355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горбатов » Собрание сочинений в четырех томах. 4 том. » Текст книги (страница 36)
Собрание сочинений в четырех томах. 4 том.
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 06:30

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 4 том."


Автор книги: Борис Горбатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)

5

В конюшне все сразу пришло в движение. Радостно рванулся с места Вася. «Ну, наконец-то!». Схватил своего жеребца за повод и повел к дверям. Встрепенулись застоявшиеся кони, задвигались, заржали на разные голоса: жеребцы – трубно, молодо, как в былые годы, старые клячи – хрипло, с дребезгом, похожим на кашель, но все одинаково весело и нетерпеливо, словно вдруг догадались и они, зачем убирали их лентами и бантами коногоны, зачем с утра щедро кормили овсом и о чем шептали на прощанье... Вслед за Васей и его Стрепетом тронулись в дорогу коногон Семен Нечитайло с гнедым Маркизом, за ними пошла тихая, кроткая, полуслепая Маруса, затем каурый Шалун и хромая, трясущаяся от старости Барышня. Как всегда, забаловал у двери Купчик, встал на дыбки, но его водитель, молчаливый, хмурый Загоруйко, на этот раз не огрел его, как обычно, ладонью по шее, а только досадливо потянул повод, и Купчик сразу успокоился. Пошел, наконец, и Бобыль с Чайкой. Бобылю не требовалось вести в поводу свою лошадь: он просто сказал ей чуть слышно и почему-то грустно: «Пошли, что ль, Чайка?» – и лошадь послушно потянулась за ним, пошла, как всегда, низко опустив морду, словно что-то разыскивая или вынюхивая на мокрой земле.

Последними вышли из конюшни Прокоп Максимович Лесняк и Сергей Пастушенко. Они как бы замыкали это необыкновенное шествие.

А оно и в самом деле было похоже на шествие. И кони и люди шли гуськом, как всегда ходят в шахте, не быстрым, сторожким, каким-то напруженным шагом, который теперь выглядел торжественным, почти церемониальным. И. может быть, потому, что очень уж необычной была эта процессия, – и все в ней было необычно, небуднично: даже простые шахтерские лампочки казались сейчас лампадами, нарочито зажженными для этого случая; они колыхались как-то особенно таинственно и величаво. И по-особенному звонко падала капель со свода; и по-особенному цокали о рельсы кованые копыта... Люди шли молча, и в тишине штрека было слышно, как они дышат, как посапывают кони, как журчит в канавках подземная вода, и где-то далеко впереди, во тьме, ржет неугомонный Стрепет...

– А Дед наш совсем плох стал... – вдруг негромко сказал Прокопу Максимовичу Пастушенко. – Совсем, совсем плох...

– Старое старится... – уклончиво отозвался Прокоп Максимович; он Деда не любил.

– Ты-то вот не стареешь, дядя Прокоп!

– Старею и я. Только виду не показываю.

– Вот то-то и есть. Я так приметил: одинокий человек и стареет рано. Молодеют – на людях...

– Что ж? Это верно...

– А не любит меня Дед... Ох, не любит!..

– Он никого не любит.

– А Андрея Павловича уважал. Даже боялся...

– Тоже не сразу, не вдруг...

– Эх, жаль Андрея Павловича нет!.. – вздохнул Пастушенко. – Вот бы посмотрел – порадовался. Давно он об этом часе мечтал...

– Что-то ты больно часто Андрюшу-то вспоминаешь. – усмехнулся старик.

– Да как же не вспоминать. Прокоп Максимович?! – пылко воскликнул Пастушенко. – Ведь он мой «крестный» – он меня в партию рекомендовал. Разве это забудешь?

– Он тебя, а я его в партию рекомендовал. Значит, выходит, ты мне внуком доводишься...

– Я это признаю, Прокоп Максимович!

– Да? Это хорошо, что ты родством не гнушаешься...

Некоторое время шли молча.

– Я ведь так понимаю. Прокоп Максимович, – снова начал парторг. – Я на этом месте временно сижу, пока Андрея Павловича нет. (Он всегда называл своего «крестного» по имени-отчеству, хоть и был лет на пять старше его.) А вот Андрей Павлович вернется...

– А вернется ли?

– Да отчего ж нет?

– Оттуда не все возвращаются...

– Ну, а наш Андрей Павлович непременно вернется!

– Тут слух прошел... нехороший... – вдруг шепотом сказал старик. – Будто уж и в живых Андрея нету...

– А ты не верь, не верь слухам!.. Я от Андрея Павловича вчера письмецо получил.

– Да-а? Ишь ты! – ревниво протянул Прокоп Максимович. – А мне не пишет...

– Не до писем ему сейчас, ты то пойми, Прокоп Максимович. Он и мне всего три строчки написал.

– Ну, и что ж пишет он? – ворчливо спросил Лесняк. – Как он там? Вояка!..

Пастушенко с охотой стал рассказывать о письме Андрея. Прокоп Максимович слушал его, не перебивая, но вспоминался ему сейчас не товарищ Воронько, не Андрей Павлович, бывший парторг «Крутой Марии», а тихий сероглазый мальчуган Андрюшка, хлопчик из неведомых Чибиряк, вот такой, каким он десять лет назад впервые пришел с товарищем в дом Лесняка: в отцовском пиджаке и, видно, в отцовских же брюках, заправленных с напуском в хромовые сапоги, в косоворотке, вышитой голубыми васильками и подпоясанной крученым пояском с кистями, в старенькой клетчатой кепке. Каким робким, пугливым хлопчиком был он тогда! Как конфузился за столом! А потом вдруг отважился, храбро встал и попросил всех выпить за здоровье шахтерской бабушки и – смутился. А Прокоп тогда бросился к нему, схватил его в свои лапы, жарко обнял, прижал к сердцу и крикнул дрогнувшим голосом: «А что, мамо, берете этого шахтарчонка себе во внуки?». Всем показалось тогда, что это застольная шутка гораздого на шутки старого Прокопа, не больше, а вот поди ж ты!.. Десятки шахтарчат прошли через крутые руки мастера, наставника, но только эти двое – Андрей и Виктор – так прочно вошли в его душу и чуть не вошли в его семью. Что греха таить, он хотел Андрея, но дочка, Даша, выбрала Виктора. А сейчас нет ни Виктора, ни Андрея. Нет их в семье Лесняка. Нет их в Донбассе. И Даша вернулась домой одна...

Между тем нетерпеливый Вася со своим Стрепетом уже вышли на рудничный двор. Было десять часов вечера – самое людное время у ствола. Менялись смены. Подъемник то и дело выбрасывал в шахту новые партии рабочих. Шахтеры проворно выпрыгивали из Клети, попадали под ливень, отряхивались и спешили дальше.

Обычно люди тут не задерживались. Но сейчас, заметив подходивших к стволу коней с алыми лентами в гривах и разузнав, в чем дело, они не стали расходиться по своим забоям и штрекам, столпились на рудничном дворе. Рабочие дневной смены тоже не торопились на-гора. Всем было любопытно посмотреть, как будут выдавать последних лошадей из шахты. Захотелось проводить их. Явилось чувство праздника.

Так часто бывает в шахте. Тяжек труд под землей, но есть и у горняка свои радости, свои часы торжества. Так бывает у проходчиков на сбойке штреков, когда после долгих месяцев войны с каменной громадой, которую они взрывали, долбили, откалывали по куску, наконец, пробиваются они навстречу друг другу; наступает чудесный миг: руки, одни только руки протискиваются в узкую щель и ищут во тьме другую пару рук, чтобы схватиться с нею в жарком, шахтерском рукопожатье. Так бывает у забойщиков, когда выдают они на-гора первую вагонетку угля из новой проходки или последнюю вагонетку в счет годового плана – последний сноп на дожинках. Так бывает, когда спускают в шахту первый образец новой горной машины: волнуется конструктор, суетятся механики и слесаря, а шахтеры молча и почтительно расступаются, дают дорогу умной машине, которая никого ив них не лишит заработка и всем облегчит труд. Так было и сейчас, когда провожали шахтеры последних коней из шахты...

Старому рабкору, Тарасу Занозе, были знакомы и дороги эти минуты шахтерского торжества. Присев на опрокинутую вагонетку, он стал жадно приглядываться к тому, что происходило у ствола, стараясь не пропустить ни одной подробности и все записать в свой блокнот; зачем – он и сам не знал. Заметка все равно должна быть короткой.

На рудничном дворе в ожидании порожняка стыли два электровоза: одни – мощный, тяжелый, другой – маленький, марки «Лилипут», бегающий в промежуточных штреках. Эта юркая, пронырливая машина и доконала конную откатку на «Крутой Марии». Подле «Лилипута», сложив по-бабьи руки на животе, стояла его молодая хозяйка, которую все, однако, уважительно называли Катериной Афанасьевной, худенькая женщина в замасленном комбинезоне; ее легко можно было бы принять за мальчугана, если б не большой шерстяной платок, которым она, как и все женщины в шахте, плотно закутывала голову, чтобы угольная пыль не набилась в волосы.

Вася Плетнев немедленно направился к ней: завтра Катерина Афанасьевна уходит в отпуск, и Вася заступал ее место. Вслед за Васей потянулся и верный Стрепет; подошел, ткнулся мордой в железное брюхо машины, понюхал, полизал шершавым языком железо и – недовольно, обиженно заржал.

– Что? – сказала Катерина Афанасьевна. – Силен конкурент? Не укусишь?

Все засмеялись. Улыбнулся и Иван Терентьевич и записал в блокнот и этот эпизод.

Появились Бобыль с Чайкой. Их тотчас же окружили шахтеры. Чайку все знали. Старики еще помнили ее историю. Теперь каждому захотелось проститься с Чайкой, погладить, потрепать ласковой рукою ее холку, сказать доброе слово на прощанье. Некоторые знали, что вместе с лошадью уходит на конный двор и Бобыль.

– А и много же ты. Чайка, моего уголька из-под лавы повытаскала! – сказал сильно постаревший за последние годы Матвей Закорлюка – старший забойщик с «Дальнего Запада». – Ну, спасибо тебе, работница, спасибо тебе, труженица!

– Вам спасибо, добрые люди! – отвечал за Чайку растроганный Бобыль. – Не поминайте лихом! – прибавлял он, словно уходил не на конный двор, а куда-то прочь с шахты.

Только сама Чайка равнодушно принимала все эти ласки и приветы; она уж давно и навсегда притихла и угомонилась, давно погас свет в ее очах, давно пропала резвость; Чайка даже хвостом отучилась помахивать: в шахте ни мух, ни слепней нету.

Прокоп Максимович добродушно похлопал ее ладонью по спине, словно товарища по плечу:

– Ничего, ничего. Чайка! Теперь отдохнешь на воле, поправишься!

– Глаза-то не воротишь! – тихо сказал кто-то.

– Эх, молодость бы воротить! – проговорил Матвей Закорлюка. – Теперь в шахте только и работать! – Он произнес эти слова не с грустью, а с завистью, и Тарас Заноза понял его. Он сам порою чувствовал похожее. Вся молодость, вся шахтерская силушка ушли на обушок, на санки, на «лимонадку», а теперь шахта иная, теперь – машины, теперь только бы и работать, а уж молодости нет, и ее не воротишь...

Несмотря на свой язвительный псевдоним, взятый еще в двадцатых годах, по моде, существовавшей тогда у рабкоров. Тарас Заноза был человек добрый и сентиментальный. С годами он стал даже слезливым. Со слезами умиления наблюдал он перемены, совершавшиеся вокруг него: немолодой человек, он знал нм настоящую цену. У него появилась стариковская привычка по каждому случаю «припоминать былое. Но таково уж свойство современных стариков – былое припоминалось не со вздохом сожаления, а с горькой укоризной; оно и вспоминалось-то только для того, чтобы прославить век нынешний и проклясть век минувший.

«Молодежь этого не понимает, не чувствует. Молодежь все берет как должное: ей сравнивать не с чем. Она даже ворчит порою на «неполадки». И – права!». Но даже воздух, которым она дышит в шахте, сейчас уж не тот, каким дышали Тарас Заноза и его товарищи. Теперь не скупятся на вентиляцию.

Много раз в тайне от всех, даже от товарищей по редакции, принимался Тарас Заноза за повесть из шахтерской жизни. Запирался в своей одинокой, холостяцкой келье, раскладывал блокноты на столе, истово чинил карандаши (по стародавней рабкоровской привычке он любил писать карандашом и в блокнотах), закуривал трубочку.

И тотчас же знакомый холодок пробегал по его спине, словно Тарас выходил на «свежую струю». Он слышал шорохи, давно забытые голоса, потрескиванье крепежных стоек. Лава играла, пела на все лады, он узнавал эту песню. Пахло углем, пылью, гниющей сосной, ржавой подземной водой, плесенью, пороховым дымом... Возникала в памяти старая шахта: ее мрачные галереи, ее узкие ходки, крутые уклоны, все ее глухие, слепые и далекие закоулки... Здесь, в старых выработках, бродил. пугая людей, шахтерский леший Шубин. Здесь «глазоедка» ела глаза. Здесь полз в вывороченном овчинном тулупе газожог и зажженным факелом дразнил саму смерть... Картины, одна другой ярче, теснясь, толпились в памяти старого рабкора, набегали, заслоняя друг дружку, а слова не являлись, слов не было!

Напрасно выкуривал Тарас трубку за трубкой, напрасно до боли тер виски и шагал по комнате, тычась в углы – картины приходили, а слова – нет. Он мучительно искал, призывал их, ему нужны были слова задушевные, верные, точные, но он не находил их и злился на себя: «Я, как та лошадь – все чувствую, а высказать не могу». У старика была широкая, большая душа, а таланта не было. Но он не знал этого.

Между тем коногоны уже завязали лошадям глаза. Делалось это затем, чтоб кони не ослепли, вдруг попав на свет, на дневную поверхность. Для того же и выдавали их из шахты ночью. Только Чайка да Барышня не нуждались в шорах – бедняги были слепые.

И опять горько посетовал на себя, на свое косноязычие старый Тарас Заноза: «Нет у меня, нет настоящих слов, чтоб все это описать! А какая картина! Рудничный двор весь залит ярким электрическим светом... Красные, зеленые, желтые сигнальные огни... Светофоры... Электровозы... Подземные поезда... Ну, чем не столичный вокзал? И тут же кони. А? Слепые, последние кони... Обломки империи. А? Ведь это что ж? Ведь это символ! Ведь это у меня на глазах, вот тут, у ствола, кончается один век и сразу же начинается другой, новый... И все это глубоко под землей. В недрах!.. А наверху сейчас зима. Снег. Много в эту лютую зиму пало снега... Снег, снег, снег... И где-то, далеко-далеко отсюда, в снегах Карельского перешейка, кипит война... И в Европе – война. Где-то – Гитлер... Где-то – Чемберлен... И все это прямо относится к тому, что происходит сейчас здесь, на рудничном дворе. А я не могу, не умею описать это человеческими словами!». И он морщился от сознания своего косноязычия, как от зубной боли.

Наконец, выдача лошадей на-гора началась. Первым повел коня в клеть Вася Плетнев. Стрепет шел послушно, не шалил, не дурачился, словно тряпка на глазах сразу укротила и даже припугнула его. Шахтеры следили за ним и его движениями с той доброй улыбкой умиления и жалости, с какой взрослый человек всегда смотрит на слабое, бессловное существо – на ребенка, птицу или комнатную собачонку.

Вася ввел коня в клеть. Все! Теперь как раз время прощаться. Дальше на-гора Стрепет уж поедет один.

– Ну, бывай здоров. Стрепет! Гуляй! – чуть дрогнувшим голосом сказал Вася. Потрепал в последний раз лохматую гриву коня, погладил, а потом вдруг обнял и поцеловал Стрепета прямо в мокрые губы. И сам, смутившись, поспешно выпрыгнул из клети.

Однако никто не засмеялся.

Молоденькая стволовая, похожая в своем мокром, блестящем от воды резиновом плаще с капюшоном на моряка в шторм, стала устанавливать деревянные щиты в клети. К ней подошел Дед.

– Ты вот что, Фрося! – негромко сказал он. Просигналь-ка в машинное отделение: пусть осторожно качают. Поняла? Как людей... – прибавил он и невольно подумал при этом: «Вот так и меня скоро... как старую лошадь...». Но тут же испугался: не вслух ли подумал? В последнее время с ним это случалось. Он оглянулся: рядом никого не было. Неподалеку, в группе шахтеров, стоял Бобыль. Тяжко опираясь на свою суковатую палку. Дед подошел к нему.

– Слыхал я, на конный двор уходишь? – спросил он, чтоб спросить что-нибудь.

– Да выходит так... – виновато отозвался Бобыль.

– А может, в шахте останешься? Работу найдем.

– Нет, Глеб Игнатович. Не приходится…

– Заработки на конном дворе не те, что в шахте...

– За этим я не постою.

– Вот как? – покосился на него Дед. – Ну-ну! Так я скажу, чтоб тебя с Чайкой поставили на подвозку крепежного леса. Там – ничего, там – заработаешь...

– За это спасибо вам. Глеб Игнатович!

Фрося отбила сигналы в машинное отделение: четыре удара – люди! Двухэтажная клеть вздрогнула, дернулась, сначала опустилась вниз, а потом плавно пошла вверх. В последний раз мелькнула морда Стрепета и исчезла. Стрепет уехал на-гора...

– Гуляй, Стрепет! – тихо проговорил Вася вслед.

Больше никто ничего не сказал – молчание лучше и полнее всего выражает чувства мужчин.

Через несколько минут клеть вернулась. Теперь была очередь Чайки. Бобыль ехал на-гора вместе с нею. Ему это было разрешено в виде исключения: Чайка – лошадь смирная, послушная коногону, она в клети не заскандалит.

КАК Я ПИСАЛ «ДОНБАСС»

Один из героев моей книги, Сергей Бажанов, так говорит о Донбассе – суровом и нежном друге своего детства:

«Там я родился и вырос. Там съел первый кусок хлеба, заработанный собственными руками. Там, неожиданно для себя, сложил первые стихи и убежал с ними далеко в степь и на кургане, плача от гордости и счастья, читал их сам себе, а ветер уносил слова».

Эти слова Сергея Бажанова могу повторить и я. Я тоже родился и вырос в Донбассе. Там стал комсомольцем, а потом и коммунистом. Там сложил свои первые рассказы...

Это правда: я люблю наш родной донецкий край, нашу холмистую степь, наше небо, запах угля и дыма над шахтами и заводами... А больше всего люблю людей Донбасса – гордый, непокоренный, золотой наш народ! И хочется писать об этих людях с той любовью и уважением, каких заслуживает их самоотверженный труд под землей на благо людям, для счастья родины.

Книгу о Донбассе я начал писать еще до Великой Отечественной войны, и как только война окончилась, снова вернулся к ней. Сперва думалось, что это будет небольшая повесть – просто история двух товарищей. Сейчас уже ясно, что получится многотомное произведение. Ничего не поделаешь! Нельзя рассказать историю двух донецких ребят, не рассказав истории Донбасса. А история Донбасса – славной всесоюзной кочегарки – это огромная и прекрасная часть истории нашей дорогой родины.

В старой, дореволюционной литературе жизнь шахтеров, шахта писались самыми мрачными, самыми черными красками. И это была правда, потому что ив всех капиталистических каторг шахта была самой страшной каторгой. Каторжным был труд шахтера, собачьей была его жизнь. Даже на официальном, техническом языке рабочий день в шахте назывался «упряжкой». Людей запрягали в работу, как собак в лямку. Люди рождались, чтоб скорее стать в упряжку, и жили, пока не падали, задавленные лямкой. Они спали, где придется, и ели, что случится. И, полюбив друг друга, сходились в семью, чтоб родить новых людей для «упряжки».

Шахтер считался каторжником, последним человеком, отпетым уже при жизни. У него даже паспорта не спрашивали при поступлении на работу: так и хоронили беспаспортных, безыменных. На шахтах тогда работал кочевой народ, голь бессчастная, которую жизнь беспощадно мела по бесприютной земле, с шахты на шахту, с угля – на золото, из кабака – в тюрьму, из забоя – в могилу...

Великая Октябрьская революция круто переменила все: и жизнь шахтера и условия его труда. И сама шахта стала другою. Что ни возьмете – во всем великие, невиданные перемены! Ну вот, например, история освещения в шахте. Когда-то мрачную нору забоя освещала керосиновая лампочка, которую с горькой иронией называли «бог в помощь», – кроме бога, тут уж не на кого было надеяться. Потом появились бензиновые взрывоопасные лампы, потом безопасные с сеткой. Потом, наконец, аккумуляторные... А сейчас наши шахты залиты сиянием ламп дневного света. В шахтах стало светлее и радостнее. Этого нигде в мире нет.

В шахтах стало легче дышать. Нигде в мире нет такой совершенной подземной вентиляции, как в наших шахтах. Это буквально поражает иностранных гостей-горняков. Нигде в мире нет таких мудрых подземных машин, несказанно облегчивших труд горняка, как наши угольные комбайны, горнопроходческие и погрузочные машины. Рука шахтера уже не прикасается к углю, она только управляет механизмами. Нигде в мире нет такой подземной механизации. И нигде в мире звание шахтера не окружено таким почетом, такой всенародной любовью, как у нас в Советской стране.

Обо всем этом нельзя спокойно рассказывать и невозможно спокойно писать. Петь, петь хочется о нашей жизни!

И мне мечтается, чтоб книга моя была песней о родном Донбассе.

Сейчас написан только первый том. Это – тридцатые годы, славные дни первых пятилеток, заря стахановского движения, родившегося именно у нас, в Донбассе.

Это только начало истории дорогих мне людей, моих ребят – Андрея, Виктора, Светличного, Даши, Мити Закорко.

В первом томе все они шахтеры. Они будут в следующих частях романа инженерами, конструкторами, партийными и хозяйственными руководителями, может быть, даже министрами. А те из них, кто останется работать в забое, будут почетными шахтерами и свое счастье найдут в радостном и свободном труде советского горняка.

Все они будут расти вместе с ростом родного Донбасса. В последующих частях надо показать Донбасс перед войной. Это время крутого подъема, время смелых дерзаний и мечтаний о шахтерском счастье. Потом – война. Испытания. Надо показать непокоренный донбасский народ. Рассказать о шахтерских дивизиях, о борьбе за свободу и независимость нашей родины. Затем – освобождение Донбасса и величественные дни восстановления разрушенных врагом донецких шахт.

Я помню эти дни. Вместе с войсками входил я в освобожденные города и поселки Донбасса. И видел руины. Пепелища. Разорение. И видел наших людей, а отчаяния у них не видел. Шахты были затоплены. Подземный океан бушевал в штреках и лавах. Вода доходила до горла стволов. Все это надо было откачать, восстановить, возродить. Американские политики подсчитывали, что на это понадобятся многие десятки лет, А советские люди возродили Донбасс в три-четыре года.

Вся страна пришла на помощь Донбассу. И Донбасс встал из руин еще краше, еще могучей, чем был раньше. И об этом надо написать со всей страстностью.

Наконец, наши дни. Время невиданного трудового подъема в Донбассе. Золотое время для донецких шахтеров! На глазах уничтожаются грани между физическим и умственным трудом. Преобразуется жизнь горняка. Сами горняки стали другими. И уже зримо видны близкие дали коммунизма.

Хочется написать и об этом. Хочется заглянуть в завтрашний день Донбасса, тем более что он уже живет в сегодняшнем дне. Хочется увидеть новый Большой и Глубокий Донбасс. Увидеть полностью автоматизированные шахты... Шахты-парки, шахты-сады... Обо всем хочется написать!

Скажу по правде: я невольно робею и теряюсь перед огромностью и величием того, о чем надо бы написать. Хватят ли умения? Хватит ли сил? Но я никаких сил не пожалею – никаких сил! – чтоб во весь голос сказать в своей книге светлую правду о Донбассе.

1950 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю