355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Кочубей » Текст книги (страница 48)
Кочубей
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:06

Текст книги "Кочубей"


Автор книги: Даниил Мордовцев


Соавторы: Николай Сементовский,Фаддей Булгарин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 57 страниц)

Долго сидел Мазепа у берега, разгадывая, кто такой был монах, зачем и куда он поворотил.

На другое утро по обыкновению Мазепа пришёл к девице.

   – Вчера я сидел в саду и видел, какой-то монах катался, что ли, в душегубке, но, не приставая к берегу, проехал мимо.

   – Ты этого монаха видел?

   – Видел, светло было.

– Молодой или старик?

   – Старик, борода длинная и белая!

– Не знаком тебе?

   – Кажется, где-то я видел его, не помню.

Гетман чрез минуту вышел из комнаты.

XV

Солнце зашло за синие горы; сумрак спускался на землю, вечерний ветерок разнёс запах медунки и других цветов; пастух, играя на сопелке, гнал с поля стадо, жницы возвращались в хаты, торопясь топить печки да вечерю и обед на завтра варить; обедают во время жатвы до восхода солнца, когда же старательной хозяйке успеть приготовить всё для обеда: не один же сварит борщ с капустою и салом! В огороде растёт пшеничка, а в хиже есть творог и сметана, и пшеничку можно сварить, и вареники приготовить.

Пришли в хаты, подпалили в печках, запылала солома, и дым жёлто-серыми густыми клубами заклубился из высоких плетёных труб, украшенных сверху вырезанными из дерева петушками. В Батурине повеселело: на улицах поднялся шум и гомон, где-негде бандурист заиграет на бандуре, и вокруг его соберутся девчата, начнут смеяться, запоют, их обступят хлопцы да парубки, вот и весело. А там под хатами соберётся громада, старые люди: деды да батьки поседают на колодки, обопрутся на длинные палки и начнут вспоминать про славные дела храбрых казаков запорожских, хвалить минувшие годы, и спокойно дымятся под носами их коротенькие люльки. Вот так бывало когда-то в Батурине, в столице гетманской.

У Генерального судьи Василия Леонтиевича Кочубея славный сад был в Батурине: берёзы, клёны, липы, яворы, дубы в три охвата, вязы, калина, бузок... и не перечесть всех названий деревьев, которые росли в саду; а цветов: розы, зинзивера, ноготок, пивонии, зирочек и всяких других, – девчат батуринских всех можно бы заквечать, и сад ещё был бы полон цветов.

Часто знатное казачество гуляло в саду Генерального судьи; он всем позволял гулять в саду, да Любовь Фёдоровна не такая была пани: сроду сердита, не любила простых людей, хоть и сама была не крепко письменна, да зато горделивая, – что же делать, и Василию Леонтиевичу доставалось от неё, часто бедный приглаживал свою чуприну, всё терпел, сердечный; другой раз и жаль было его, человек смирный, добрый, пан знатный и богатый, а что лучше всего, набожный: как только услышит, что благовестит в церкви, надевает жупан, берёт палку, шапку, да скорее и поспешает: не успеет ещё и ктитор прийти, а Василий Леонтиевич ставит свечи перед святыми иконами да кладёт земные поклоны; любили ж и его паны-отцы: кончится служба, смотришь, отец Гавриил или замковской Помпий сам несёт ему на серебряном блюдце великую, великую просфиру. Василий Леонтиевич возьмёт её, перекрестится, приложится к кресту и потом чинно выходит из церкви: казачество, в белых свитках, в червовых чоботах, подпоясанное красными поясами, кланяется низко Генеральному судье; все казаки знали его, да как же и не знать пана доброго, богатого, и после пана гетмана старшего в гетманщине; да к тому же ещё, часто бывало говорили люди, что после Ивана Степановича никому другому не приходится отдавать булаву, как Кочубею, да и сам пан под весёлый час проговаривался.

«Кому, кому, – думали казаки, – была бы тогда утеха, а Любовь Фёдоровна не знала бы, что и делать от радости; горда пани – себе на роду – хочется быть гетманшею, может статься и будет; что же, не диво: полюбят московские паны, так и всё, что захотела, то и сделают, – за примером далеко ходить не надобно: в Батурине есть мурованные будинки, а в будинках живёт Иван Степанович. Нехай ему легко сгадается».

Так рассуждали казаки, сидевшие под хатами; а в этот час Василий Леонтиевич и Любовь Фёдоровна сидели вдвоём на рундуке, который выходил на двор, и смотрели на возращавшийся с поля народ.

– Ох... Боже мой, Боже!..

   – Чего тебе так тяжко, сердце моё!

   – Так, душко!

   – Скажи, серденько моё, чего в самом деле ты сумуешь?

   – Ох... Боже мой, Боже, как же сердце моё не будет болеть, когда нашему нечестивому гетману с Москвы шубы за шубами, жупаны за жупанами шлют, да все шубы соболиныя, да с диаментовыми гудзяками, алым аксамитом покрытый; все говорят, что он такой теперь боярин, как был Голицын: голубая лента на жупане и цепь золотая с орлами, а титулов, Боже, Боже – и всё-то православный царь ему надавал.

   – Царь, говорят, любит его больше всех в своём царстве; а если б знал царь, кого он любит!..

   – Так, Любонько, за это и Бог не прогневается, когда мы будем говорить, что гетман не такой, чтобы любил его царь. Громада толкует, что Мазепа на беду всем снюхался с королём шведским и Станиславом Польским.

   – Вот ещё, что запели! Я первый раз от тебя, Василью, это слышу.

   – Так, так, моё серденько; я и сам не верил, да в Полтавщине был твой родич Искра, говорил мне об этом, был в тот час и поп Святайло, и тот подтвердил, сами они слышали от казака; мне поп Святайло сказал и прозвание того казака, да вот, дурная память, из головы вон... постой, вспомню... как, бишь, зовут этого казака... Петро Яценко, так-так, Петро Яценко, перекресть, богатый арендатор, и в Ахтырке есть у него аренды. Вот он и говорил, что часто казаки приходят в корчму, под весёлый час, напившись горелки, и начнут говорить про гетмана; один, что он слышал, будто гетман польскому королю хочет отдать гетманщину, другой шведскому – кому б то ни было, а всё он изменит православному Московскому царю.

   – Молчи, Василию, до времени, да старайся всё проведывать потихоньку; а будет случай, так царю донесём.

   – Ох, страшно, Любонько, Бог с ним совсем, ты разве не знаешь, что прав не прав казак, даже и чернец, а всем, кто слово сказал, что гетман недоброе думает, головы отрубливали да вешали тело на виселицах, а головы на шесты... давно разве это было?!

   – Вешали и головы отрубливали тем, которые не умели как донести; будет время, я сама всё сделаю, ты только слушай меня.

   – Добре, Любонько!

   – То-то, добре! Ты, Василию, не забудь, что после Мазепы непременно булава должна быть в твоих руках; с этою думкою вставай и ложись спать, да Богу молись!

   – Добре, Любонько!

   – Будешь, говорю тебе, гетманом, хотя бы ты сам не захотел этого, так я есть у тебя, мне нужно, чтобы ты был гетманом, вот и всё!

   – Добре, Любонько!

   – Когда ты ездил до гетмана в Гончаровку, приезжал сын судьи Чуйкевич, и что ты себе хочешь, всё трётся да мнётся подле Мотрёньки; она-то и знать его не хочет, видеть его не может, а он так как индык перед индычкою... смех да и только; Мотрёнька знает: как будет батько гетманом, так не Чуйкевич женихом будет!.. О, моя дочка любит славу... люблю и я её за это, люблю.

   – Мотрёнька, дочка моя, нечего сказать, славу любит; я сидел в шатре: Мотрёнька, да старшая дочка Искры, да Осипова, взявшись за руки, ходили по саду и рассказывают: Мотрёнька говорит: «Я бы ничего в свете не хотела, если б была за гетманом, тогда бы меня все поважали, в сребре да золоте ходила бы я, каждый Божий день червонный золотом шитыя черевички надевала бы, а намиста, Боже твоя воля! Какого б тогда не было у меня намиста; а что всего лучше, все знали бы меня в гетманщине, знали б и во всём свете: говорили бы: Мотрёнька жинка гетманская; короли ручку у меня целовали бы!» – а Искрина да Осипова все подтверждают ей, вот такия-то девчата! Да и ожидай от них добра: впереди матери невод закидают!!!

   – Хорошо делают: умные девчата, знают своё добро!

   – Ты, Любонько, говорила, что Чуйкевич подле Мотрёньки увивается?

   – Я ж тебе говорю, как индык перед индычкою, бедная Мотрёнька места от него не найдёт.

   – И дочка не скажет ему, что в огороде у нас Гарбузов растёт вволю.

   – Да видишь ли, Чуйкевич ничего не говорит об весильи, а то давно бы в бричке его и не один и не два лежали бы гарбуза, да ещё с шишками, настоящих волошских!

   – Правду сказать, если бы всем женихам Мотрёнькиным давать гарбузы, так в огороде у нас давно бы ни одного не осталось.

   – Слова твои на правду похожи!

   – Подумай, сколько уже женихов было, и всем то гарбуз, то политично откажем, и одни с гарбузами, другие с носами возвращались домой.

   – Так когда-то было и со мною, пока я не вышла за тебя! – сказала Любовь Фёдоровна и покачала головою. – Ох, лета мои молодые, лета мои молодые, не воротитесь вы никогда! А как згадаю, когда молода была, так сердце надвое разрывается!

   – Эх, Любонько, что прошло, то минулось!

   – Знаю песню эту и без тебя, Василий! Когда бы Господь хоть на старости лет порадовал, чтоб булава была в наших руках!

   – Не состарилась, Любонько, Господь Бог пошлёт ещё радость!

   – Дай Господи! Да раз уже Мазепа задумал подружиться с поляками, шведами да татарами, то не будет долго гетманом!

   – И я такой думки. Где Мотрёнька, целый вечер не видал её?

   – Сидит где-нибудь под деревом в саду и поёт; с того часа, как Чуйкевич начал волочиться за нею, она как переродилась: с утра до вечера сумует да сумует.

   – Так, так.

   – Пойду, посмотрю, что она делает!

Любовь Фёдоровна вошла в сад и, переходя из просади в просадь, остановилась у самого спуска горы, где протекал прозрачный Сейм; полный месяц катился над рекою и, купаясь в волнах, осребрял их своим лучом. Послышалась песенка, Любовь Фёдоровна начала вслушиваться, ей показалось, что кто-то поёт у самого берега; тихо спустилась она к реке и видит: Мотрёнька стоит у самого берега, берёт посребренную месяцем воду на гребёнку, чешет против месяца свою чёрную густую косу и что-то тихо говорит.

Любовь Фёдоровна поняла, что делает Мотрёнька, и внимательно прислушалась к её словам.

Мотрёнька произнесла имя Ивана.

   – Ага, вот как наши знают! – сказала Любовь Фёдоровна про себя, тихо взошла на гору и, пришедши к Василию Леонтиевичу, спросила:

   – Знаешь, где Мотрёнька и что она делает?

   – Не знаю!

   – Против месяца, у берега косу чешет; полюбила Ивана, какого же – Ивана?

   – Да это всё выдумки девичьи.

   – Нет, Василий, не выдумки, не говори этого; ты не знаешь, она брала гребёнкою воду, в которой месяц купался, расчёсывала косу, – и как раз полюбит её тот, кого она любит; а кого не любит она, тому и свет будет не мил!

   – А, Любонько! Не знаю! Не моё дело!

– Кто же тот Иван, у нас и гетман Иван, не он ли, чего добраго! – усмехаясь, говорила Кочубеева.

   – Уж начала звонить!

   – Чего звонить! Ты знаешь, Василий, что Мотрёнька Мазепу любит, если правду сказать, так больше, чем тебя! Ты ей родной батько, а Мазепа только крестный!

   – То нам так кажется!

   – Нет, не кажется!

Пусть здоровая будет, пусть любит кого любит! Будь он добрый, умный, достаточный человек, так и рушники подаём.

   – Пора б уже, слава Богу, восемнадцатый год наступает; да десять, когда не больше, женихов с гарбузами отправила!

   – Всё воля Его Святая!

   – Поздно уже, пойдём, спать пора.

Василий Леонтиевич и Любовь Фёдоровна ушли.

XVI

Ходит по саду одна-одинёшенька Мотрёнька и жалостно поёт. Сядет под берёзою, склонит прелестную головку на белую ручку, смотрит на сорванную, только что распустившуюся розу и жалеет, что завянет она не на родной ветке; вздыхает, а сердце её плачет, горько плачет; невесело ей на свете и горя она не знает, слёзы льются из чёрных очей... пусть льются, сердцу легче, – ни мать, ни отец не увидят их, – не увидит их никто из людей, да и не засмеются...

Не сирота Мотрёнька, есть у неё отец и мать, знатные люди, – да что, они не помогут в её горе, сердце болит без милого: на что тогда и счастье, на что и самая жизнь, без милого всё могила.

Но где её милый, в какой стороне, не москвич ли белолицый со светлыми усами? – не потому ли Мотрёнька тоскует, что уехал он в Московщину, не ляха ли полюбила, что в красном аксамитовом кунтуше часто приезжал до гетмана? Видно, ляха! Ибо идёт Мотрёнька к гетману и радостно смеётся, надеется увидеть коханого... Но ляха не Иваном зовут; где же Иван, которого она полюбила? Ни отец, ни мать и никто не знает; а Мотрёнька всё горюет да горюет.

Три дня бедняжка сидела в саду, да тихонько, чтобы никто не видал слёз, плакала; три дня сильно тосковала;

встанет рано, помолится Богу, поцелует руку у матери и отца, тихонько отворит двери в сад, да была такая! И нет; мать спрашивает, где Мотрёнька? Из одной комнаты в другую пойдёт – нет дочери.

   – В сад ушли панночка! – ответит девка, услуживавшая Мотрёньке.

   – Плакать! Пусть плачет: как и я была молодою, плакала и я; пусть плачет, сердцу легче будет! – скажет Любовь Фёдоровна, сядет на диван, поджав под себя ноги, вяжет чулок, сидит молча и думает: как она будет угашать гостей на Мотрёнькиной свадьбе.

А Мотрёнька в саду, то песенку весёлую запоёт, то вдруг горько заплачет, то печально запоёт и засмеётся, но горько засмеётся.

   – Когда бы я знала, когда бы я видела того Ивана, сама бы привела в церковь и поставила бы с дочкой в парочке, только б Мотрёнька моя не тосковала... жаль дочки, да что ж делать, не знаю я Ивана… а спросить не хочу, не скажет, сама я знаю; и ещё больше затоскует...

   – А я знаю, какого она полюбила Ивана! – сказал Василий Леонтьевич.

   – А какого, скажи, когда знаешь?

   – Москалика!

   – Так и есть; горе ж моё, горе, да тяжкое горе! Горе отдать за него Мотрёньку: повезёт, недобрый, в далёкий край, не повидят её больше мои старые очи, не прижму её к своему сердцу... горе, тяжкое горе! А подсунуть москалику гарбузец, затоскует моя дочка не так, как теперь тоскует; когда б знала, что москалика полюбит, лучше б в Батурине не жила; когда б знала, что будет так горевать, лучше б маленькою заховала. Кого бы ни полюбила, рада б отдать дочку, не за москалика!..

   – Полюбила, да и разлюбит!

   – Ты не знаешь девичьего сердца! – вздохнув, сказала Любовь Фёдоровна, и только было хотела пойти к Мотрёньке, как гайдук вошёл в двери и сказал, что приехал гетман.

   – Вот тебе и снег на голову... и не ждали и не думали!

Василий Леонтьевич побежал надеть жупан, Любовь Фёдоровна вышла встречать кума.

   – Здравствуй, добродейная моя кума, здравствуй, радости моей радость! Душа веселится, сердце несказанно торжествует, когда очи мои видят тебя, Любовь Фёдоровна!

Мазепа несколько раз с жаром поцеловал руку Любови Фёдоровны.

   – Кум, дорогой кум, давно ты не был у нас, забыл нас, своих родичей; грех, ей-ей же грех... не люблю тебя за это!

   – Мать моя родная, ей же-ей царские дела, ни день ни ночь покоя нет!

   – Зачем же ты не бережёшь своё здоровье, ведь тебе не молодеть; а посмотри на голову, чуприну снег присыпал... куме, куме, бросил бы ты все дела да знал бы одного себя, есть у тебя и без московских приятели ещё повернее и получше...

   – Всех, кума моя добрая, надобно любить: и врагов любите ваших, сказал Господь!..

   – Да-ну, куме мой, брось ты врагов! На что их вспоминать, слава Богу милосердному, есть не враги; об них слово доброе сказать не в тягость.

Жупан Василия Леонтьевича лежал в шатре, разбитом в саду, он пошёл в сад – смотрит, Мотрёнька сидит задумавшись.

   – Мотрёнька, крестный отец твой приехал, как тебе не стыдно сидеть да печалиться!.. Вот, постой, я всё расскажу гетману! – сказал нежно любящий свою дочь Василий Леонтьевич.

Мотрёнька побежала в дом, умылась, причесала голову; радость, как солнце из-за туч, просияла на обворожительном её личике, и она, как светлая звёздочка, вошла в комнату, где сидел гетман.

   – Здравствуй, доню!

   – Здравствуй, батьку!

Сказала, опустила пламенные очи в землю и, как маков цвет, покраснела, подошла к руке крестного отца, поцеловала её; Мазепа поцеловал крестницу в уста и посадил её подле себя.

Вошёл Василий Леонтьевич.

Гетман и судья поздравствовались, обнялись, поцеловались и сели.

   – Буду жаловаться тебе, ясновельможный, на дочку твою.

   – За что?

   – Да смех сказать, – говорил Василий Леонтиевич, смотря на Мотрёньку, которая сидела как мёртвая, и поминутно то краснела, то бледнела.

   – Ну, что? Говори, пожалуйста, куме; я как крестный отец, да ещё гетман, так не посмотрю, что она родная твоя дочь, а за что будет – пусть не прогневается... в Гончаровке у меня, сами знаете, сад густой, – смеясь говорил Иван Степанович, и украдкою страстно посматривал на Мотрёньку.

   – Спроси, сделай милость, куме, какому она Ивану песни поёт! – сказала Любовь Фёдоровна. Мотрёнька как мёртвая побледнела.

   – Ага, а что – дочко, ты думала, что мать ничего не знает? – сказал Василий Леонтьевич.

   – Ну, доню, скажи мне правду, какому Ивану песни поёшь?

Мотрёнька молчала.

   – Скажи, доню, или ты уже сердишься на меня и не хочешь отвечать!

   – Никакому.

   – Ей-ей неправда, доню, неправда; я сама слышала и видела, как ты и косу против месяца чесала!

Мотрёнька подняла свои чёрные глаза, посмотрела на мать, опять опустила их и ни слова не сказала.

   – В москалика влюбилась, – сказала Любовь Фёдоровна.

– В москалика, в москалика, – подтвердил Кочубей.

– Нехай, доню, лихо москаликам, есть у нас свои Иваны, черноусые да красивые, люби, дочко, своих лучше.

   – И я то же самое говорила ей – да вот беда, москалик приглянулся!

Мазепа засмеялся, взял Мотрёньку за голову, приклонил к себе и поцеловал её в уста.

   – Я сам найду жениха, знатного воеводу или боярина!

Мотрёнька встала, едва могла удержаться, чтоб не заплакать, и ушла в другую комнату.

Недолго посидел гетман и уехал, прося Василия Леонтьевича и Любовь Фёдоровну посещать и не забывать его.

Гетман со двора, а Чуйкевич на двор. Мотрёнька увидела приехавшего и сильнее прежнего задумалась.

Гостя, как и всех гостей, Василий Леонтьевич принял радушно, Любовь Фёдоровна также была рада приезжему.

Позвали Мотрёньку, Чуйкевич в первые минуты смутился, потом пришёл в себя и завязался довольно весёлый разговор.

Любовь Фёдоровна говорила – как летом скучно в Батурине, нет ни свадеб, ни банкетов, негде повеселиться, а молодым потанцевать.

Чуйкевич утверждал, что скоро будет банкет у гетмана, Мазепа получил от царя шубы, соболи, аксамит, четыре села и пять деревень, в которых четыре тысячи девяносто пять душ и тысяча восемьсот семьдесят дворов. Знаем про милость царя-государя к нашему ясновельможному гетману, знаем и поздравляли Ивана Степановича, а когда будет банкет, так и повеселимся! – сказал Кочубей.

   – За что ж подарил царь Ивану Степановичу столько сел и деревень? – спросила Любовь Фёдоровна.

   – Чтоб не ходил на войну против шведов; царь бережёт нашего гетмана; кому не известно, как он любит его, хотя правду сказать, Иван Степанович... да что ж будешь делать... – Чуйкевич замолчал.

   – Ну, ну, что же Иван Степанович? – спросила Любовь Фёдоровна.

   – Да так, ничего! говорил Чуйкевич.

   – Вот так, испугался! То-то все вы думкою богаты, а на деле так за стену прячутся, знаем вас!..

   – Иван Степанович благодетель наш! – сказал Кочубей.

   – Благодетель, истинный благодетель, я сам говорю!

Час был двенадцатый, в большой комнате приготовляли стол для обеда, Любовь Фёдоровна также засуетилась. Чуйкевич подойдёт к Мотрёньке, скажет ей два-три слова; Мотрёнька отворотится от него, пересядет на другое место; Чуйкевич тоже покраснеет и опять начнёт разговаривать с Любовью Фёдоровною.

   – Что в такие жаркие дни делаете вы, Любовь Фёдоровна?

   – Всё думаю, за кого бы дочку мою отдать замуж, да не придумаю; пора уже, слава Богу, восемнадцатый год; скорее из дома, меньше хлопот!

   – Вот, женихов нет! – сказал Василий Леонтьевич.

Чуйкевич вздохнул, покраснел и, чтобы не заметили его смущений, начал закручивать усы.

Кочубей вышел из комнаты.

   – Любовь Фёдоровна, мать моя, я давно хотел сказать... да всё не смею, – начал Чуйкевич, севши подле Кочубеевой, и поцеловал её руку, – да всё не смею, хоть сердце крепко, крепко болит... Ох!.. – он тяжело вздохнул.

   – От чего у тебя сердце болит?

   – Болит, крепко болит, Любовь Фёдоровна...

– Вот ещё, выдумал! Казак, посмотреть на него любо, а рассказывает, что сердце болит; пусть болит у дивчат, а не у вашего брата! Недаром же стыдно говорить тебе об этом!..

   – А что, не от Мотрёнька ли болит сердце его? – спросил Василий Леонтьевич, войдя в комнату.

   – Да – так, вы угадали, – пробормотал Чуйкевич.

   – От Мотрёньки? – спросила Любовь Фёдоровна.

   – Да разве не слышала, он сказал, что от Мотрёньки.

   – Мотрёнька, что это значит!

   – Не знаю!

   – Давно ты полюбил Мотрёньку?

   – Давно, Любовь Фёдоровна, мать моя родная!

   – Ну что ж ты опустила очи-то свои в землю, дочко? Не сегодня, так завтра, а всё надобно замуж; целый век не сидеть в доме отца и матери, такое дело!

Так, так! – сказал Василий Леонтьевич довольно серьёзно.

   – Вот жених сыскался, о чём же ещё думать.

   – Воля ваша! – отвечала Мотрёнька, понимая мысли отца и матери.

Чуйкевич был невыразимо восхищен.

   – Пойдём обедать, борщ на столе прохолонет! – сказала Кочубеева.

Все вошли в другую комнату, где был накрыт стол, и сели обедать.

   – Ну когда так, надобно рушники готовить!

   – А ты и не наготовила ещё? – спросил Василий Леонтьевич.

«Да кто же знал, что Господь Бог так скоро пошлёт жениха.

Приняли борщ, подали другие кушанья, разговор не прекращался ни на минуту; когда подали жаркое, Любовь Фёдоровна мигнула стоявшему подле неё гайдуку Ивану Иванову, гайдук усмехнулся, поняв знак Кочубеевой, и тотчас ушёл.

   – Когда же ты думаешь, сынок, за рушниками-то приехать?

   – Когда скажете!

   – Это твоё дело.

   – Да хоть через неделю.

В эту минуту Иван поставил на стол огромный печёный гарбуз.

   – Вот так ещё, и гарбуз на закуску! – сказала Любовь Фёдоровна. – Кто же это постарался: я не приказывала печь гарбуза; это ты, Мотрёнька?

Мотрёнька смеялась и, закрывая лицо платком, сказала:

   – Нет, не я, не знаю!

   – Сегодня бы гарбуза не следовало подавать, да когда уже на столе, так нечего делать, будем есть.

Чуйкевич покраснел и догадался, для чего подан гарбуз, и, когда поднесли ему кусок на тарелке, не захотел есть.

   – Жаль, что ты, сынок, не хочешь есть, а гарбуз сладкий; я страх как люблю печёные гарбузы.

Встали из-за стола, Чуйкевич взял шапку и, сколько его ни удерживали на вечер, уехал.

Целый день Любовь Фёдоровна, Василий Леонтьевич и Мотрёнька смеялись над Чуйкевичем.

   – Скажи мне, сделай милость, кого же ты любишь, дочко моя?

   – Никого, мамо!

   – Неправда, не верю!

   – Никого!

   – Ивана, я знаю, да какого Ивана?

   – Ни Ивана, ни Петра и никого!

   – А плачешь отчего да печалишься!

   – Так!

   – Всё так!

   – Пусть плачет и печалится; пройдёт всё! – сказал Василий Леонтьевич.

   – Пусть плачет, я не пеняю, но говорю ей только одно: не забудет советы мои, счастлива будет; обождёт год-два, Бог подаст, в наших руках будет булава, тогда не Чуйкевич станет свататься, гетманская дочь, не судьи!

Мотрёнька ушла.

   – Молода ещё, ничего не понимает! – сказал Кочубей.

   – Известно, дивчина! Ей лишь бы скорее замуж, вот и всё!..

   – Пусть обождёт, дождётся своего!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю