355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Кочубей » Текст книги (страница 41)
Кочубей
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:06

Текст книги "Кочубей"


Автор книги: Даниил Мордовцев


Соавторы: Николай Сементовский,Фаддей Булгарин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 57 страниц)

   – Откуда ты взял этот образ?

   – Какая тебе до него нужда! Теперь не время объясняться. Молись и кайся!

   – Ради Бога, скажи, откуда ты взял этот образ! – завопил Мазепа жалостно. – Не откажи в последней просьбе умирающему!..

Огневик невольно содрогнулся:

   – Этот образ был на мне, когда Палей нашёл меня, бесприютного младенца, на развалинах сожжённой гостиницы, в которой запорожцы убили моих родителей... Этот образ родительское благословение!..

   – Несчастный, что ты сделал! – воскликнул Мазепа пронзительным голосом. – Ты убил – своего отца!..

   – Ты отец мой!.. Ложь и обман!

   – Я уже не имею нужды ни лгать, ни обманывать, – сказал Мазепа, смотря жалостно на своего убийцу и простирая к нему объятия, – Прощаю тебя и благословляю, сын мой! Не ты, а я виновен во всём! Боже! Познаю перст гнева твоего! Чаша преисполнилась! Обними меня, сын мой! Не откажи в последней радости несчастному отцу! Судьбе угодно было, чтоб я прижал тебя к моему сердцу только при твоём рождении – и при моей смерти... Приблизься!!! Обойми меня!..

Слёзы текли ручьём из глаз Мазепы, который сидел на кровати с распростёртыми объятиями и смотрел нежно на своего сына. Огневик стоял, как громом поражённый, – и отвращал взор от жертвы своей мести. Наконец он бросился на грудь Мазепы и зарыдал...

Вдруг Богдан вырвался из объятий отца своего и, как будто опомнившись, сказал:

   – Пойду за врачом... Может быть, ещё есть средство спасти тебя...

   – Напрасно, – сказал Мазепа с горькою улыбкою, удерживая за руку сына. – Я знаю свойство этого яда! Никакая человеческая мудрость не уничтожит его действия... Всё кончено!..

   – Боже! – воскликнул Богдан, устремив глаза в небо и подняв руки, – Чем я заслужил такую ужасную казнь!.. Наталия была сестра моя... Жертва моей мести – мой отец!

   – Сын мой! Я навлёк казнь на всё моё семейство... Я один преступник! Вы очистительные жертвы! Для вас небо... для меня ад и проклятие в потомстве...

Богдан бросился на колени подле постели и стал молиться...

   – Ты несчастный залог первой и единственной любви моей, – сказал Мазепа сквозь слёзы. – Ты сын той женщины, которая презрела величие, богатство, самую честь и узы супружества для меня, бедного скитальца, слуги её мужа! Палей, вероятно, рассказывал тебе, что заставило меня бежать из Польши в Запорожье... Я укрылся от мести раздражённого мужа? и мать твоя должна была соединиться со мною... Она уже была на пути – не тех пор я ничего не слыхал об вас... Целую жизнь я плакал по тебе... мечтал об тебе, видел тебя во сне, любил не существующего для меня – и наконец нашёл., при гробе моём! – Мазепа не мог продолжать... Рыдания заглушали его голос.

   – Теперь ты позволишь мне прижать к сердцу останки сестры твоей... нашей Натальи!

Богдан отдал ему волосы несчастной, и Мазепа покрыл их поцелуями и прижал к груди.

   – Нет, я не в силах долее выдержать! – воскликнул Богдан, всхлипывая и почти задыхаясь. – Прощай! – При сих словах Богдан обнял Мазепу и бросился, стремглав, за двери...

   – Сын мой! Сын мой!.. Дай мне обнять тебя... Позволь умереть на груди твоей!.. – Но Богдан уже не слыхал его. Он быстро пробежал по всем комнатам, разбудил слуг, дремавших в сенях, и сказал им, чтоб они поспешили к своему господину, соскочил с крыльца и скрылся во мраке.

Лишь только служители показались в дверях, Мазепа закричал:

   – Духовника, скорей, скорей... Умираю!

В доме сделалась тревога. Все засуетились. Чрез несколько минут вошёл монах. Мазепе доложили, что Орлик просит повидаться с ним, но умирающий не велел никого впускать и заперся с духовником.

   – Отче мой! Свершилась казнь Божия за мои преступления, казнь ужаснее всякой, какую ты мог предсказать, казнь, какой не подвергался ни один злодей, даже сам Иуда Христопродавец! Исповедуюсь, каюсь!..

Монах взглянул на Мазепу и ужаснулся. Уже яд начал действовать. Судороги кривляли лицо его, покрытое синевою, пена била клубом изо рта. Он то сжимался, то вытягивался. Кости трещали в суставах.

   – Несчастный! – сказал монах. – Не наложил ли ты рук на себя? Самоубийство... смертный грех!..

   – Не, я не убил себя! – сказал Мазепа прерывающимся голосом, – Только в одном этом грехе я не повинен... Но прими мою исповедь... Я грешен противу всех десяти заповедей от первой до последней... В мечтах суетного мудрствования я даже отвергал бытие Бога и истину искупления... Я играл клятвами... Не щадил крови человеческой... Ругался над добродетелью и целомудрием... Я изменник!..

Судороги усилились. Монах покрыл умирающею простынёю и стал молиться перед образом.

Орлик не послушался приказания Мазепы, силою ворвался в его почивальню.

   – Благодетель, второй отец мой! – воскликнул Орлик я бросился обнимать страдальца.

Монах читал отходную молитву, не обращая внимания на окружающие его предметы:

   – «Владыко Господи Вседержителю, отче Господа нашего Иисусу Христа, иже всем человеком хотяй снастися и в разум истины прийти; не хотяй смерти грешному, но обращения и живота, молимся и милися ти жеем; душу раба твоего Ивана от всякая узы разреши и от всякая клятвы свободи, остави прегрешения ему, егде от юности, ведомая и неведомая, в деле и в слове, и чисто исповеданная или забвением или стыдом утаённая...»

   – Каюсь!.. – сказал Мазепа охриплым голосом. Монах продолжал молитву:

   – «Ты бо един еси разрешали связанные и исправляяй сокрушённые, надежда нечаемых, могий оставляю грехи всякому человеку, на тя упование имеющему...»

Мазепа снова прервал слова молитвы.

– Увы! Я лишён надежды и упования... Грехи мои превзошли меру близости Господней!..

Монах продолжал читать молитву:

– «Человеколюбивый Господи! Повели, да отпустится от уз плотских и греховных и прими в мире душу раба сего Ивана...»

Вдруг Орлик зарыдал громко. Мазепа как будто проснулся и, остановив блуждающий взор на Орлике, сказал глухим, охрипшим голосом:

   – Кайся, Филипп, кайся! Ужасна казнь изменникам и клятвопреступникам!.. – И вдруг быстро поднялся, простёр руки и страшно завопил: – Родина моя!.. Сын мой... Иду к тебе!.. – Затрепетал, упал навзничь и испустил последний вздох...

Монах, который в это время продолжал читать молитву, тихим голосом произнёс:

   – Аминь!..

.........

На третий день, когда собирались хоронить Мазепу, найдено было тело казака, выброшенное волнами на берег, Орлик узнал в утопленнике – Огневика.

Николай Максимович СЕМЕНТОВСКИЙ
КОЧУБЕЙ

I

Утренний туман покрыл седой пеленой спящую Диканьку; казалось: море разлилось во все стороны беспредельно. Кое-где лишь виднелись зелёные вершины столетних дубов, выступавшие из седого тумана, казавшиеся чёрными утёсами; да блестел среди этого моря золотой крест Диканской церкви. Солнце ещё не всходило, и восток только что начал румяниться.

В будинках Генерального писаря Василия Леонтиевича Кочубея все спали, не спал только он, да жена его, Любовь Фёдоровна; они сидели вдвоём у растворенного в сад окна, и печаль ясно выражалась на их лицах. Долго сидели они молча; потом Любовь Фёдоровна поправила белый платок, которым была повязана её голова, и сказала:

   – Почём знать, может быть, первая пуля попадёт в его сердце, ты этого не знаешь... да может, и умрёт не сегодня-завтра: в походе не на лежанке сидеть, – ну да что и говорить: будь умный, так и добудешь, а ворон ловить начнёшь, так сам на себя пеняй! Тогда, сделай милость, и не показывайся мне на глаза, иди себе куда хочешь, живи себе как вздумаешь! Лучше одно горе перенести, чем весь свой век терпеть и посмешищем быть для других.

   – Любовь Фёдоровна, Любовь Фёдоровна! – укоризненно сказал Кочубей, покачав головой, – что ты говоришь, подумай сама, тебе хочется, чтоб сейчас булава, бунчуки и всё у ног твоих лежало!.. Любонько, Любонько!.. Когда Бог не даст, человек ничего не сделает!..

– « Я тебе не татарским языком говорю, как начнёшь ловить ворон, так Бог и ничего во век не даст!

   – А! – воскликнул Кочубей, вскочив с кресла и махнув рукой, – что говорить! Ты знаешь, я бы последний кусок хлеба отдал, лишь бы булава в моих руках была!» Ты сама знаешь, да что и говорить!..

   – Я тебе говорю на всякий случай, чтоб знал своё дело!

   – Да разве я не знаю?

– Да, случается!

   – Когда же?

   – Было, да прошло, что б не было только вперёд. Прошу тебя и заклинаю, Василий, не надейся ни на кого, сам ухитряйся да умудряйся, не жалей ни золота, ничего другого, побратайся со всеми полковниками, со всеми обозными, есаулами, угощай казаков, ласкай гетмана, – вот и вся – мудрость!

– Добре, добре!

   – То-то, смотри же! Пора, солнце всходит, я приготовила тебе на дорогу всего, и в бричку надобно укладывать?..

– Да, пора!

   – Пойду, разбужу людей.

Любовь Фёдоровна ушла; Василий Леонтиевич встал перед иконами и начал молиться; молитва его была кратка, тороплива, но горяча; он не хотел, чтобы Любовь Фёдоровна видела его молящимся, и, поспешно перекрестясь несколько раз, сделал земной поклон и опять сел на своё место. В ту же минуту в спальню вошла Любовь Фёдоровна.

   – Давно всё готово, коней повели до воды, и сейчас будут запрягать.

   – Слава Господу.

   – Я тебе на дорогу приказала положить в бричку святой воды, херувимского ладана, просфиру святую и кусок дарника, сделаешься нездоров, – в дороге всё может случиться – вот и напьёшься святой воды, съешь кусочек святого, и Бог тебя помилует...

   – Спасибо, Любонько!

Василий Леонтиевич поцеловал её руки, а Любовь Фёдоровна поцеловала его в голову.

В спальню вошла девочка и сказала, что коней запрягли.

   – Скажи, чтоб принесли Мотрёньку, – велела ей Любовь Фёдоровна.

Девка ушла.

Василий Леонтиевич встал, помолился и приложился ко всем иконам, Любовь Фёдоровна сделала то же; они прошли в другие комнаты, везде помолились и приложились к иконам; и потом все собрались в гостиную и сели, воцарилось молчание. Василий Леонтиевич встал, а за ним и все, он три раза перекрестился и, обратясь к жене, перекрестил её, жена перекрестила Василия Леонтиевича, и они попрощались. Потом Василий Леонтиевич благословил спавшую на руках у мамки малютку Мотрёньку, крестницу Ивана Степановича Мазепы, поцеловал её, простился со всеми, принял от Любови Фёдоровны хлеб-соль, вышел на рундук, ещё раз поцеловался с женою и сел в кибитку.

Любовь Фёдоровна перекрестила едущих. Бричка покатила по улице между маленькими низенькими хатами... и скоро скрылись вдали.

II

Степь, беспредельная как дума и гладкая как море, покрытая опаленою знойным солнцем травою, простиралась во все стороны, и далеко-далеко, казалось, сходилась с голубым небом, на котором не было ни одного облачка. Солнце стояло среди неба и рассыпало палящие лучи свои. Тысячи кузнечиков, не умолкая, пронзительно кричали в сухой траве, а перепёлка сидела под тенью шелковистого ковыля с раскрытым клювом, от зноя и жажды.

В степи, на курганах стояли казачьи пикеты: по три и более казаков с длинными пиками; иные из них, не двигаясь с места, смотрели вдаль, на дымку испарений, исходивших от земли, и были уверены в истине поверия отцов своих, утверждавших, что это Св. Пётр пасёт своё духовное стадо; иные же разъезжали то в одну, то в другую сторону, высматривая, не покажется ли где ненавистный татарин.

Среди этой безграничной степи раскинут был казачий табор; полосатые, пурпурные, жёлтые, зелёные, белые шатры, – военная добыча казаков прежних лет, отнятая ими у турков и поляков, – были кое-как наскоро поставлены на воткнутые в землю пики. Вокруг шатров стояли рядами несколько тысяч возов, тяжело нагруженных разными военными и съестными припасами; возы эти служили в степи казакам и крепостными стенами.

Изнурённое невыносимым зноем войско отдыхало, дожидая вечерней зари, чтобы вновь двинуться в глубь Крымских степей и наказать неугомонных татар.

В одном месте, несколько сот казаков, спрятав головы в тень, под возы, беспечно спали; в другом, под навесом, толпились вокруг седого старца бандуриста, который играл на бандуре, пел про старые годы, про Наливайка, спалённого поляками, про Богдана и Чаплинского; в третьем, курили люльки и слушали сказки, в четвёртом... да не перечесть, что делали несколько десятков тысяч храбрых казаков.

Шум, крик, ржание жаждущих коней, звуки литавр и бубен не умолкали ни на минуту.

Направо, от табора в четверти мили, виднелись два вершника; они ездили в ту и в другую сторону, то приближались к табору, то скрывались за горизонтом.

Сторожевые казаки не обращали на них внимания; то наши! – говорили они между собою и были спокойны.

Поездив по степи, вершники приблизились мало-помалу к табору; их легко можно было рассмотреть: один из них был лет сорока двух, роста среднего, лицом смугл и сухощав, большие чёрные сросшиеся брови, нависшая над узкими, также чёрными, ярко горевшими глазами, делали выражение лица его суровым, гордым и вместе с тем проницательным; повисшие чёрные с проседью усы прикрывали чуть усмехающиеся уста. Казак был виден и красив собою; на нём был жупан светло-зелёной шёлковой материи, вышитый на груди золотыми снурками; палевые шёлковые шаровары так широки и длинны, что не только закрывали красные его чёботы, на высоких серебряных каблуках; но когда он стоял на земле, казалось, что он одет в женскую юбку; по застёгнутому стану повязан широкий розового бархата пояс, с вышитым золотом гербом гетманщины, на поясе турецкая сабля с рукояткой, осыпанной драгоценными камнями; за поясом два пистолета, оправленные серебром; конь у него белый арабский.

Другой казак роста немного повыше среднего, лицо хоть и полное, но бледное; чёрные большие глаза, нос прямой, усы чёрные, из-под бархатной красной шапки, опушённой соболем, виднелись как смоль чёрные волосы, закрывавшие почти до самых бровей широкий его лоб. Шёлковый стального цвета жупан, также обшитый золотым снурком; розового цвета шаровары и, как у первого казака, красного сафьяна сапоги с серебряными подковками; через плечо на золотой цепи висел кинжал; на зелёном бархатном поясе золотая сабля с длинного золотою кистью; конь у него был вороной.

– Так, мой наимилейший кум, так! – сказал казак, сидевший на белом коне.

Василий Леонтиевич поморщился, приподнял правой рукой шапку, а левой почесал затылок и сказал:

   – Когда так, так и так!

   – Да таки-так!

   – Да всё что-то не так! А нечего делать, надобно кончать, когда начали.

   – Пора, кум, давно пора кончать, кипит да кипит вода, скоро и вся выбежит, если не отставишь от огня горшок.

   – Да когда же кончать?

   – Да завтра, если не сегодня, а лучше сегодня!

   – Завтра!..

   – Всё завтра да завтра... чего будем ожидать? Полковники согласны, Голицын его не любит, казаки, – что нам!.. это не те годы, когда всякий кричал, кого хотел; теперь не то: кого мы захотели, тот и гетман!..

   – Всё лучше подождать до поры до времени.

   – Ждать да ждать, и умрём, так всё будем ждать; нет видно, Василий Леонтиевич, не хочешь ты сам себе добра, видно для тебя тяжка булава! А жаль, ты истинным батькой был бы для всех казаков; не хочешь сам носить булаву, так кого изберёшь, тому и отдашь.

   – Пане кум, не говори этого; ты в славе у московских воевод и бояр, тебя уважают цари; а я – писарь; мне не дадут булаву; и если не тебе, так кому другому, а всё не мне!

   – Кому другому? Мне или тебе! Я не возьму. Цари хотят, чтобы я жил в Москве; скажу тебе, как наилюбезнейшему наиближайшему другу, я не хотел бы ехать в Московщину, да что ж будешь делать, знаешь, кум, не хочет коза на торг, так силою поведут; нет, кум, ни кого не выберут кроме тебя.

   –  Кум, тяжко, тяжко, крепко тяжко слушать мне слова твои, что я не хочу сам себе добра, что я гетмана уважаю!.. Нет, кум, нет, не такая думка в голове моей: двадцать лет служил я ему, и что ж за это? До генерального писаря дослужился, – очень много, не вмещу всего и в мешек! – нет, я докажу тебе, что и сам сумею держать в руках булаву, раз её держал нечестивый чабан Самуйлович. Пусть паны полковники говорят, что я живу жиночим умом, что жена управляет мною, пусть говорят, что хотят, а я докажу, враг наш Самуйлович не будет гетманствовать, не будет!..

   – Докажи, кум, докажи! И я твой товарищ и брат!

   – Гетман пугало, что на горохе стоит; голова черепок, а не разумный человек!

   – Так, кум, так, твоя правда!

   – Знаю, что так!

   – Куй же железо, пока оно красно!

   – Будем ковать! Поедем до Дмитрия Григориевича, вот го голова!

   – Поедем!

Мазепа и Кочубей поехали к табору. Подстрекаемый, с одной стороны, безотвязными докуками жены, умной, но властолюбивой; а с другой медоточивыми словами хитрого Мазепы, добрый, лихой, но неустойчивый в своём характере, истый казак Кочубей, страстный охотник, как и многие из украинцев, позываться и доносить; наперекор внутренним обличениям своего сердца, свыкся наконец с обольстительною мыслию – быть гетманом, и решился, по наущениям Мазепы, действовать против Самуйловича. Простота не рассчитала, к чему приведёт её коварство!

Под одним пунцовым с белыми полосами шатром, на турецком ковре, сидело в кружок пять человек полковников; они были почти все без жупанов в одних только шальварах, из красной, синей и зелёной нанки, повязанных кушаками, длинные концы которых с правого бока спускались до самых колен, перед ними лежал небольшой плоский бочонок; а на белой хустке с вышитыми красным шёлком петушками, стояли небольшие серебряные чарки. По углам шатра сложены были собольи и лисьи шубы, покрытые бархатом; несколько жупанов, ружей, пистолетов, две или три сабли, столько же шапок, опушённых мехом, и разная другая одежда.

Смуглое лицо, нос как у коршуна, чёрные подбритые и подстриженные в кружок волосы, узкие глаза и длинные повисшие усы отличали одного из полковников, который время от времени пускал дым изо рта, куря люльку, и поправлял табак маленьким медным гвоздём, висевшим на ремешке, привязанном к коротенькому чубуку. Сидевший напротив него полковник, будто для противоположности с первым, был чрезвычайно красен лицом – волосы на голове белые, а усы и густые нависшие на глаза брови чёрные. Полковник этот украдкою часто посматривал на прочих и в раздумье качал головою; остальные, склонив головы на руки, сидели задумавшись.

За шатром слышалась песенка казака, стоявшего на страже у полковничьего шатра, – он пел про Саву Чалого.


 
Ой, чим мини вас, панове,
Чим вас привитати?
Даровав мени Господь сына,
Буду в кумы брати.
Ой мы не того до тебя пришли,
Щоб до тебе кумовати;
А мы с того до тебя пришли,
Щобы тебе разчитаты.
 

Полковники долго прислушивались к грустной песенке, потом краснолицый спросил полковника смуглого лицом.

   – Что ж ты это всё думаешь, Дмитрий Григорьевич?

   – Ничего!

   – Как ничего?

   – Да так-таки – ничего!

   – Нет, не ничего!

   – Что ж думать, пане Лизогуб?

– Если б воля наша, чего бы мы не сделали, паны полковники! – сказал старик полковник, у которого седые как лунь волосы только оставались на висках, – так, паны полковники, правду я сказал?

   – Так-таки-так, пане Солонино.

   – Эге, что так?

   – Да таки-так!

   – Вот чего захотел полковник Солонино, волн! Воли захотел, да и не добро оно! – усмехаясь, сказал также седой полковник, у которого на носу и на левой щеке был рубец от турецких сабель, Степан Забела, и покрутил свои длинные седые усы, – воли захотел! – повторил он громче прежнего, скидывая с себя малинового цвета обшитый золотыми снурками, суконный жупан, – лови в степи ветра: поймаешь его за чуприну, пане Солонино – добудешь и волю; а пока добудешь, кури люльку до вечера, а там будет тебе воля на всю ночь с полком в Крым поспешать к зичливым приятелям твоим татарам.

   – Тяжко, крепко тяжко, да что ж делать, паны полковники! – сказал Дмитрий Григорьевич Раич.

   – Что делать будем? – спросил пан Лизогуб. – Бродить по степям, пока ветер не навеет татарву, а навеет, так уже известно вам, паны полковники, что делать с татарвою; а не знаете что, – так спросите московского великого пана Голицына, – он недалеко от нас, – и научит, так что и чуприна будет мокра, да в другой раз за то и носа не покажешь ему; а не то, спроси у гетмана, и то человек разумный, только жалко, – не своим умом живёт, а московским!..

   – Гей! Гей! Да молчи, пане Лизогуб, пусть им обоим лиха година, на что ты беду накликаешь на свою седую голову, посмотри на меня: я все молчу, да жду лучшего, делай ты так, и добре будет!

   – Молчать, все молчать, пане Степан, нет, не такое время пришло, чтоб молча сидели и слова не сказали, когда кто прийдёт до нас, да скажет: «Клади, пане полковник, голову под секиру, я отрублю её ни за то ни за сё, а так, чтобы не было у тебя её на плечах! – Нет, пане Солонино, ты первый противиться будешь этому, сам первый не положишь голову под секиру, всякому воля своя дорога, всякий бережёт и голову, и жизнь, и добро своё!

   – Обождите немного, неделю-другую походим по степям, враг принесёт татарву, повеселеет сердце, посватаются саблюки наши с татарскими головами, и горе забудем!

   – Что ты говоришь, пане Раич, до конца света скоро дойдём, а всё проклятой татарвы не будет! – сказал Солонина.

   – Нет, пане Раич, видно татары знают, где раки-то зимуют! Не видать, кажется, нам их, как не видать своего затылка; это не богдановские годы, не Виговский гетманует, не полезут теперь до нас: не одни наши гарматы страшны им, и московских боятся; пронюхали, что и москали просятся в гости до них; а москали, правду сказать, не паши братики-казаки, что пальнёт с рушници да с пистоля, кольнёт списом, махнёт саблюкою – да и поминай, как звали! И собаками не найдёшь казака в степи, так улепетнёт в гетманщину до жены да до детей. Нет, паны полковники, минулось, что было, не воротятся старые годы, не будем и мы молодыми. Ох-ох-ох!.. Покрути свои седые усы, погладь чуприну, когда голова не лыса, посмотри, остра ли твоя сабля, цела ли рушница, да и не думай больше ни о чём, перекрестись вставая и ложась, что голова твоя на плечах; а что будет завтра, о том и не думай, а о жене и детях не вспоминай, словно бы их у тебя никогда и не было! – сказал Лизогуб.

   – А всё кто виноват, паны полковники?.. Подумайте сами, кто всему причиною? Старый гетман! Правду так правду резать: гетман всему виною, Генеральная старшина всё знает и подтверждает, а мы, так как воды в рот набрали.

   – Твоя правда, Дмитрий Григорьевич, гетман всему причиною, а всё от чего? – от того что слушает москалив, водится с москалями, одних москалив как чёрт болото знает; а мы ему что? – посмотрит на нас, махнёт рукою, вот и всё наше, мы ему не паны-браты.

   – Так-так, пане Лизогуб, крепко гетман наш набрался московского духа; старый уже, пора ему и в домовину, – а всё ещё не туда смотрит, пора ему и в... Да что ж делать, хоть бы одумался!

   – Одуматься! Пане Забело, одуматься гетману; ты слышал, что рассказывал пан Кочубей, что подтвердил и пан есаул Мазепа, слышал?

   – Да, слышал!

   – Ну то-то, так не говори, враг знает чего?

   – Слово твоё правдивое, пане Раич, правду говорят и паны старшина: есаул и писарь; ну писарь, хоть себе и так, лёгонький на язык, любит и прибавить, такая его уже натура; а Иван Степанович у нас голова, не гетманской чета, нет; да и у московских царей таких людей немного найдётся, человек письменный, всякаго мудраго проведёт, набожный, правдивый и ко всякому почтителен; за то и Бог его не оставит, меньше казакует, чем Кочубей, да уже Генеральный есаул, а погляди, чего добраго, десяток лёг не пройдёт, и булаву отдадут ему, это так!

   – А что пан есаул говорил? – спросил Лизогуб.

   – Что говорил? Говорил, что гетман такой думки, если бы и всё войско казачье пропало от жару или без воды, так жалеть не будет, а приехавши в Батурин, до всех икон по три свечки поставит и спокойно заживёт себе с женою и детьми.

   – Добрый гетман, грех после этого сказать, что он не аспид! – сказал Раич.

   – Когда б ему сто пуль в сердце, или сто стрел татарских в рот влетело! – сердито сказал Солонина.

   – Молчите, паны дорогие; генеральные паны есаул и писарь до нас идут! – сказал Забела.

Полковники замолчали.

   – Идут, так и придут, паны добрые; так, паны полковники?

   – Так, пане Раич!

   – Что будет, то будет, а будет что Бог даст! А я тем часом налью себе чарочку мёду, да за ваше здоровье, паны мои дорогие, хорошенько выпью; а когда захочете да не постыдитесь пить, так и вам всем налью!

Лизогуб взял бочонок и налил в свою, а потом и другие чарки мёду; поднял чарку и сказал:

   – А ну-те, почестуемся!

Дмитрашко, Раич, Забела и Солонина взяли чарки.

   – Будьте здоровы, пане полковники!

   – Будь здоров, пане полковник!

   – Ну, чокнемся, паны!

Чарки ударились бок об бок и в одно время полковники осушили их до дна. Потом все они встали с ковра, кто успел – надел жупан и прицепил саблю, кто не успел, и так оставался, ни мало не заботясь о своём одеянии.

   – Добраго здоровья, мирнаго утешения, счастливаго пребывания, усердно вам желаю, паны полковники! – сказал Мазепа, кланяясь на обе стороны.

   – И вам Господь Бог да пошлёт, вельможный есаул, многия милости, временные и вечныя блага! – отвечали полковники, и все кланялись есаулу в пояс.

Поклонившись несколько раз генеральному есаулу, полковник Раич обратился к Кочубею и сказал:

   – Многия милости, покорнейше просим, пане писарь, пожалуйте! Здоровья и благоденствия щиро все желаем.

Василий Леонтиевич кланялся на все стороны; полковники также низко откланивались; и потом когда пан есаул сел на подложенную ему на ковре малинового бархата подушку, сел пан писарь, а за ним Раич, как хозяин, пригласил сесть и панов полковников.

Дмитрий Григорьевич громко позвал своего хлопца, и через несколько секунд вбежал под навес в красной куртке и в синих шальварах, с подстриженными выше ушей в кружок волосами, небольшой казачок.

   – Хоменко, бегом мне принеси с обоза баклагу с венгерским!

Хоменко, выслушав приказание пана полковника, опрометью выбежал из-под шатра и побежал к обозу.

   – О чём, паны полковники, беседовали? – ласково спросил Мазепа.

Некоторые из полковников тяжко вздохнули, другие язвительно улыбнулись, а полковник Лизогуб сказал:

   – Про нашего гетмана, вельможный пане есаул!

   – Эге, про гетмана! – сказал Забела и почесал затылок.

   – Так-таки, вельможный пане, про нашего гетмана; что это он делает с нами, куда мы идём, зачем и для чего; миля или две до речки Московки, а там Конския воды, а всё нет того, что нужно; а казачество, Боже мой, Боже, мрёт да мрёт каждый день от жару и от безводья, а кони, а мы-то все!.. что с этого всего будет?

   – Что-нибудь да будет! – с лукавою усмешкою сказал Кочубей и искоса посмотрел на Мазепу.

   – Может быть и твоя правда, кум, не знаю, – отвечал Мазепа.

   – Да будет-то будет, да что будет? – спросил Забела.

   – А что будет? Помрём все от жару, а волки соберутся, да нашим же мясом и поминать нас будут, а гетман поедет в Батурин.

Прочие полковники сидели задумавшись и тяжело вздыхали.

Хоменко задыхаясь, вбежал в шатёр и положил перед паном Раннем бочонок.

   – Вот это лучше пить, паны старшина и полковники, чем горевать, давайте-ка сюда чарки!

Дмитрии Григорьевич собрал чарки в одно место, откупорил бочонок, наполнил и поднёс прежде всех пану есаулу, потом пану писарю, а потом пригласил разобрать чарки полковников.

   – Добраго здоровья, пане полковник, от щираго сердца желаю тебе! – сказал есаул, и за ним кланяясь повторили это приветствие все прочие и осушили чарки.

   – Ещё по чарке, ласковые паны!

Все хвалили вино и подали свои чарки; Дмитрий Григорьевич наполнил их вновь и просил гостей пить.

Все выпили.

   – Ещё по чарке, паны мои добродийство!..

   – Будет-будет, пане полковник, не донесём ног, будет стыдно, это не дома, а в таборе.

   – Ничего, паны старшина и полковники, будьте ласковы, ещё по чарке, по одной чарке.

   – Нет, будет!

   – Будет!

   – Ну, по чарке, так и по чарке! – сказал Лизогуб и первый подал свою чарку.

Снова чарки наполнились и снова осушили их до капли.

Дмитрий Григорьевич не приглашал уже гостей подать ему чарки, молча он старался украдкою наполнять их, полковники нехотя отклоняли его от этого просьбами, но Раич успел налить все чарки.

Разговор оживился, иные из полковников говорили между собою, другие вмешивались, и в шатре зашумело веселие.

Когда гостеприимный полковник Раич в седьмой раз наливал осушенные до дна чарки, общий разговор склонился на гетмана Самуйловича: все осуждали его поступки, один Мазепа молчал и когда обращались к нему с вопросом, двусмысленно отвечал:

   – Так, паны полковники, так; да что ж делать?

   – Что делать? – сказал Кочубей, осушая чарку, – разве мы дети, не знаем, что делать, когда нас всех хотят уморить! А донос в Москву? А на что от царей прислан Голицын? Ударим ему челом, вот и вся соломоновская мудрость.

Все были уже навеселе; но, услышав слова Кочубея, вдруг полковники замолчали; Мазепа окинул проницательным взором собрание.

– Как думаешь, пане есаул, справедлива речь моя?

   – Не знаю, что сказать; всякое даяние благо и всяк дар совершён!

   – Эге, что так! – воскликнул Кочубей, не разобрав слов Мазепы, – зачем же вы, пане полковники, молчите, когда я указал нам прямую дорогу?

   – Донос! Гм... гм – донос, пане писарь, да что ж будем доносить?

   – Как что доносить, пане Солонино? Что знаем, всё донесём, не будет у нас такого гетмана!

   – А что знаем, пане писарь?

   – Что знаем, пане полковник? Вот слушай меня, что знаем!

   – А ну-те, пане писарь, послушаем, что скажете нам! – в одно слово сказали гости.

   – Вы, паны полковники, разве не знаете, что гетман делает в ваших полках? Не при вас ли он приказывал казакам служить не Московским царям, а ему, разве не при вас это деялось?

Все молчали.

   – Вы этого не видали и не слыхали?

   – Да так, пане писарь, да всё оно что-то не так! – сказал Лизогуб.

   – Не так! Ну, добро; а не продавал ли он за червонцы полковничьи уряды, не притеснял ли он Генеральных старшин, не ласкал ли он таких людей, которых и держать-то бы в Гетманщине совестно и грешно? Не грабил ли он всё, что хотел? А что скажете и на это, паны?

   – Так, пане писарь, есть и правда: не только забирал, что хотел, гетман, отнимали силою и его сыны, что хотели, – сказал Мазепа.

– То-то, паны полковники, а указ царский: отпускать в Польшу хлеб, исполнял он? Татарам посылал продавать, мы всё знаем! Чего же ты, пане Дмитрий Григорьевич, сидишь, как сыч насупившись, не тебя ли гетман за святую правду хотел четвертовать, да Бог избавил от смерти; а ты ещё молчишь, ты лучше нас знаешь про его нечестивые дела!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю