Текст книги "Кочубей"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Соавторы: Николай Сементовский,Фаддей Булгарин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 57 страниц)
IV
На дворе ночь; тёмно-голубое, безоблачное небо покрылось миллионами ярко горевших звёзд, было тихо в таборе, казаки спали; в селении Коломак слышался лай собак, в поле громко кричал перепел.
В Коломаке в церкви Благовещения начался благовест, к заутрени! Гетман услышал звон колокола, собрал последние силы и, поддерживаемый слугами, пошёл в церковь.
В шатре оставался сын его Яков и продолжал читать Евангелие, страдания Спасителя, которое он читал вслух для отца. Было далеко за полночь, в шатёр гетмана вошли солдаты Новгородского полка, предводимые Кочубеем.
– Где отец твой? – грозно закричал Кочубей.
– Нет его; а ты, Иуда, зачем? – спросил Яков Кочубея; выбежал из шатра и опрометью побежал к церкви, чтобы предостеречь отца.
– Ловите проклятое гетманское отродье, ловите!
Шагах в двадцати от шатра схватили Якова, посадили на лошадь и вместе с ним поехали в церковь.
Перед растворенными царскими вратами седой священник читал дрожащим голосом Евангелие от Матфея, беседу Иисуса Христа с учениками. Тускло теплилась лампада пред образом тайной Вечери, висевшим над царскими вратами, да две свечи горели у местных образов.
У иконы Божией Матери, стоя на коленях и склонив повязанную белым платком голову на железную решётку, находившуюся подле алтаря, слушал гетман чтение, по его просьбе происходившее.
В то время, когда Кочубей и солдаты вошли в притвор церкви, священник произносил:
– Имже бо судом судите, судят вам: и в ню осе меру мерите, возмерится вам...
Кочубей ясно слышал эти слова, и непонятное, невыразимо тяжкое чувство стеснило его сердце, он возвёл глаза свои к иконе тайной Вечери, но свет помрачился, туман разлился перед ним и всё в глазах его исчезло, он даже ничего не слышал; хотел было молиться, но уста не растворились; хотел перекреститься – рука не подымалась.
Кончилось чтение, но поразившие его слова не умолкали для него. Ему слышалось, как их громко произносили во храме нечеловеческим слабым голосом. В таком состоянии находился Кочубей несколько мгновений; потом всё предстало пред ним в прежнем виде, тоска отлегла от сердца и взор его обратился к гетману.
Между тем начинало светать; звёзды одна за другою исчезали с небосклона; прохладный утренний ветерок пролетал в церковь сквозь растворенные окна. Кончилась заутреня. Казак-слуга подошёл к гетману, подал ему серебряную булаву, на которую опирался старик, Самуйлович тихими шагами выходил из церкви; у входа Кочубей остановил его и сказал:
– Ясновельможный гетмане, боярин князь Василий Васильевич прислал просить тебя к себе!
– Это ты, Кочубей, – кротко сказал гетман.
– Я. Самуйлович!
– Дай же мне последний раз перекреститься в церкви.
Гетман стал на колени, сделал три земных поклона.
В сердце Кочубея опять громко послышались слова Евангелия, Кочубей смутился и не знал, что ему делать.
– Ну, вези меня куда нужно! – сказал гетман, и вышел из церкви.
Его посадили в простую бричку, запряжённую парою; управлял которой рыжий еврей.
Сын гетмана Яков ехал верхом по правую сторону отца и тяжело вздыхал.
– Не тоскуй, Яков! Богу угодно так, не тоскуй! – сказал гетман спокойным голосом.
Яков молчал.
– Куда везут меня?
– К боярину! – отвечал один из солдат.
Во всю дорогу гетман более ничего не говорил.
Бричка, в которой сидел гетман, и провожавшие его приблизились к Московскому лагерю и, проехав его, остановились, не доезжая белой с голубыми полосами княжеской палатки, вокруг которой толпилось несколько тысяч казаков и московских воинов; в шатре шумели и громко спорили старшины и полковники.
Казаки, издали увидевшие бричку, в которой везли гетмана, опрометью побежали к нему и с сожалением спрашивали: «За что батька нашего посадили в бричку, за что его хотят судить?» Были многие в числе этих казаков, которые подавали мысль силою освободить гетмана; но гетман строго запретил им, и никто не смел приступиться к исполнению этого намерения; были и такие, которые, напившись у полковничьих шатров водки и пива, кричали и требовали казни гетмана, не зная сами, за что и для чего.
Опираясь левою рукою на булаву, а правою на сына Якова, старик гетман с завязанными белым платком глазами вошёл в палатку князя Голицына. Было ещё довольно сумрачно, но все могли заметить бледное лицо страдальца, на котором, впрочем, ясно выражалось душевное спокойствие. Гетман поклонился и встал у стола напротив князя Голицына, сидевшего в охабене алого бархата, в высокой собольей шапке; на груди его блестела золотая гривна; перед ним лежали бумаги, и самая верхняя – с огромною красною печатью. По обеим сторонам боярина сидели старшины, полковники, воеводы и знатные казаки; у входа в палатку стояли стражи.
В палатке, как по мановению волшебного жезла, вмиг воцарилось молчание.
– Гетман, сын его Яков и шесть человек слуг взяты под стражу, а поп Иван и некоторые из слуг неизвестно где скрылись! – сказал Кочубей.
– Попа и слуг поймать, особенно попа, он сам изменник! – сказал Мазепа.
Голицын и все прочие молчали.
– Иван Самуилович! Ты обвинён в измене Московским царям! – сказал Голицын.
– Кто меня обвинил в измене царям? – спокойно спросил гетман и старался приподнять повязки на глазах.
– Старшины, полковники и казаки.
– Вот-то, боярин, самые честные люди!
– Ты изменник – всем известно, и ещё притворяешься! – сказал Кочубей.
– Кочубей, это ты говоришь? А давно ли уверял, что ты мой приятель и слуга? Так и вместе со мною изменник! Как же это будет?..
– Изменник, что говоришь! Не ты ли приказал палить степь? Не по твоим ли хитростям мы не дошли до Перекопа? Думал, что хитростей твоих никто не разгадает? Полагал, что беда надет на боярина и на нас, а ты себе спокойно будешь гетманствовать, да дружбу вести с проклятыми татарами и турками? Злополучная голова твоя, не так Бог дал; теперь отвечай, а мы послушаем тебя! – сказал Кочубей.
– Ты правду сказал, что Бог не так дал. Он один видит, один и знает, кто из людей, по Его благодати, праведен, и кто, по ослеплению своего сердца грешный.
– О, ты праведник! – закричал Раич и ударил концом сабли своей несколько раз об ножку стола.
Гетман молчал.
Голицын встал с кресла, снял обеими руками шапку, положил её перед собою, взял со стола царский указ, приосанился и прочёл его вслух.
– Боярин, старшина и полковники! – начал Самуилович. – Вам нужна моя седая голова? Вот она, – он наклонил голову, – я перед вами, делайте, что задумали, исполняйте своё желание; говорить же мне, что я не изменял Московским царям, что степь запалили татары, что я верою и правдою служил Богу милосердному и царям, всё равно, этого вам не нужно. Прошу одного – ради верной службы моей казачеству, ради любви моей к вам, паны полковники, – вы знали меня, и сами любили меня, – одного прошу, паны мои добродии, пощадите жену и детей моих; о своей пощаде не прошу, сего не можно переменить; да и лучше погибну один я – а не все вы; теперь останется одна семья сиротами, и тогда осталось бы двадцать; больше нечего мне говорить вам; десяток лет – другой пройдёт, и все мы, которые теперь в шатре, будем на том свете; и всех нас рассудит праведный Судия; а пока то будет, простите меня, когда обидел кого, и Бог простит вас!.. Теперь, что положили, что порешили – делайте, больше ни слова не скажу.
Полковники начали кричать и поносить Самуиловича. Кочубей возводил на него небывалые преступления Мазепа молчал и время от времени только наклонялся к Голицыну и что-то тихо говорил ему на ухо.
Гетман безмолвно стоял.
– И ты, проклятое создание, – закричал Раич, обратясь к Якову Самуйловичу, – и ты заодно с своим батьком, и тебе, и твоему другому брату одна будет честь!..
– Добре, пане!
– Ещё и добре! Эге, щенок! – и обнажив саблю, Раич замахнулся, намереваясь ударить по голове гетмана, но Голицын мановением руки остановил вышедшего из границ полковника Раича.
– Казнить! Четвертовать!
– Казнить!
– Гетмана казнить!.. Казнить! – повторяли прочие полковники.
Казаки, стоявшие у палатки, одни кричали и требовали казни гетмана, а тысячи молчали и с горестию ожидали конца участи любимого гетмана.
– Подай мне булаву твою, Самуилович, – сказал Голицын.
– Вот она, боярин; отдай же её тому, у кого совесть перед смертию будет так же покойна, как теперь у меня, и Гетманщина будет счастлива, и казаки будут благословлять тебя, и верою и правдою будут служить царям Московским... а выберешь из предателей своего гетмана – предадут и тебя, и казачину, и Москву. Таков праведный суд Божий. Простите меня, боярин, и вы, старшина, полковники и честное казачество… бойтесь Бога и любите друг друга. Вот вам предсмертная заповедь вашего батьки и гетмана. – Самуйлович прослезился, перекрестил предстоявших. – Господь Бог да благословит всех вас...
Голос Самуиловича прервался; он возвёл глаза к небу я, поцеловав крест, вырезанный на булаве, почтительно подал её Голицыну.
Голицын принял булаву и, взяв Самуиловича под руку, вывел его из палатки. Казаки, преданные гетману, порывались приблизиться к руке его; но стража не допустила к нему многочисленную толпу.
Гетман и сын его сели в приготовленную телегу, с ними поместился русский есаул, и их окружил конвой.
Когда всё уже было готово, Самуйлович привстал с своего места, оборотился к казакам и почти сквозь слёзы сказал:
– Дети мои, дети, прощайте! Не поминайте лихом! Ни вы меня, ни я вас не увижу более в этом свете.
Он снял шапку, три раза перекрестился и – телега покатилась по Московской дороге.
V
Это деялось, вечной памяти, в 1687 году, 25 июля.
Среди обширной равнины, пролегавшей по берегу реки Коломака, в то время широкой и быстрой, а ныне почти иссякшей. С раннего утра начали стекаться казаки и народ, съехавшийся нарочно к этому дню, для избрания нового гетмана. Среди казаков, в красных, голубых, светло-зелёных куртках, среди обшитых мехом бархатных и суконных, высоких и низких, шапок, среди длинных чёрных и седых усов, виднелись бритые головы лицарей из-за Порогов, с длинными оселедцами, закрученными за ухо; виднелись и чёрные очи Марусь, Ганн, Ульян, с лентами и цветами на головах, в байковых и шёлковых кофточках, в червонных и мережаных, запасках и плахтах; виднелись и бледные старухи с длинными и широкими белыми на головах намитками, в червонных чёботах на высоких каблуках; кой-где слышались тоненькие голоски девчат, которые, опустив чёрные очи в землю, улыбаясь, отвечали на остроты запорожца, стоявшего перед ними, опершись одной рукой на саблю, а другою взявшись под бок; слышались жалобы стариков, разговаривавших между собою про старые годы, они хвалили прошедшее и порицали настоящее; были здесь и евреи в чёрных кафтанах с рыжими пейсами, спускавшимися из-под чёрных бархатных ермолок; сгорбившись, они бегали между народом, стараясь попасть в средину; были и поляки в своих кунтушах, и, взявшись за руки, постукивая саблями, да крутя усы, важно прохаживались по площади. За толпами народа сидели в разных местах старухи и перед ними были навалены горы арбузов и дынь; в решетах и кадках краснели вишни, сливы, яблоки, раки, лежала варёная рыба, маковники, вокруг летали роями мухи, а у ног торговок, под тенью, лежали свернувшись собаки, лакомясь запахом рыбы и варёного мяса; и здесь было много занимательных сцен: толпились казаки и казачки, сидели слепые бандуристы, прославляли казачьи победы и просили милостыни; сидели и лежали с опалёнными руками и ногами некогда храбрые гайдамаки, попавшиеся в руки поляков, которые умели платить степным лицарям за их наезды...
Когда солнце взошло высоко, пришли стрельцы и выборное войско Московских полков и запили место, назначенное для избрания, обступив его со всех четырёх сторон, среди площади, которую окружило войско, и вмиг раскинули пёструю, с золотыми цветами, дорогую палатку, внесли в неё образа и всё, что следовало, из походной казачьей церкви. Саженях в пяти против входа в походную церковь, поставили небольшой стол и покрыли его дорогим персидским ковром; вокруг стола разместили длинные скамьи, а для боярина и знатных чинов принесли походные кресла, обшитые золотою парчёю.
Священники, находившиеся при войске и из ближних мест, и монахи Кресто-Воздвиженского Полтавского монастыря собрались в походную церковь и облачились. В это время раздался пушечный выстрел и через несколько минут к церкви подошло 800 казаков, 1200 пеших воинов и обступили вокруг церковь и стол.
Раздался второй выстрел, и священники с иконами, крестами, хоругвями вышли из церкви и приблизились к топ стороне, откуда должны были ехать боярин и все чины.
Раздался третий выстрел – народ засуетился, с нетерпением ожидая начала избрания. И вот, заиграли в трубы, ударили в барабаны, расписанные золотом и красками, били в позолоченные литавры и звонкие бубны, и вдали увидели едущих Московских воевод. Среди их на белом арабском жеребце ехал боярин Василий Васильевич Голицын, он держал в левой руке гетманскую булаву; рядом с ним ехали воеводы Новгородского полка, по правую руку на вороном коне Алексей Семёнович Шейн, он осенял боярина знаменем Большого полка, с изображением Нерукотворного Образа. Знамя это было в Казанском походе с царём Иоанном Васильевичем. По левую – ехал князь Данило Семёнович Борятинский, он осенял Голицына пурпурным Новгородского полка знаменем; впереди боярина воеводы везли знамёна тех полков, к которым они принадлежали.
В свите боярина ехал князь Константин Осипович Щербатов, Аггей Шепелев, Емельян Украинцев, Венедикт Змиев, князь Владимир Дмитриевич Долгорукий, Пётр Сидоров, Леонтий Неплюев, Борис Петрович Шереметев, знатные лица полков Низовых, Белгородских, Рязанских, Новгородских и Большого полка.
За боярином в отдалении ехали Малороссийские чины, го сторонам – полковники, в средине – Генеральная старшина. Полковники держали в руках свои перначи, Генеральный есаул вёз большой золотой бунчук, а судья и писарь меньшие бунчуки.
Ветер развевал пурпурные и золотые знамёна, и лучи солнца горели на золотой булаве и бунчуках.
Тихо приблизился боярин к площади, все окружавшие его и сам он сошли с коней, и, подойдя ко кресту, пошли за духовенством в церковь.
Отошла Литургия и начался молебен; когда возгласили многолетие царям, на площади казаки стреляли из ружей. По окончании молебствия Голицын вышел на площадь, поклонился на все стороны народу, подошёл к столу, положил гетманские клейноды и сел на приготовленное для него кресло; но правую и левую стороны уселись московские воеводы, старшины, за ними полковники и потом прочие знатные чины.
Шум и говор среди народа прекратился; воцарилось безмолвие. Голицын встал с кресла, важно снял шапку, поднял вверх гетманскую булаву, так что всякий из стоявших легко мог её видеть, и громко сказал:
– Великие цари-Государи повелели мне объявить вам, верные и храбрые казаки, чтобы вы избрали среди себя новаго гетмана; Самуйловича же за измену и всякие неправды отставить! Кому вы желаете вручить сию булаву?..
Шум разлился в народе, но ни один голос не произносил имени избираемого.
Голицын выше поднял булаву и громче спросил:
– Кому желаете вручить булаву?
– Борковскому! – раздался голос с левой стороны, и повторился двумя или тремя с правой. – Воркоаскаго! Борковскаго!
Налево закричали вдруг десятка два голосов:
Григорию Самуиловичу, Григорию!
Вокруг столика, среди полковников, послышалось довольно громко:
– Тс-с-с-с, тс-с-с-с!
– Ивану Степановичу! – сказал кто-то, почти у самого столика.
– Ивану Степановичу? – спросил Голицын.
– Ивану Степановичу!
– Да! Мазепе!
– Нет, Борковскому!
– Григорию Самуйловичу!
– Мазепе!
– Борковскому!.. Борковскому!.. – кричали в разных углах.
– Кочубею! – произнёс кто-то пискливым голоском.
Полковники захохотали, а за ними и близстоявшие казаки.
– Борковскому! Борковскому!
– Мазепу! – тихо произнёс один из полковников.
– Ну Мазепу, так и – Мазепу! – сказал Голицын.
– Борковскаго! Борковскаго! Борковскаго!..
– Ивана Степановича? Так, паны полковники, Мазепу?
– Да хоть и так!
– Да, таки-так!
Мазепа стоял у стола, беспрестанно кланялся в пояс Голицыну, старшинам и народу.
Голицын подозвал Мазепу и, подавая булаву, сказал:
– Генеральные старшины, полковники и верные казаки единодушно желают, чтобы ты был у них гетманом!
По существовавшему обычаю, Мазепа начал отказываться и благодарил за честь; но Голицын вручил ему булаву и прибавил:
– Служи, гетман, верою и правдою Богу, царю и храброму казачеству!
В народе поднялся страшный шум и крик – смельчаки поминутно произносили имя Борковского, а некоторые Гамалея; войско, окружавшее площадь искоса посматривало на шумевших, ожидая, не потешатся ли их сабли на казачьих головах. Голицын, будто ничего не видя и не слыша, занимался Мазепой.
Мазепа принял булаву и поклонился на все четыре стороны.
Тотчас же новый гетман присягнул в верности царям; а за ним присягнули в верности ему старшины, полковники и прочие чины.
Народ долго ещё шумел, волновался, многие были недовольны избранием Мазепы.
С площади все чины поехали к Голицыну и окончили у него этот день банкетом.
Полковник Солонина и Лизогуб ехали вместе и разговаривали:
– Вот, пане Солонино, и воля твоя, теперь делай, что хочешь... вот правда, так правда, что мы за свои гроши купили себе лихо.
– Да похоже на то, пане Лизогубе!
– Да чтобы враг душу мою взял, если я не правду говорю.
– Что ж делать...
– А кто?.. – спросил Солонина, покачавши головою.
– Да кто!
– Сами!
– Да-таки все не без греха.
– А всё Кочубей... он больше всех...
– Да и новобранец не дурен: всех обошёл.
– Да и судья...
– Да и тот-таки...
– А жаль старика…
– Жаль! Добрый батько был...
– Променяли голубя на ястреба...
– Повыклюет же он им слепые очи...
– Чтоб всем им сто ворогов за пазуху.
– Да хоть и двести вместе.
– От-то ещё лучше!
– Да-таки так!
– Да хоть и так!
Так-то вот оно и сплошь и рядом на белом свете, после всякой человеческой неправды: и близок локоть, да не укусишь!..
Надо было видеть бедного Кочубея на банкете у Голицына: стыд, страх, досада, обманутые надежды, укоры совести поминутно сменялись на лице его: он ничего не мог есть, вино не забирало его; напрасно Мазепа торжествующим голосом взывал к нему: «Куме, а куме». Куму легче бы вынести сто ударов татарской нагайки-дротянки, чем один торжествующий взгляд Мазепы. Кочубею чудилось, что все присутствующие перемигиваются и перешёптываются на его счёт. Оно так и было. Он сидел, как на ножах. Стремглав умчался с банкета, когда все встали. Дорогого и дома преследовали его два грозных призрака: Самуйлович, благословлявший всех, и Любовь Фёдоровна, ужасная Любовь Фёдоровна!!!
VI
В 1666 году, когда в Переяславле вспыхнул мятеж против гетмана Брюховецкого, казаки напали на укрепление, зажгли город в разных местах и начали резню. Пользуясь этим случаем, казаки Петра Дорошенка, ворвались в Переяславль и начали грабить, что хотели. Жители принуждены были спасаться бегством, особенно женщины, которым в таких случаях не было никакой пощады: с бесчестием лишались они жизни, и всегда самым позорным образом.
Когда запылал Переяславский замок, жёны и дочери знатных казаков, проводимые отчаянными жидами, уходили из города, платя им за спасение своё, за провоз в Канев, Трактемиров или Киев несметную сумму. Нередко убегавшие и их проводники попадались в руки казаков, и тогда не было уже никакого помилования – как одним, так и другим.
В числе женщин, спасавшихся бегством из Переяславля, была дочь знаменитого казака Карненка, родственника, по жене, несчастному Самуйловичу. Отец Анны был в день её побега убит, а мать подмята на копья и сожжена на огне.
Анну спас любимый ею казак, который препоручил её старому своему знакомцу Поселю, за провоз её в Киев, тот вперёд взял две пригоршни червонцев.
Ночью под заревом страшного пожара переправились они через огненную Альту, а потом, проехав широкий Трубеж, скрылись в непроходимом лесу, и, пробираясь среди чащи деревьев, держали в ту сторону, где пролегала дорога к Днепру. Утром увидели они очерчивавшиеся на небосклоне синею полосою Днепровские горы, и чуть-чуть видневшийся на высоте их Трактемиров.
Анна решила, приехав в Киев, осуществить давнишнюю свою мысль: остаться на всю жизнь в одном из тамошних монастырей; дорогою она мечтала о той непорочной, святой радости, которой будет наслаждаться, живя в тихих безмятежных стенах обители, и во всякое время – посещая Святую Лавру и её пещеры.
На третий день они выехали из Борнсноли. Перед ними чёрною непроницаемою стеною тянулся сосновый лес; по двум другим сторонам жёлтый песок, как жёлтое море, терялся в голубом небе – и больше ничего; ни один предмет не повстречался им, который мог бы развлечь внимание. Медленно двигалась бричка по глубокому песку, и это ещё более увеличивало нетерпение их, скорее увидеть святой град.
Но вот над лесом, на голубом небе загорелась яркая звёздочка и скрылась за вершиною сосны; вот опять она горит, и лучи её как будто рассыпаются на крест. Так, нет сомнения, видна Святая Лавра! Это сияет святой крест. И поспешно, по обычаю малороссиян, путницы выскочили из брички, пали ниц на землю и начали молиться.
Поздно вечером, когда выехали они из лесу, открылся перед глазами их во всей красоте великий святой град, построенный на горах, и несчётное число золотых глав храмов, блестевших, как солнце; а кресты сияли, словно звёзды. Направо узнали они церковь Рождества Богородицы, в то время деревянную и весьма небольшую, налево Золотоверхий Михайловский монастырь, а выше всех Святую Лавру. Направо у подошвы горы, казалось, простирался в самый Днепр многолюдный Подол.
Днепр широкою голубою лентою опоясывал Киевские горы, и далеко-далеко скрывался налево в густоте садов, среди которых белел Киево-Михайловский Выдубецкий монастырь; а направо за лесом мачт не видно было конца Киева.
Приехав в Киев, путницы остановились на Подоле, в низкой и ветхой хижине еврея, промышлявшего обрезыванием червонцев. До утра надобно было им остаться в этой хижине, хотя крайне этого не хотелось, но Иосель уговорил и обещал завтра сам отыскать им комнату поближе к Лавре. Нечего делать, надобно было согласиться, – и усталые с дороги, они бросились на постель, сладкий сон смежил глаза. А между тем Иосель рассудил, что лучше иметь у себя четыре, чем две пригоршни червонцов, и в ту же ночь продал всех трёх малороссиянок польским панам; и в то время, когда невинные жертвы беспечно спали, приехали гайдуки, разобрали несчастных и повезли к своим ясновельможным, которых в то время весьма много съехалось в Киев, по случаю предполагавшегося заключения вечного мира России с Польшею.
Анна была хороша собою. Смуглая, чёрные пламенные очи, лоб и нос – одна прелестная линия, под алыми губками – два ряда жемчужных зубов.
Граф Замбеуш, которому она досталась, окружил Анну роскошью и блеском. В первое время она в доме его была, не то что невольница, а как законная жена, для которой он ничего не жалел, что имел или что мог иметь; исполнял все её требования, старался предупреждать малейшие желания. Будучи набожною, Анна требовала от графа, чтобы он подольше остался в Киеве, если уже судьба назначала ей навсегда расстаться с этими местами. Граф и это исполнил: он дал слово целый год прожить в Киеве; это утешало душевно страждущую Анну.
Одно только мучило набожную пленницу: она не могла посещать храмы и тайно молиться без бдительных аргусов – двух пажей графа, постоянно следивших за каждым её шагом; все были твёрдо уверены, что при нервом удобном случае Анна пренебрежёт роскошью и блеском, окружавшими её, и уйдёт от графа.
Ревностный – или лучше, безрассудный папист, граф требовал, чтобы Анна приняла родное ему исповедание. Однажды он решительно сказал ей, что в таком только случае и может быть она его законною женой. С этого времени поселилась между ними вечная и непримиримая ненависть. Граф мог требовать этого от неё, ибо со дня её заточения проходил уже десятый месяц, и Анна придумывала все средства, чтобы будущее дитя её было окрещено в православном исповедании. Граф не подозревал этой мысли; конечно, он видел состояние пленницы, но всё прочее было сокрыто от него, между тем чрез посредство приближённых к ней малороссиянок, Анна, сказавшись заблаговременно больною, слегла в постель, и потом, когда родила дочь, тайно, в то время, когда граф уехал с своими приятелями в окрестности Киева, она пригласила русского священника; и дочь её, наречённая Юлиею, была окрещена в православном исповедании. По возвращении своём граф узнал об этом, и в тот же день, торжественно, за городом на вершине одной из самых высоких Киевских гор, повесил трёх своих гайдуков и четырёх женщин, находившихся при Анне; он пытался было удушить даже новорождённую, но крики и моления отчаянной матери укротили остервеневшего графа, не знавшего предела своей мести.