Текст книги "Кочубей"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Соавторы: Николай Сементовский,Фаддей Булгарин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 57 страниц)
Поразительное, невиданное зрелище представляла Русская земля в год заложения Петербурга и Кронштадта – 1703 год. Если бы существовало на земле всевидящее око и всеслышащее ухо, то увидало бы оно и услыхало то, что «не лет есть человеку глаголати».
Непрестанный стук топоров и визжанье пил оглашают всю Русскую землю от Невы до Дуная почти, до Дона и до дальних изгибов Волги. Это Русская земля строит корабли. Всё царство разделено на «кумпанства» для корабельного строения. Вотчинники светские и духовные, помещики и гостиные люди, люди торговые и мелкопоместные слагаются в «кумпанства» и строят по одному кораблю: светские – с десяти тысяч крестьянских дворов, духовные – с восьми тысяч, а гости и торговые люди строят сами собой двенадцать кораблей.
И вот стучат топоры, и визжат пилы, по всему царству, пугая своим гамом и птиц, и зверей, и людей, которые разлетаются по лесам и полям, прячутся в норы, трущобы и извины, убегают в степи, скиты, в пустыни и за рубеж Русской земли... Стучат топоры, сколачивая неуклюжие «баркалоны», громаднейшие сорока– и пятидесятипушечные суда во сто и более футов длиною... Сколачиваются и «барбарские» суда, и «бомбардирские», и «галеры» – ещё громаднее первых... Вся Русская земля превратилась в топор, в пилу, в лопату, в тачку, в горн – для литья пушек, в фискала – для собирания податей на великое дело, в рекрутское присутствие – для обращения всей молодой России в новобранца…
– Это стук-от, Господи! – бормотал Фомушка юродивый, бродя в Воронеже по верфи, где торопились строить новые корабли в ожидании царя.
Фомушка прибрёл в Воронеж для поклонения святителю Митрофанию, о подвижнической жизни которого пронеслась великая слава по всей русской земле.
– До неба, до престола Божия стук этот доходит... Корабли, все корабли, ковчеги великие, словно перед всемирным потопом... Быть потопу великому...
Так каркал юродивый, окидывая изумлёнными глазами то, чего он в Москве никогда не видывал. Так каркали многие на Руси в то время... Да и нельзя было не каркать...
Только к зиме, по окончательному выздоровлении Павлуши Ягужинского, Пётр мог выехать из Петербурга, надёжно укрепив его и заложив у Котлина форт Кроншлот, и поспешил в Воронеж. Там ожидали его построенные за лето и вновь начатые постройкою корабли. Там же ожидал его новопостроенный хитрыми немецкими мастерами при помощи русских плотников и каменщиков небольшой дворец, обращённый фасадом к реке, на берегу которой вот уже несколько лет кипела египетская работа – построение великих кораблей, этих ковчегов будущего спасения Русской земли от потопления русского могущества на суше.
Не доезжая ещё до города, Пётр услыхал этот отрадный для его слуха и сердца стук топоров и визг неугомонной пилы...
– Это сколачивают гроб старой, бородатой, косной Руси, – сказал он задумчиво.
Встреченный колокольным звоном, царь вышел из экипажа, увидав толпы народа и впереди их престарелого святителя, епископа Митрофана во главе духовенства, с крестом в руке.
Был холодный день глубокой осени. Солнце ярко горело на золотой митре епископа и на кресте, который святитель держал окоченелыми от холода, худыми, бескровными, всю жизнь неустанно молившимися и благословляющими паству руками. На кротком, невыразимо симпатичном и страшно измождённым лике святителя покоилась глубокая мысль, и в добрых, глубоко запавших, но юношески чистых глазках светилось что-то не от мира сего... Как ни обаятелен был вид вновь прибывшего царя, но народ не спускал глаз с Митрофания...
Пётр подошёл к кресту, глубоко склонив свою гордую, непреклонную, царственную голову... Великан смиренно склонялся пред дряхлым, маленьким, кротким старичком... И не для простого народа это была потрясающая картина...
Павлуше Ягужинскому, при виде Митрофана-епископа, казалось, что это древний образ сошёл со стены церкви и вышел навстречу царю... Ещё не совсем оправившийся от болезни, Павлуша дрожал как в лихорадке... Он ещё верил...
– Буди благословенно пришествие твоё, о царю, – ясным, юношеским голосом говорил дряхлый епископ. – Да будут благословении вси пути твои и начинания во благо Русской земли, ради счастия народа твоего верного. Буди славен и препрославен труд твой, подъятый ради возвращения отечеству невских берегов, их же ороси некогда кровь предков твоих и предков народа русского под святым стягом благоверного князя Александра Невского... Тела убиенных тамо вопияли ко Господу о возврате останков их родной земле... И ты, царю, возвратил русские кости убиенных тамо Русской земле, и за то молится о тебе святая церковь... И ты молился о душах их, царю?
– Молился, владыко, – отвечал царь.
– Да благословит тебя Господь Бог!
Епископ широко осенил крестом сначала царя, потом народ на все четыре стороны... Высоко поднялись, за крестом, в воздух тысячи рук, и какой-то радостный ропот, словно ропот волн, прошёл по толпе от края до края...
– Многая лета, многая лета! – гремел хор вослед удалявшемуся царю.
Часть толпы бросилась за царём, большая же половина стеной окружила епископа, жаждая поближе взглянуть на него, получить благословение, прикоснуться к его ризам... Тут сказывалось глубокое благоговение и беззаветная, детски-неудержимая любовь к святителю...
Да и как мог народ не любить Митрофания! Все эти тысячи и десятки тысяч согнанных со всех концов России строителей великого ковчега: плотники, пильщики, каменщики, землекопы, «амо обращающие потоки водные, камо от века не текли они»; этот бедный народ, пришедший на богомолье и терпящий от голода и холода, все эти алчущие и жаждущие, страннии и обремененнии, слепые и хромке каждый день толпятся у архиерейского двора и получают из обширной архиерейской поварни всё, чего им, по бедности, не довелось ни допить, ни доесть... Это было всенародное кормление, лечение, призрение... Сам владыко изо дня в день бродил своими старыми, недужными ногами по оврагам, норам, трущобам и язвинам, где в непогодь укрывались голодные и больные строители великого ковчега, и всех их кормил, поил, лечил, утешал, сам падая от изнеможения... Огромные архиерейские мастерские были заняты день и ночь изготовлением для бедных тёплой одежды и обуви... Криками радости и благословениями встречали святого старичка бабы и дети, едва замечали вдали чёрный клобук святительский и под ним кроткое апостольское лицо, улыбавшееся детям... О! Народ недаром сам канонизирует при жизни своих любимцев, святителей и угодников; только непосредственным добром народу заслуживается народная слава...
Как ни был смел Фомушка-юродивый, который даже царя не боялся, но при виде Митрофания пропала вся его смелость и находчивость; раз только святитель взглянул ему в очи своими кроткими, детски-чистыми глазами, и Фомушка понял, что угодник одним взглядом прочитал всю его жизнь, заглянул во все сокровенные изгибы его души, выкопал из-под пепла прошлого всё, что даже он сам давно забыл, похоронил, отмолил у Господа...
– Ох, страшно, страшно всеведение святости, – бормотал он, пряча свои глаза, – разогнулася книга моя животная, листок по листку... Ох, страшно, Господи!
Пётр, для которого московские бородачи и чёрные клобуки были более ненавистны, чем шведы, только перед одним клобуком невольно смирялся, как перед олицетворением нравственной, идеальной чистоты, добра и правды, – это перед клобуком смиренного, кроткого Митрофана. Гордый царь чувствовал, что в худенькой, костлявой руке, благословлявшей обнажённые головы толпы, было больше силы, чем в его державной мозолистой руке, и не завидовал этому...
«Эти живые мощи сильнее меня, – думалось ему, когда толпа заколыхалась, бросившись вслед за уходившим святителем, – он один не понимает своей страшной силы, точно младенец невинный...»
В этот приезд в Воронеж царь особенно чем-то озабочен был даже при виде своих любимых кораблей. Лицо его чаше обыкновенного нервно подёргивалось, и Павлуша Ягужинский, который всегда видел его насквозь, на этот раз никак не мог понять причины тайного беспокойства своего повелителя. Один раз в жизни он видел у царя почти такое же выражение лица с нервными подёргиваниями; но тогда глаза его метали искры гнева, а теперь они казались более задумчивыми... То было давно, когда Павлуша был ещё очень маленьким и служил у Головкина, то было во время стрелецкой расправы... Но что теперь происходило в душе царя, Павлуша не мог понять. Одно он заметил: когда в этот раз, проездом из Питербурха в Воронеж, они останавливались в Москве, царь несколько раз беседовал о чём-то наедине с царевичем Алексеем Петровичем, казался раздражённым и рассеянным; а потом долго разговаривал о чём-то с Мартою и в разговоре несколько раз настойчиво произносил слово «пароль» и упомянул имя царицы Авдотьи...
На другой день царь послал Павлушу пригласить к себе преосвященного по делу. Около архиерейского дома, по обыкновению, стояли толпы, толкаясь по делу и без дела. Увидев молоденького царского денщика, толпа заколыхалась, догадавшись о цели посольства Ягужинского.
– За архиереем идёт от царя...
– Ох светики! Так выдет сам-от батюшка?
– Знамо, чу, выдет...
– К царю, их, матыньки!
– Сюда, робята! Сам выдет...
– Ой ли! Что ты!
– Пра! К царю, слышь...
В архиерейском доме Ягужинского встретил толстый, с добродушным лицом келейник, который тотчас же доложил о приходе царского денщика и затем, воротившись в приёмную, просил его следовать за собою, извиняясь, что владыка несколько устал за службою и теперь отдыхает...
Павлушу ввели не то в кабинет, не то в молельную, уставленную иконами в дорогих окладах. У икон теплились лампадки, и свет их, смешиваясь с дневным светом, проникавшим в окна, производил такое впечатление, как будто бы в комнате должен был находиться покойник...
Павлуша почувствовал, как холодный трепет прошёл по его телу, в комнате действительно был покойник!..
В переднем углу, головою к образам, стоял на полу простой дубовый гроб, в гробу-то и лежал покойник... но он был жив... бледное, усталое лицо смотрело из гроба кроткими, приветливыми глазами... Это был святитель Митрофан!
Павлуша окоченел на месте…
– Мир ти, юноше! – тихо проговорил голос из гроба.
Святитель силился приподняться, но не мог от слабости. Келейник нежно наклонился к нему и, как ребёнка, приподнял из гроба... В гробу, в изголовье, лежали дубовые стружки... Какова постель!
Святитель приблизился к Павлуше и благословил его. Юноша с трепетом и благоговением припал к худой, сухой и холодной руке архиерея, который ласково глядел в смущённое лицо посланца.
– Ты от царя, сын мой?
– От царя, владыко, – был робкий, едва слышный ответ. – Его царское величество указал просить...
– Явиться к царю?
– Да... пожаловать, святой отец...
– Буду, неукоснительно буду... А ты денщик царёв?
– Денщик, святой отец...
– Молоденький какой. А трепетна служба на очах у царя, ох, трепетна. Близко царя, близко смерти.
Павлуша молчал. Что-то невыразимо доброе звучало в голосе святителя... это забытый голос матери... Павлуше плакать захотелось...
– А как имя твоё, сын мой?
– Павел Ягужинский, владыко.
– Павел Ягужинский... не российского, видно, роду.
– Я из Польской Украйны, святой отец.
– Так-так... От запада прииде свет, всё от запада... Там, на западе, солнце долее стояло, чем на востоце, по повелению Иисуса Навина. Такова воля Господа, ныне от запада свет, – говорил, словно про себя, святитель, тихо качая головой. – А нам пора в могилу... вот моя ладия, вечная ладия тела моего бренного...
«Да не смущается сердце ваше – веруйте в Бога и в Мя веруйте – в дому Отца Моего обители многи суть», – слышится протяжное, за душу хватающее чтение: это читает кто-то в соседней комнате.
«Господи! Что за страшная жизнь!» – щемит в душе у Павлуши, и он готов разрыдаться, но сдерживается.
– Доложи, сын мой, царю, что непомедлительно приду к нему, – прерывает тягостное молчание архиерей.
Павлуша кланяется, а глаза его снова падают на ужасный гроб... Это страшнее кладбища!
Через несколько минут архиерей, в сопровождении своего келейника, вышел из дома. Толпа, стоявшая у ворот и на площади, казалась ещё многочисленнее. Едва показался старый епископ, как все обнажили головы; многие крестились. Толпа разом нахлынула к своему любимцу; он кротко улыбнулся, поднял свои добрые глаза к небу, как бы прося благодати у невидимой силы, и стал благословлять направо и налево: «Благодать свягаго Духа, благодать святаго Духа»...
Архиерейский дом отделялся от нового царского дворца только площадью, и архиерей направился к царю пешком, как он обыкновенно посещал норы и язвины бедных и рабочих...
Царь смотрел в окно на шествие святителя... Что это было за шествие! Рабочие бросали на землю свои зипуны, бабы платки и холсты, чтобы только святые ноги архиерея прошли по их одежде... Иные целовали следы этих ног, брали из-под них землю и навязывали на кресты, бабы подносили своих детей... Только младенческий народ так непосредственно умеет ценить святость и истинную доброту человеческую.
– Владычица! Упадёт кормилец...
– Из гроба, чу, встал, светик наш...
– Ох, матушки! Из гроба...
– Из дубового, сам, братцы, видел... и стружки в ем...
– Ох, Господи! Касатик!
– Все там будем...
Архиерей, с трудом пройдя площадь и вступив на царский двор, обогнул дворец справа, чтобы подойти к главному входу с фаса, обращённого к реке.
Подойдя к подъезду с опущенными в землю глазами и потом подмяв их, архиерей остановился в неподвижном изумлении. На добром лице его изобразились не то гнев, не то горечь и жалость... Детски-кроткие глаза заискрились, и он попятился назад.
– Свят-свят... что есть сие!
На крыльцо выбежал Ягужинский, чтобы встретить владыку. Но тот стоял неподвижно, только голова его дрожала, и посох нервно ударял в промёрзлую землю...
– Идолы еллинскне... Чертог царя, и кумиры идоложертвенные... Свят-свят, Господь Саваоф!..
У входа во дворец стояли статуи. Особенно поражал своею величественностью Нептун с трезубцем, более других любимый Петром классический бог. Тут же стояли Аполлон, Марс и Минерва.
Статуи эти соблазнили святителя, который считал «еллинских идолов» неприличным украшением для царского дворца. Архиерей был прав со своей точки зрения и сообразно византийским преданиям, господствовавшим тогда в нашей церкви.
– Куда ты меня привёл? – и кротко, и в то же время строго спросил он келейника.
Тот молчал. На добродушном лице его выражалось смущение.
– Что это такое? Я тебя спрашиваю, – повторил святитель громче.
– Дворец, владыко...
– Не дворец царский, а капище идольское...
– Ваше преосвященство! – смущённо заговорил Ягужинский, приближаясь к архиерею. – Его величество ждёт...
Святитель вскинул на него своими чистыми, блестящими внутренним огнём, глазами.
– Доложи его величеству, что служитель Бога живого, предстоящий престолу Его предвечному, не внидет в капище языческое...
– Владыко... отец святой...
– Пойди и передай мои слова государю, юноша! – по-прежнему кротко, но твёрдо сказал архиерей.
Ягужинский убежал в дом. Архиерей продолжал стоять на дворе, опустив голову... Народ, прорвавшись в ворота, смотрел в недоумении на стоящего у крыльца святителя...
Снова вышел Ягужинский. Смущение и страх выражались на его живом, прекрасном лице.
– Его величество повелел указать... – юноша совсем замялся и покраснел.
– Что повелел указать?
– Явиться к нему... и – и (голос у Павлуши сорвался) – напомнить, что ожидает... ослушников...
– Скажи, юноша, его величеству, что я скорее явлюсь к престолу Всевышнего, будучи предан лютой казни, чем переступлю порог капища сего! – громко, отчеканивая каждое слово, отвечал Митрофаний. – Я охотно приму мученическую смерть... Доложи царю, что и гроб у меня готов уже...
И, быстро поворотившись, он вышел со двора, благословляя народ... Словно море, заколыхалась площадь человеческими головами...
Царь стоял у окна бледный, с зловещими, страшными подёргиваниями искажённого лица.
IVНарод, сопровождавший Митрофания, был необыкновенно поражён тем, что он видел. Некоторые видели только, что архиерей был чем-то остановлен у входа в царский дворец и воротился назад с особенной строгостью на добром, всепрощающем лице, которое так было знакомо народу именно в смысле всепрощения. Другим удалось слышать протестующий голос владыки. Иным бросилось в глаза изумлённое и испуганное лицо юного царского денщика. Некоторые, наконец, слышали самые слова Митрофания, хотя уловили их без связи: «Дворец» – «капище идольское» – «лютой казни» – «гроб готов»... Что это такое? Кто на кого разгневался? Кто кому угрожал? Кого ожидает гроб? Конечно, того, кто менее силён в этом столкновении. А что столкновение между царём и архиереем произошло, это было ясно как день. Но из-за чего? Конечно, из-за этих медных «бесов», что поставлены при входе во дворец. Да и кто мог не смутиться при виде этих огромных медных дьяволов, что стоят там! Ещё когда только привезли их откуда-то, да привезли не на простых возах, а на каких-то огромных катках с невиданно толстыми колёсами без ободьев и без спиц, так и тогда народ диву дался и недоумевал, что бы это было такое. Ведь шутка ли! Одних лошадей было впряжено в эти дьявольские колесницы по три тройки. Сначала думали было, что это царь, для потехи себе, велел привезти из Москвы царь-пушку да царь-колокол, и все с нетерпением ждали увидеть эти чудеса. Но когда чудеса эти корабельные плотники целой артелью едва осилили стащить с катков и когда стали освобождать их от рогож, то из рогож показались ужасы! Там нога медная торчит, там рука, да такой необычайной величины, что и не леть есть человеку глаголати; плотники так и шарахнулись от них с ужасом, крестясь и чураясь: «Чур-чур-чур меня! Чур, нечистая сила!» А как немецкие мастера сняли рогожи с верхних частей этих чудищ, и народ увидал там огромные медные головы с медными волосами и медными глазами без зрачков, так всем ясно стало, что это дьяволы, «идолы медяны». С тех пор так эти чудовища и пошли за медных бесов, и народ боялся их.
Теперь, когда что-то произошло между царём и архиереем и когда архиерей, видимо, хотевший подойти к царю, наткнулся на медных бесов и воротился назад, ясно стало, что всё это из-за бесов. По городу, по рынкам и между рабочими артелями пошли толки самые разнообразные, самые невероятные. Бабы и тут, как и везде, представляя собою материал более восприимчивый и более горячий, оставляя в своём более впечатлительном мозгу всегда свободное гнездилище для фантазии, бабы уже разносили по городу целые легенды, с неопровержимыми цитатами, что «сама-де своими глазыньками видела». Одна рассказывала, что «когда батюшка Митрофаний подошёл к медным бесам, так они испужались его, угодничка, и медными глазищами своими так и воззрились». Другая уверяла, что когда Митрофаний «перекрестил их, бесов, так у них, у проклятых, из ушей и из ноздрей полымя – полымя так и пышет». Третья рассказывала, что бесы, как увидали, что «к ним идёт сам угодничек Митрофанушко, так от радости, мать моя, заплясали, да заплясамши-то и говорят: «Наш еси, Митрофаний, – воспляшем». Одним словом, толкам, догадкам и ужасам не было конца. Но всё это сводилось к одному страшному вопросу: «Сказнит» царь Митрофания или «не сказнит». Большинство было уверено, что «сказнит». Слова, сказанные самим архиереем о «казни», о «готовом гробе», подтверждали возможность и даже неизбежность этого последнего, трагического исхода.
Но ещё в большее изумление и ужас пришёл народ, когда к вечеру услыхали, что самый большой колокол соборной колокольни ударил на «отход души». Все невольно вздрогнули от этого звона: все знали, что этот колокол звонит только на «отход священнической души». Кто же из попов соборных умер? Недоумевали все... За первым ударом, как это всегда бывает при звоне «на отход души», следовал убийственно долгий промежуток: унылый, мрачный гул первого удара всё ещё стоял, медленно замирая, в вечернем воздухе. Ждали второго удара, напряжённо ждали. Сколько-то раз ударит? Чем больше ударов, тем старше поп... Но вместо повторения удара на соборной кафедральной колокольне ударил колокол на крестовой архиерейской церкви!.. Ужас напал на богомольных воронежцев и на весь пришлый, тысячами согнанный для корабельного дела народ... Умер кто-то в крестовой церкви; кому же больше, как не Митрофанию!.. После крестовой отходный колокол уныло ударил на колокольне малого собора, потом в другой, в третьей, в четвёртой церкви – все воронежские церкви ударили по разу, да так медленно-торжественно, пока не замирал последний звук стонущего колокола на предыдущей колокольне. А там снова загудел большой соборный колокол... Опять ему ответили все церкви одна за другою, опять это страшное перекликание глухо ревущей меди.
Что это такое? Народ повалил толпами к архиерейскому дому, слышно уже было, как выли и голосили бабы. Рабочие, топоры которых стучали на верфи до глубокой ночи каждый день, теперь покинули свои работы и кучами спешат на площадь. Площадь уже полна народу. В окнах архиерейского дома светятся необычайные огни; видно, что зажжены свечи у всех паникадил, у всех образов. Мелькают тени протопопов, попов и диаконов в чёрных ризах. Из самого дома невнятно доносится погребальное, не то отходное пение...
Умер Митрофаний, преставился угодничек Божий. Да и смотрел он уже мертвецом, не жильцом на белом свете. Весь-то он уже был словно восковой, точь-в-точь белая свечечка воскояровая, и ручки-то восковые да холодные-холодные! Только в глазах и теплился огонёк.
И царь в недоумении. Что за необычайный звон на отход души? Чья душа отходит, да не мирская душа, а иерейская? Не таков звон, это звон большой, епископский, это отход большой души, словно бы царской... Пётр невольно дрогнул... Подходит к окнам – площадь залита народом, а в архиерейском доме зловещие огни. Что там творится?
Немедленно царь посылает Ягужинского узнать, что делается в архиерейском доме, по ком это звон в городе?
Сопровождаемый двумя рейтарами, Павлуша с трудом пробивается сквозь живую стену мужичьих тел. На архиерейском дворе те же толпы, но только больше духовенства. «Посол от царя, посол от царя!» – проносится глухой говор по площади и по двору. На лестнице также толпится духовенство, в покоях тоже... Воздух пропитан курениями... В крестовой идёт служба...
– По указу его царского величества пропустите! – заявляет Павлуша своим отроческим, ещё не сформировавшимся голосом. – Где преосвященый?.. Его величество указать изволил...
– Владыка в крестовой... отходит, – отвечает кто-то убитым голосом...
Кругом слышатся стенания, то глухие, то неудержимые.
– Отходит?.. Кончается? – растерянно спрашивает Павлуша.
– Готовится на исход души...
Павлуша входит в крестовую. Она полна духовенства. Все стоят коленопреклонённые...
Юного царского посланца охватывает ужас... Среди церкви на архиерейском возвышении стоит гроб, а у гроба Митрофаний, коленопреклонённый, громко, пред всею церковью, исповедуется в грехах всей своей жизни и плачет. За ним плачет вся церковь...
– Заповедую вам, молю вас! Тело моё грешное псам вверзите, – слышится Павлуше; это говорит Митрофаний.
Юноша не выносит этой, раздирающей душу, сиены. Ещё недавно он сам вынес жестокую горячку, которая подкосила его в тот момент, когда неугомонный царь воздвигал крест на Котлине в ознаменование закладки там будущей грозной крепости; ещё недавно метался он на могучих руках царя, в безумном бреду, переживая те острые боли постоянно бьющих по сердцу и по нервам впечатлений, неизбежных в присутствии такой страшной, всё опрокидывающей силы, как Пётр, и слишком сильных для такого хрупкого организма, как организм юноши; ещё не успел этот юноша отрешиться ни от глубокого потрясения, какое он испытал в Украине, в саду у Кочубея, при необыкновенной встрече с его дочкою, залитою цветами, и с этим смеющимся сатиром с лукавыми глазами, ни от сцены смерти Кенигсека, ни от кровавых сцен штурма Ниеншанца, и вдруг эта потрясающая сцена! Измождённый старик заглядывает в свой гроб... Но мало ему этого гроба: гроб – это роскошь для него! «Вверзите псам тело моё!» Вот где успокоится измождённое тело...
Разбитый, подавленный этим впечатлением, Павлуша возвращается к царю бледный, растерянный...
– Ну, что там? Что с Митрофаном? Скончался? – спрашивает Пётр, участливо глядя на своего любимца, которого ещё недавно он с трудом отнял у смерти.
– Кончается, государь... У гроба исповедуется... Велит тело своё собакам отдать... Все плачут, – бессвязно отвечает юноша.
– Так внезапно! Бедный старик, я огорчил его... Я хочу его видеть...
– Нет, государь... да... успокой его.
Царь быстро проходит через приёмную, где немецкие и голландские мастера-корабельщики ждут его с своими докладами, чертежами, моделями, и они, видимо, торопятся, и они наэлектризованы неугомонным кайзером, куда девалась немецкая неповоротливость!
– Клейх, клейх, мине херен! – торопится царь. – Я скоро ворочусь!
– Ай-ай-ай! – диву даются немцы. – Нун! Спет оркан! Аа-ай-ай!
А этот «ураган» уже несётся по площади, на целый аршин высится над всеми голова великана, и народные волны расступаются перед «ураганом», площадь колышется... «Царь, царь идёт»... Пока царь шёл, шёпот этот, обойдя всю площадь, проник и на архиерейский двор, и в архиерейский дом, и в крестовую церковь. Понятно поэтому, что там ждали царя, и когда он проходил по дому в крестовую, то всё расступалось перед ним и склонялось, как трава под ветром. Но служба продолжалась; Пётр слышал, что в церкви поют «отход души».
Царь вступил в церковь и остолбенел от изумления: на архиерейском возвышении стоял гроб, а мертвец, положенный в гроб, благословлял его, царя!
– Благословен Грядый во имя Господне! – благословлял царя Митрофаний из гроба.
Царь не понимал, что вокруг него делается; он видел только, что все плачут, а тот, кого оплакивают, глядит из гроба и благословляет своею мёртвою рукой.
– Митрофан! Что есть сие? – спросил Пётр, приблизившись к гробу и глядя в кроткое, как и всегда, лицо епископа.
– Творю волю царёву, – отвечал лежавший в гробу.
– Какую мою волю! Кто объявлял её тебе?
– Твой денщик перед лицом народа твоего.
– Но что он объявил тебе?
– То, что ослушника царёвой воли ожидает смерть... Я готовлюсь к смерти, я должен умереть.
– Ты не должен этого делать, жизнь твоя в руках Божиих.
– Ив царёвых... Ты изрёк мне смерть... Не мимо идёт слово царёво...
– Митрофан! – резко сказал царь. – Ты смеёшься надо мной! Встань из гроба!
– Не встану! – отвечал старик.
– Встань, говорят тебе!
– Не встану.
– Послушай, – и лицо Петра исказилось, – вспомни митрополита Филиппа и царя Иоанна!
– Помню, царь... Большего и ты не сделаешь. Я умру...
Пётр отшатнулся от гроба. Он чувствовал, что железная воля его встретила волю более упругую: из молота он сам превращался в кусок железа, и тяжкий молот бил по нём. Кто же был этот молот? Полумертвец... Пётр снова почувствовал, как чувствовал это утром на площади, что он бессильнее этой тени в образе человека.
– Митрофан, епископ Воронежский и Задонский! – грозно сказал царь. – Я повелеваю тебе встать!
– И паки реку: не встану!.. Не мимо идёт слово царёво, – продолжал твердить упрямец.
– В последний раз говорю тебе, Митрофан... Слушай! Божиею милостию мы, Пётр Первый, император и самодержец всероссийский, повелеваем тебе: встать! Это мой именной указ...
– Именному указу я повинуюсь: я встаю, – сказал наконец Митрофаний.
Но встать он не мог, силы покинули его. Он было приподнялся из гроба, перекрестился; но хилое, испостившееся и изморившееся тело не выдержало страшных напряжений духа, и старик опрокинулся навзничь, ударившись головой о край гроба. Присутствующие вскрикнули в ужасе. Испуганный царь нагнулся к несчастному и силился приподнять его...
– Прости меня, отче святой, прости! – шептал он, целуя холодную руку подвижника.
– Бог простит, Бог простит...
– Я был не прав перед тобою... Я сказал необдуманное слово... Прости меня!
– Бог да благословит тебя, сын мой.
Поддерживаемый царём, Митрофаний встал из гроба и, обращаясь к присутствующим, сказал: «Отцы и братия! Царь даровал живот мне... Молитесь о здравии царя». Потом, обращаясь к Петру, сказал: «Не суди, царь, безумие моё видимое... Ради тебя я не вступил во дворец твой: не идолы еллинские остановили меня, а невегласы... Помни, царь, на их выях зиждется крепость твоя, а я – пастырь их... Крепко будет царство твоё, доколе овцы будут слушать гласа пастыря своего»...
В ту же ночь по приказанию царя статуи, стоявшие у входа во дворец, были сняты. Это было первый раз в жизни Петра, что он покорился чужой воле. И кто же сломил этого железного великана! Дряхлый, стоящий одною ногою в могиле, старичок.
Когда на другой день Митрофаний явился к царю, то о вчерашнем происшествии не было произнесено ни одного слова ни с той, ни с другой стороны. Пётр был ещё более внимателен к старому святителю и казался несколько задумчивым.
– Я хочу посоветоваться с тобой, святой отец, – сказал царь. – Меня отягчают и семейные, и государственные заботы, и я прошу твоей помощи.
Митрофаний сидел молча, наклонив голову и тихо перебирая чётки.
– У меня нет семьи, владыко, – продолжал царь. – Я одинок...
Митрофаний молча поднял на царя свои кроткие глаза и ждал.
– У меня нет жены, а сын сердцем принадлежит не мне, да он и не приносит мне утешения... Я помышляю вступить во второй брак, владыко... Благослови меня...
Митрофаний не сразу отвечал. Чётки в руках его усиленно перебирались.
– Если церковь благословит твой брак, то и я благословлю тебя, государь, – отвечал он наконец.
– Я и желаю, владыко, чтоб церковь освятила мой брак...
– А кого ты избираешь царицею? Дщерь православной церкви?
– Мет, владыко...
На лине Митрофания выразилась горечь сожаления... Он грустно покачал головой...
– Ошибки... все ошибки... Великие дела и великие погрешности... Величие и слепота, – повторял он как бы про себя, – Господи, просвети очи царёвы...
– О каких ошибках говоришь ты, владыко? – нетерпеливо спросил царь.
– Разогни книгу твоей жизни – и ты увидишь их, – отвечал Митрофаний. – Теперь новую ошибку хочешь вписать в книгу жизни твоей... А ошибки царей, ведай, государь, кровию миллионов пишутся на скрижалях истории...