переменилась так, что отец и мать не могли узнать её: румянец, до этого игравший на щеках, увял, как увядает от зноя роза; бледность и постоянная задумчивость заменили весёлую улыбку и привлекательную беспечность, выражавшуюся в её прекрасных очах.
И в то же время Мотрёнька была покорна, послушна, внимательна ко всем; и казалось, что в сердце её не только нет гордости, но оно совершенно её не знает. Вот как всегда притаиваются в душе человека бунтующие страсти, чтобы в своё время с новым порывом и непреоборимою силою восстать против всех святых чувств сердца и поглотить их в своей чёрной толще и потом безнаказанно начать Господствовать в душе честолюбца.
Мотрёнька получила письмо Мазепы по приезде своём в Диканьку; с первых дней жизни своей она знала, что Мазепа любит её – сомнениям в юном сердце не было места, и потому письмо Ивана Степановича несказанно обрадовало её, десять раз она читала и перечитывала его, прятала и, опять вынув, читала в сотый раз, и на опечаленном лице появлялась улыбка. – Мотрёнька ездила в Полтаву к родственнику своему полтавскому полковнику Искре, заезжала к любимому отцом и матерью её священнику церкви Спаса, Ивану Святайле, была и у других знакомых, и везде весёлость не покидала её. Возвратившись в Диканьку, Мотрёнька приискивала средство увидеться с крестным отцом: заехать к нему на обратном пути в Батурин – не по дороге; да при том отец и мать с некоторого времени перестали отпускать её к гетману, под предлогом, что она невеста и стыдно ей ездить одной в Гончаровку. Хотя это ещё более опечалило Мотрёньку, но она умела скрыть от отца и матери горькое состояние своего влюблённого сердца; много мыслей промелькнуло в голове её, и, наконец, она решилась заехать к крестному отцу на обратном пути в Батурин. С этой минуты часы казались ей днями, а дни месяцами: томительно было для неё ожидание той минуты, когда пред глазами её будет гетман. Мечты, сладкие мечты успокаивали её на несколько мгновений, и потом, когда она переходила к действительности, ей было ещё тягостнее: грусть сильнее язвила душу, и тоска, словно чёрная змея, свернувшись около сердца, сжимала его.
Между тем время летело быстро вперёд и вперёд, не спрашиваясь никого, как лететь; и день выезда Мотрёньки из Диканьки в Батурин настал.
Мотрёнька пела, шутила, играла и веселилась в дороге, ей скучно было только то, что бричка медленно подвигалась, но мысли девичьи были уже в замке Мазепы.
Кончалась дальняя дорога, и утром на третий день Мотрёнька увидела перед собою вдали синевшиеся горы и чёрный лес, направо ярко-зелёные камыши, росшие по берегу Сейма, налево белые хаты Гончаровки; в стороне от них – высокий белый замок Мазепы; сердце затрепетало; девушка дрожала не от страха и не от радости, да и сама она не знала от чего; кровь ударила ей в лицо: Мотрёнька покраснела, мысли смешались, и она не знала, поворотить ли в Батурин или ехать налево в Бахмач? Рассудок громко говорил, чтобы она поворотила в Батурин; тщеславное сердце опровергало рассудок; Мотрёнька приняла совет сердца, и бричка покатилась по излучистой дороге в Бахмач. Вот она уже во дворе гетманском... вот мгновение и – Мотрёнька в замке: она боялась взглянуть на окна – ей страшно встретить взор гетмана, ей страшен и сам он... вот уже она раскаивается, зачем не поехала в Батурин – и в эту же минуту бричка останавливается у крыльца, Мотрёнька проворно вскочила на рундук и опрометью побежала в дом.
Вышедшие навстречу гайдуки проводили её в покой гетмана.
Иван Степанович читал письмо Дульской, полученное им за несколько минут до приезда крестницы, он был очень весел. Неожиданный приезд сначала приятно изумил его, потом он пришёл в восторг: обнял её, целовал в голову, в уста, в очи, усадил подле себя, взял её ручку, поцеловал, приложил к своему сердцу, долго глядел в пламенные очи её и потом нежно спросил:
– Доню, любишь ли ты меня?
Доня покраснела, опустила чёрные глазки в землю и молчала.
– Доню, скажи мне, любишь ли ты меня, скажи по истинной правде?
– Не знаю! – тихо прошептала Мотрёнька.
– А я тебя люблю, и знаю, что люблю. Моё серденько, мой квете рожаный, как мне тебя не любить! Серденько моё, серденько, люблю тебя, щиро люблю, за что ж ты меня не любишь?
– Разве я говорю, что тебя не люблю!..
– Ты сказала, что не знаешь!
Мотрёнька молчала.
– Чего ты скучна и невесела, доню?