355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горбатов » Собрание сочинений в четырех томах. 4 том. » Текст книги (страница 1)
Собрание сочинений в четырех томах. 4 том.
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 06:30

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 4 том."


Автор книги: Борис Горбатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц)

СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ЧЕТЫРЕХ ТОМАХ. 4 ТОМ

ДОНБАСС

Роман

КНИГА ПЕРВАЯ. ЖИЛИ ДВА ТОВАРИЩА
1

Жили два товарища. Одного звали Виктором, другого Андреем. В 1930 году им обоим вместе было тридцать пять лет.

– Уже лист желтеет! – с досадой сказал Виктор и показал на Псёл: кленовые листья плыли по реке. – Пора и решаться, брат!

Андрей только молча пожал плечами.

Они оба долго и с завистью глядели, как плывет по реке, покачиваясь и кружась, желтый лапчатый кленовый лист – все вниз, все вниз, к морю. Он плывет, а они все сидят на месте.

Они были ровесники, жили на одной улице, в школе сидели за одной партой. У них были общие учебники, общие голуби, общие мечты. Им и в голову не пришло бы, что дороги у них могут быть разные.

– Нет, надо ехать, ехать! – говорили они друг другу каждое утро и каждый вечер. А все не трогались с места.

Они жили в Чибиряках, маленьком городке на Псле. Тут они родились – Виктор в беленькой хатке под узорчатой черепицей, Андрей – в голубенькой под зеленой железной крышей. Тут выросли. По этой траве бегали. На эти звезды заглядывались. И вот решили покинуть все – все и навсегда.

– Отчего ты не хочешь в военные моряки, Андрей? – сердито спросил Виктор. – Моряк, брат, в океане плавает!

Они никогда не видели океана, ни даже моря, ни большой реки, ни большого города. Четырехэтажный дом они видели только в кино.

Все свои семнадцать с половиною лет они прожили здесь, на этой улице; вот она вся – плетень к плетню. Она вся заросла сорной травою: лебедой и бурьяном. Сухая серебристая пыль струится от лебеды.

Никогда по этой улице не проезжала машина, даже возы тут поскрипывают редко: шлях далеко. И следы колес тут никогда не уходят в далекую даль, а круто заворачивают во дворы, словно все дороги мира ведут к клуням и кончаются у амбаров.

– А то можно и на подводную лодку угадать, – сказал Виктор. – Очень просто. Мы парни здоровые. Ну, Андрей?

Вся улица, где они родились, была в садах, палисадниках и огородах: и сады тут были богатые, тяжелые от плодов, и плетни исправные, и огороды – любовно взлелеянные, прополотые и выхоженные, и мальва под окном – пышнотелая, мясистая, розовощекая, как красивая и гордая деревенская девушка на выданье. А хатки тут совсем терялись среди пышной и щедрой зелени. Хаты стояли вразброс, кое-как, словно главным на этой улице и в этой жизни были не хаты, а сады и огороды. И хаты здесь были маленькие, подслеповатые, мазаные и все одинаковые, только шапки на них были разные: редко – железные, чаще – черепичные, а больше всего было соломенных, по-казацки подстриженных в кружок или в скобку или покрытых седым и трухлявым очеретом. На таких крышах любят гнездиться аисты. Говорят, аист – к счастью. И много аистов жило на этой улице. По вечерам они, как часовые, выстраивались на своих крышах и так стояли, поджав одну ногу, строгие и важные, оберегали счастье, которое они принесли людям.

– Ни! – тихо сказал Андрей. – Я в моряки не хочу!

– Так чего же ты хочешь. Андрей! – в досаде закричал Виктор.

Отца у Виктора не было. Его отец лежал в сквере в центре Чибиряк, в братской могиле. Он был большевиком. И почти каждое воскресенье, возвращаясь с базара, мать Виктора приносила на могилу маленький венок из цветов и, всплакнув по привычке, осторожно клала венок к подножью памятника. Могила была общая, братская, и это всегда конфузило мать Виктора. Даже после смерти муж не принадлежал ей – лежал с товарищами.

Она была женщина простая и добрая. Раньше робко любила мужа и боялась его, сейчас любила сына и тоже его боялась. Он рос своевольным, сильным, порывистым – в отца. И мать уже догадывалась, что ему нелюбо и душно в ее гнезде. Скоро он улетит. Она уже вышивала ему рушники и сорочки на дорогу и плакала над ними.

– Может, учиться поехать, а? – робко сказал Андрей. – В райкоме путевок много.

– Учиться? – фыркнул Виктор. – Мало ты штанов за партой протер?.. Ну, не хочешь в моряки – ну, давай в летную школу.

У Андрея были и отец и мать. Отец работал машинистом на паровой мельнице, и в детстве он казался Андрюше чародеем. Среди всех обсыпанных мукою рабочих на мельнице он один был черный, от него одного исходил сладкий, нездешний запах нефти и машинного масла, ему одному подчинялось чудо – двигатель. Андрей гордился отцом и втихомолку жалел его.

Отец Андрея любил рассказывать о своем прошлом, он умел хорошо рассказывать. Его истории всегда начинались так: «А было это еще до того, как я женился». Его молодость прошумела в странствиях и приключениях. Он плавал на пароходах, служил на железной дороге, бывал во многих городах и портах. Он всегда был «при машине». Керосиновый движок направлял его хлопотливую жизнь. Потом отец внезапно женился и осел тут. Его истории так и кончались: «Ну, а потом я женился». Дальше рассказывать было нечего и неинтересно.

И Андрею казалось, что он понимает отца, – отец несчастен. Иногда хотелось подойти к нему и сказать просто, сочувственно: «А давай-ка сорвемся отсюда, отец. А? Ты, я, Виктор – котомки за спину и айда!» Но он не делал этого. Мать крик подымет! Матери он побаивался. Он говорил ей «вы», а отцу – «ты».

А у отца Андрея не было несчастного вида. Он всегда и над всеми посмеивался: над собой, над женой, над соседями, посмеивался беззлобно, добро и лениво. Люди его любили.

Придя с работы, умывшись и пообедав, он уходил обычно в палисадник или огород и бродил там среди грядок. Этот зеленый мир не принадлежал ему, в нем царствовала жена, но отец Андрея, как и всякий рабочий человек, страстно любил зелень. Он любил сидеть на корточках среди грядок и, не уставая, удивляться, следить, как за чудом, за ростом рассады, слушать музыку травы и жизни в траве, дышать запахами влажной земли и цветов... Была особенная тишина в этом зеленом мире, на этой улице и в его собственном доме. В этой тишине неслышно и незримо созревала, умирала и опять рождалась жизнь: лопались почки на вербе: полз по ниткам к крыше крученый паныч и раскрывал навстречу солнцу свои синие с желтыми разводами граммофонные трубы и призывно трубил в них; на земляном полу в хате сладко и беззвучно умирали душистые травы; по вечерам в палисаднике вдруг мощно расцветали скромные матиолы, и их властный запах все покрывал в мире и смешивался с добрым запахом махорки на меду – любимым табаком отца Андрея. И это было счастье.

Андрей, конечно, и подозревать не мог, что эта тишина и есть счастье отца. Счастье, что есть работа и добрый, честный хлеб, и в хате прохладный полумрак от прикрытых ставен, и хата своя, и на ночь можно запереть ставни болтами, и тишина над миром, и в тишине этой растут дети, из рассады вызревают помидоры, и крученый паныч трубит в свои граммофонные трубы радостную хвалу жизни. Это было счастьем, хоть аисты и не гнездятся на железных крышах.

А несчастьем для отца и матери Андрея, и для матери Виктора, и для многих людей на этой улице было бы покинуть все это выстраданное и насиженное ради неверных и утомительных странствий по чужим местам и чужим людям.

Так что ж оно такое – счастье?! Андрей и Виктор ужаснулись бы, узнав, что они приговорены жить, стареть и умирать в Чибиряках, на родной улице. Нет, нет, где угодно, только не здесь! Тогда пусть хоть Нежин, соседний и такой захолустный Нежин, с его мукомольным техникумом – только не Чибиряки. Для мальчиков сейчас – «жить» означало – «двигаться». В семнадцать лет еще не умеют любить родной город, не примечательный ничем, кроме того, что вы в нем родились. Это приходит потом, как и любовь к старенькой, доброй, малограмотной маме в ветхой холщовой запаске.

– Нет! – решительно и зло сказал Виктор. – Ей-богу, уже пора прийти к какому-нибудь знаменателю, Андрей. Время ж уходит...

Да, время уходит. Оно проплывает, как вода в Псле, исчезает неведомо куда. Каждый прошедший день – уже пропащий день. Нет, надо ехать.

Раньше, в детстве, эта круча над Пслом казалась мальчикам концом реального, знакомого мира. Там, за рекой, был уже мир фантастический: сине-желтый. Не по-здешнему был синим лес там, синим – небо над ним, желтым – песок, золотою – пшеница. Там среди медно-желтых сосен синел курган-могильник; в нем догнивали кости не то запорожцев, не то шведов. Мальчики тогда еще не умели плавать.

Но потом они плавать научились и переплыли Псёл, и увидели, что мир здесь, как и в Чибиряках, обыкновенный. И лес здесь не синий, а, как везде, зеленый, и в лесу этом прохладно, темно и сыро, пахнет грибами и стоячей водой, и небо над лесом, как и над Чибиряками, давно знакомое, и хатки в деревнях такие же, как и на их улице, только победнее. А на могильнике мужики пьют водку, закусывают огурцами и рассказывают друг другу разные истории, печальные или похабные.

Нет, ехать надо дальше, дальше – за Псёл. В мир большой и действительно фантастичный.

Да, надо ехать. Это решено. Что ж, так и просидеть всю жизнь за закрытыми ставнями? Ползти по нитке, как крученый паныч? Жить и умереть в родном палисаднике, как эти глупые и самодовольные мальвы? Их по-украински называют «рожи». Краснорожие, кичливые мальвы, – нет, надо ехать, ехать! Пух с тополей кружит над городом и зовет в дорогу. Волна на Псле нетерпеливо стучит в дубовый човен.

Да, надо ехать. Они говорили это себе триста раз на день, а все не трогались с места...

Они не могли выбрать дорогу.

Отец Андрея в молодости дороги не выбирал. Случайно оказался он при машине, и керосиновый движок потащил его за собой. Спокон веков уезжали в жизнь мальчики из Чибиряк, но никогда и никто из них не выбирал себе сам дорогу. Решал случай. Отец, уходя на промысел, брал с собой сына топтать исхоженную дедами дорожку, родственник вспоминал далекого племянника из Чибиряк и вызывал к себе, чтобы пристроить. И мальчики из Чибиряк становились слесарями, штукатурами, половыми в трактире или конюшенными мальчиками на ипподроме не потому, что они так выбрали, а потому, что так нужда решила. Так вышло, и некого было проклинать, не на кого было плакаться, оставалось только тянуть да тянуть лямку.

Но Андрей и Виктор могли выбирать. Перед ними вдруг распахнулось множество дорог. Они могли выбирать любую. Им повезло, они родились вовремя.

То был тысяча девятьсот тридцатый год – год великого разбега. Страна изготовилась для рывка в будущее. В один день ломалось и с грохотом рушилось учиненное веками. Великая и кровавая война шла на старых межах; класс, подрубленный под корень, уходил из истории, огрызаясь, отстреливаясь, и комсомольцы, ровесники Андрея, бесстрашно ходили на аванпостах под дулом кулацкого обреза. Двух из них на днях привезли в сосновых гробах в Чибиряки и положили в сквере рядом с отцом Виктора.

Великое нетерпение вдруг охватило людей. Человеческая жизнь показалась им слишком короткой, чтобы успеть совершить все, что они задумали, и увидеть свою мечту воплощенной. И они стали торопить время. Они хотели прожить пять лет в четыре, в три; они заставляли машины вертеться быстрей, быстрей, бетон застывать скорей, скорей, землю родить щедрей и чаще.

Вдруг почувствовали люди человечью силу свою, мощь своих рук и коллективных усилий. Все стало возможным: покорение пустынь и перековка людей, осушение болот и переделка мира. Уже заканчивался Турксиб и зачинался Беломорский канал. Покорялась Арктика, и ждала топора колымская тайга. Арматурщики Сталинграда, закончив свое дело на Тракторном, долгими эшелонами уходили на восток, в Магнитную степь, о которой было известно, что она пустынная, рыжая, злая и что ветры над нею свистят свирепо.

Над страною в те годы стоял неумолчный скрип колес. Все сдвинулось, стронулось, все было в дороге, все двигалось, ехало, плыло, брело, и вагон в пустыре становился вокзалом, брезентовая палатка – домом, землянки – городом. Это были временные города и временные вокзалы, и люди здесь были временно, – кочующие люди с инструментом за спиною, – вечным было то, что они делали. То были дни великих, мучительных и радостных потрясений и свершений, волны их доходили и до Чибиряк.

Вся страна мечтала, – как же было не мечтать мальчикам из Чибиряк? Вся страна бредила темпами, просторами, дорогами, котлованами и экскаваторами; вся страна была в пути, в движении, – как же было не тянуться вдаль и нашим мальчикам?

Надо было только среди тысяч чужих дорог найти и выбрать свою, единственную, но верную.

«Красивую», – как говорил Виктор: «правильную», – как говорил Андрей.

В том году необычайно высокой стала цена человека. Люди нужны были везде: школам и новостройкам, городам и пустыням. Цены не было человеческим рукам, даже неумелым. Обучали быстро. Стоило только сказать: хочу, желаю!

Но ни Андрей, ни Виктор еще не знали, чего они хотят.

Они лежали на теплом песке у Псла, смотрели, как плывет по реке желтый лист, как отцветает камыш, и, зарыв по локоть руки в песок и гальку, в тысячный раз перебирали дороги и профессии. Они сами не знали, чего хотят. Их мечты были туманны и противоречивы. Сегодня они вновь воодушевлялись тем, что вчера уже отвергли. И, поиграв этой мечтой днем, к вечеру без жалости ее отшвыривали или расходились, рассорившись, чтобы утром вновь помириться и вновь искать. В детстве мечты у них были согласные, дружные, они привыкли мечтать вместе и о том, как вместе будут жить. Но то была игра в мечту, сейчас пришло время мечту сделать жизнью. Они и не подозревали, что невозможно теперь выбрать одну дорогу, равно любезную обоим, они и не знали, насколько разные они люди и судьбы им суждены разные. Они и не догадывались, что стоят уже на перекрестке.

«А если в агрономы, а?» – начинал робко Андрей, но Виктор тотчас же возражал: «Меня к земле не тянет. Давай лучше в водолазы». – «А что, если в лесной техникум?» – «В лес? С волками жить? Та это ж тоска, брате!» – «Нет, в лесу хорошо. Тихо. Из леса, знаешь, скрипки делают. Я читал. Называется резонансный лес». – «Ты тишины ищешь, Андрей, – возмущался Виктор, – а сейчас время громкое. Какой тут, к черту, техникум! Давай прямо на стройку, в степь, а?.. Верхолазами – красота!»

Так они спорили каждый день. Не зная толком ни одной профессии, они беспощадно критиковали все. Они рассуждали о жизни с наивной мудростью юности, которая думает, что все знает, раз прочла две умные книги, и все может, раз этого хочет. Они отшвыривали одну профессию за другой, словно галькой играли. Все камешки круглые, все блестящие и все не дороги – с легким сердцем можно любой запустить в реку, забавляясь кругами на воде.

И не было ни одной профессии, подходящей обоим.

В биографиях замечательных людей они читали, что те чуть ли не с младенчества предчувствуют свое призвание и затем всю жизнь следуют ему.

Но Андрей и Виктор были обыкновенными провинциальными хлопчиками, и никаких за ними талантов не замечалось, и в школе они учились средне, ни к какому предмету не чувствуя особенной нежности.

А если уж правду сказать, и мечты их были невысокого роста. Не собирались они стать знаменитыми. Не мечтали о почестях и славе. Им хотелось только найти себе по душе место в жизни, в самой гуще ее, на главном направлении, как сказали бы теперь послевоенные мальчики.

Мечты к обыкновенным мальчикам обычно приходят из книг, из рассказов отца или учителя или в наши дни – с экрана. Но в 1930 году романтичнее всяких книг и фантастичнее любых фильмов были газеты. Книги еще не успели описать и песни не успели еще воспеть то, что было фантастичнее всяких легенд и вымыслов: жизнь, творимую руками людей тридцатого года. Для мальчиков из Чибиряк даже объявление в «Комсомольской правде» под рубрикой «Куда пойти учиться» звучали тревожной музыкой. И если они читали описание боев на КВЖД, им уже хотелось стать пограничниками, а если сообщалось о походе «Седова» к Северной земле – моряками или полярниками. И они пошли бы вслед за геологами на Урал, где только что открыли советский калий, о чем сообщалось сегодня, если бы на следующий день не узнали из газет о первом полете советского дирижабля над Москвой. Их мотало от мечты к мечте: все было заманчиво, и все сразу же тускнело перед новым видением.

Напрасно обижался на них секретарь комсомольской ячейки, которому уже надоело предлагать им на выбор путевки в техникумы и маршруты на новостройки.

– Та что вы, як женихи, все приглядываетесь? – досадовал он. – Берите любое. Нигде не пропадете.

Он не понимал, что они и впрямь были женихами – сватались к жизни. И боялись ошибиться в выборе. В семнадцать лет кажется, что выбираешь раз и навсегда, на всю жизнь. Семнадцатилетние люди – очень серьезные люди.

И напрасно секретарь ячейки соблазнял их «условиями» и льготами. Нет, ни сытой жизни, ни богатства, ни покоя, ни карьеры, ни даже славы не искали они. Они знали: пойдут работать – будет зарплата, станут учиться – получат стипендию. Они не были избалованы. Их не испугали бы ни нужда, ни лишения. Снежная яма полярника или дырявая палатка геолога казалась им куда заманчивее, чем любой загородный дворец; пропахший дымом солдатский кондёр в котелке над костром – вкуснее любых ресторанных яств. Это-то им было ясно. Неясно было – что же все-таки лучше: снежная яма полярника или дырявая палатка геолога?

А они всем ребячьим сердцем своим предчувствовали, что есть где-то их собственная доля, их судьба, их удача. Надо только найти ее, и неизвестно было, где искать, – на воде или под водой, в облаках или на земле, в каракумских песках или в далекой Арктике.

И только под землей никогда – в мечтах своих не искали они своей доли...

Они были простые, славные и честные ребята, с глазами жадными и любопытными, с понятиями о мире туманными и бескорыстными, с мечтами смутными и беспокойными, с душой, широко открытой добру, – и я очень хочу, чтобы вы полюбили их, как я их люблю, и пошли вместе со мной и с ними до конца этой книги, рассказывающей об их судьбе.

2

И еще один день прошел, и два, и неделя, а они все не трогались с места. Простодушные петухи удивленным «кукареку» будили их на заре: «кукареку», вы еще тут, ребята?

Отец Андрея насмешливо поглядывал на сына. Он все понимал и ни во что не хотел вмешиваться. Молодость сама выбирает дороги, советов она не терпит. Он и не знал бы, что посоветовать сыну. «Сиди дома? Вот тебе моя хата в наследство? Если крышу починить да покрасить – совсем новая?» Но он мог предложить сыну только хату – жизнь предлагала ему целый мир.

И все-таки было любопытно поглядеть, что выберет сын.

«Беда, не гораздый он! – с сожалением думал об Андрее отец. – Не моторный, ох не моторный!»

Досадно: тихим, молчаливым, даже робким рос сын. Не было в нем современной бойкости, развязности, дерзкой отваги; смущался на людях, краснел при девушках. Он далеко не пойдет!

«Так все и будет за Виктором тянуться, – с горькой насмешливостью думал отец. – Виктор бедовый!»

А ребята все искали свою дорогу. Они бродили по городу, как по перрону вокзала, нетерпеливо скучая. Они уже были не здешние, проезжие люди; вот ударит третий звонок – и они уедут. Они уж простились со всем, с чем следовало проститься, и отодрали от сердца все дорогое и милое, что надо было отодрать. И поезда то и дело проходили мимо них, дразня огнями, а их поезда все не было.

Теперь Виктор захотел стать киноартистом. Где-то услышал он, что есть такой институт, в Москве: не нужно ни экзаменов, ни путевок туда, надо только иметь красивую морду, и из тебя артиста сделают. Он был красивый парень и знал это. У него было гибкое и упругое тело, глаза, полыхающие черным пламенем, дерзкий, разбойничий рот. Он имел привычку поджимать и прикусывать нижнюю губу, так и казалось, что вот он свистнет. Мальчишки дразнили его цыганом, девчата из-за плетней поглядывали с нежным страхом. Его-то примут в артисты.

Но что тут делать с Андреем? Куда девать его разлапистую, медлительную походку, соломенные волосы и этот простодушный вихор над лбом? Разве в комики?

«Ну, там видно будет!» – решал Виктор. Он не любил думать о препятствиях, когда чего-либо страстно хотел. Препятствия раздражали его, он просто от них отмахивался. Он всегда загорался от одной искры, так же быстро он и остывал. У него был темперамент кузнеца, а не токаря.

– Москва, брате, столица... кино... а?.. – растроганно бредил он, – А може, талант у нас? Може, это и есть то самое?

Андрей слушал молча. Он никогда не спорил с Виктором, он и не умел спорить. Терпеливо выслушивал буйные фантазии товарища. Молчал. Как будто соглашался даже. А потом тихо, словно извиняясь, бормотал:

– Ни. Не хочу.

И сразу подрубал мечту под корень.

Виктор приходил в ярость.

– Та будь ты проклят, Андрий, чого ж ты хочешь? – чуть не плача, кричал он.

А Андрей так же молча, только чуть наклонив голову и сбычась, выслушивал брань товарища и снова говорил свое, тихо и упрямо:

– Ни. Не хочу.

Уже тянуло от воды сентябрьским холодком, за рекою желтели рощи, желтые листья проступали сразу, и вдруг, в одну ночь, как морщинки на лице засидевшейся в невестах девки, наступала осень; в отвергнутых мальчиками техникумах начались занятия: и раките над Пслом надоело оплакивать отъезд ребят; стали желтеть и ее листья.

Однажды мальчики не пошли на Псёл. Осточертело смотреть, как, торопясь, пробегает мимо них река, будто есть у нее какая-то важная цель впереди, а до бездельных мальчишек на берегу ей нет и дела.

Мальчики пошли за город, на шлях. Там, на выходе из Чибиряк, дремал старым курган, седой от серебристой полыни. Мальчики взобрались на вершину и легли в траву.

Хорошо было лежать на вершине кургана, дремотно. Земля была прохладная, покойная, а трава сухая и теплая, нагретая щедрым на прощанье сентябрьским солнцем. Полынь переливалась под ветром и ходила сизоватыми волнами, словно баюкала ребят. Говорят, раньше степные орлы любили залетать сюда, на курган; теперь тут и кобчика не увидишь. Только в траве, если поискать, можно найти лошадиный череп и кости: дорога внизу совсем недавно была чумацким шляхом.

Она и сейчас ползет и вьется по-чумацки – петлями. Она, как и Псёл, плывет куда-то вдаль, и возы на ней, как лодки, и пешеходы, как пловцы, и пыль, как волны.

Андрею не захотелось смотреть на дорогу, он повернулся, лег на спину. Стал смотреть в небо.

Но и по небу, торопясь, бежали беспокойные облака; было в движении и небо: в нем всякую минуту что-то менялось, и тогда Андрей еще раз повернулся и уткнулся лицом в землю. Так будет лучше.

От полыни исходил горьковатый и спокойный запах смерти, так пахнет на кладбище и в церкви, когда отпевают и кадят ладаном. «Отчего полынь всегда пахнет могилою? – рассеянно подумал Андрей. – Или то, мабудь, могила пахнет полынью?» Он растер между ладонями лепестки полыни и понюхал руки. «А может, никуда и не надо ехать? – вдруг подумал он. – Оставаться дома. Пойти к отцу на мельницу. Говорят, через год и в Чибиряках начнутся стройки. Электрическую станцию будут ставить. Может, остаться?» И он снова задумчиво понюхал, как пахнет полынь.

А Виктор смотрел только на шлях. Странно молчаливым был Виктор в это утро, с товарищем не перекинулся и словом. Лежал и смотрел на дорогу. И все было прекрасно на ней: и пыль, и скрип возов, и запахи бензина, овечьей отары и конского навоза. Виктору казалось, что он чует эти запахи даже здесь, на вершине. А запаха полыни он и не слышал.

Длинноногие, сухощавые и, как истинные пешеходы, густо покрытые пылью, бежали вдоль дороги тополя и скрывались за горизонтом. Передние из них уже, должно быть, подходят к Полтаве. «А в Полтаве, – думал Виктор, – можно сесть на поезд и тогда – куда хочешь, в Москву, на Кавказ или на Тихий океан». Ну, не станешь артистом – можно летчиком, или грузчиком, или даже босяком, как у Максима Горького, бродягой, вольной птицей.

Он и это предлагал однажды Андрею. И Андрей, как всегда, молча выслушал, а потом только спросил недоуменно: «А с учетом как?» – «С каким учетом?» – не понял Виктор. «С комсомольским. Где на учет будем вставать?»

Нет, так никогда не вырвешься из Чибиряк! Здесь все держит: мать, Андрей, комсомол, каждый знакомый камень на дороге. Так никогда не вырвешься! А надо просто – вот сбежать сейчас с кургана и, не оглядываясь, не прощаясь ни с кем, не раздумывая, зашагать рядом с тополями – все равно куда, все равно зачем, только б идти, а не лежать в кладбищенской полыни.

Он сказал вдруг негромко и не глядя на Андрея, словно думая про себя, но вслух:

– А может, врозь?

– Что? – отозвался Андрей. Он не понял и виновато улыбнулся. Ему показалось, что Виктор что-то долго ему говорил, а он вздремнул, убаюканный полынью, и не слышал.

– Я говорю, – повторил Виктор, – может, попробовать врозь? Каждый как сам хочет.

Он сказал это, стараясь не глядеть на товарища. И подождал немного. Вот Андрей сейчас вскочит, бросится к нему, крикнет: не бросай меня, брате, давай куда хочешь – только вместе...

Но Андрей молчал.

И тогда Виктор снова заговорил, он молчать больше не мог. Вот сентябрь на дворе, сказал он с досадой, и осень, и многие ребята давно уехали, простые ребята, не хитрые, не переборчивые, как Андрей, а мы все сидим в Чибиряках, золотой кареты ждем, счастья на блюдечке, и в том один Андрей виноват, ему все не подходит; кабы не он, то Виктор давно б уже был в Москве, в киноинституте. Почему он должен от своей мечты отказываться, хотя бы и ради товарища?

Он говорил, все более я более распаляясь. И, сгоряча бросая слова в лицо товарищу, сам знал, что слова эти несправедливые и обидные и говорить их не надо, нельзя, стыдно, но сдержаться уже не мог. Запыленные тополя бежали вниз, вдоль шляха, в Полтаву; ветер раскачивал зеленые котомки за их спиной.

А Андрей все молчал.

Он лежал, уткнувшись лицом в траву, и не шевелился. Он и понять не мог, как все случилось. Вот была дружба, и общие мечты, и ребячьи нерушимые клятвы, и свои звезды над головой – Млечный Путь, знакомый, как дорога на Псёл. Как же теперь? Как же теперь будет? Виктор прав. Он смелый, ловкий, расторопный. Он и один не пропадет. Что ему Андрей? Только лишняя ноша.

А как же дружба? Вот так и дружба – до перекрестка. И Андрею вдруг захотелось заплакать.

Бог весть чем могла бы кончиться эта ссора. Уж очень хрупка, нежна и незрела детская дружба. Может быть, наутро они просто помирились бы, уступили друг другу и выбрали бы, наконец, дорогу, подходящую обоим. А может быть, так и расстались бы навсегда, разъехались, и судьбы их тогда сложились бы по-разному, независимо одна от другой. И много лет спустя, если б встретились, удивились бы, что могли когда-то мечтать об одной дороге, а может быть, и пожалели, что общей дороги не нашли. Все могло быть после этого утра на кургане, когда Виктор, оборвав себя на полуслове, вдруг убежал один, а Андрей остался лежать в полыни, но вечером их обоих неожиданно вызвали в райком комсомола.

Они пришли туда врозь, там встретились.

В райкоме толпилось много комсомольцев, никто не знал, зачем их вызвали.

– Может быть, война? – предположил кто-то, и все засмеялись. Хотя, возможно, и война. Все жили тогда предчувствием войны.

Наконец, пришел секретарь райкома Пащенко, как всегда озабоченный и взъерошенный. Этот голубоглазый юноша в сорочке, вышитой синими васильками, всегда жил в состоянии боевой тревоги. И простую фразу: «Товарищи, надо исправно платить членские взносы», – произносил так, словно звал на фронт. Чувством ответственности он был наделен в изобилии, чувства юмора не имел совсем.

Он постучал карандашом о графин и, не дожидаясь, пока все рассядутся и стихнут, закричал:

– Товарищи! В Донбассе – прорыв! – и перевел дух.

Это было совсем неожиданно. Никто ничего не понял.

Чей-то девичий голосок простодушно спросил: «Ребята, а где это Донбасс?» На девочку зашикали. Пащенко еще раз тревожно и с силой крикнул: «Прорыв в Донбассе, товарищи!» – и неизвестный Донбасс вдруг придвинулся к Андрею, стал рядом, косматый, дымный и почему-то растерзанный. Гудки над ним метались и кричали всполошенно и вразнобой, как галки осенью. Вот и все, что мог вообразить о Донбассе Андрей: дым, гудки, серый дождь. Он и догадаться не мог, какое же это отношение имеет к нему, к Андрею.

А Виктор жадно прислушивался. «Прорыв!» – он любил такие слова. Вот сейчас Пащенко скомандует: «Вперед, ребята! На штурм! На смерть!» И они пойдут. Пойдут! Виктор не знал еще, какого подвига ждет от них Пащенко: как и Андрей, он смутно представлял себе неизвестный Донбасс и еще более смутно «прорыв в Донбассе». «Прорыв» было тогда еще новым словом в Чибиряках. Но неизъяснимое чувство восторга уже охватило и подняло Виктора, совсем как год назад, когда тот же Пащенко и так же встревоженно закричал им: «Товарищи, конфликт на КВЖД!» Как и все мы, Виктор принадлежал к романтическому поколению.

Теперь Пащенко говорил о пятилетке. Его голос то и дело взвивался – спокойно он говорить не мог. У него была симпатичная, истинно комсомольская черта: все принимать близко к сердцу. Для него не было далеких стран и чужих дел. Все было свое, кровное: и хлебозаготовки в Сибири, и урожай хлопка в Узбекистане, и казнь коммунистов в Италии. Разгром стачки рурских горняков он переживал, как личную драму.

Он говорил сбивчиво, но безостановочно. Слова находились сами, может быть и не те, какие были ему нужны, но он все слова окрашивал своею страстью, и с ними свершалось чудо: неуклюжие слова хорошели, мертвые становились живыми.

Когда у Пащенко пересыхало горло, он торопливо глотал воду из стакана с таким видом, словно в стакане был крутой кипяток, и сразу же, даже губ не вытерев, продолжал говорить дальше.

«Хорошо говорит! И не остановится ни разу! – с восхищением подумал Андрей и вздохнул. – Я б не смог так. Я б, если б заставили выступить, испугался бы... да убежал». И, как утром, вдруг опять неожиданно подумал он, что никуда не надо ехать. Остаться здесь. Поучиться у Пащенко, в комсомоле. Самому стать таким, как Пащенко.

Пащенко вдруг оборвал свою речь на высокой ноте и сказал уже обыкновенным тоном:

– А сейчас я оглашу вам решение райкома, – и стал шарить в своих многочисленных карманах: портфеля он принципиально не имел.

Виктор следил за ним нетерпеливым взглядом; вот сейчас объяснится, наконец, какого подвига ждут от них: он готов на любой. Но Пащенко долго не мог найти нужной бумажки, он вытаскивал из карманов все не то, вдруг вытащил серебряную шоколадную обертку – он любил сладкое – и страшно смутился, а все засмеялись. Но Виктор не улыбнулся даже, он ничего смешного и не заметил, он был сейчас в состоянии восторженно-жертвенном, и самое меньшее, чего он ждал от Пащенко, – приказа идти на костер.

И вдруг он услышал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю