Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 4 том."
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)
«Шахтер, дай добычь!» – такой плакат висел теперь напротив койки Виктора. Просыпаясь, он замечал его раньше, чем свет в окне. Знакомые слова сами бросались в глаза. Они гудели в его ушах, как и будивший его гудок «Крутой Марии». Иногда они даже снились. Он вставал. Так начинался день.
Торопясь, шел он знакомой дорогой на шахту. На стенах домов, на заборах висели такие же плакаты. «Шахтер, страна ждет от тебя угля!» – кричала надпись на проходных воротах.
«Как добычь?» – спрашивал он, встречая у клети ребят из ночной смены. «Как добычь?» – спрашивали его самого, когда он подымался на-гора. «Как добычь?» – этим жила вся шахта. Об этом справлялись из горкома; об этом звонили из центра; о добыче кричали каждое утро газеты. Шахтерские жены обсуждали вчерашнюю добычу в очередях у водоразборных колонок.
В те дни, когда шахта выполняла план, высоко над копром зажигалась маленькая алая звездочка. Это был праздник. И отставной шахтер дядя Онисим приказывал чисто вымыть полы в общежитии и позволял себе четвертинку. Но такие дни выпадали редко, совсем редко – шахта была в прорыве. «Прорыв» – это слово стало таким же ходким, как и «добычь». Увы, они шли в паре, как заморенные клячи.
– Мы задолжали стране огромное количество угля! – с горьким стыдом восклицал на собраниях Прокоп Максимович. – А? Красиво это? И кому задолжали? Стране! И сколько? Восемнадцать тысяч тонн! А я сроду гривенника никому должен не был, вот пусть соседи скажут!..
Только один человек на шахте не признавал прорыва и вслух об этом говорил – главный инженер Казимир Савельевич.
– Откуда прорыв? – брезгливо морщил он свой оседланный золотым пенсне нос. – Работаем, как всегда работали. Ни завалов нет, ни нарушения кровли, ни иных происшествий чрезвычайного характера.
– Но план, Казимир Савельевич, план-то!..
– Значит, в бумаге у вас прорыв, – сердито отвечал он. – Прорыв вашего бумажного плана. Зачем же вы такие планы сочиняете, которые выполнить невозможно? – ехидно спрашивал он.
У него были последователи, сторонники тайные и явные; сам бритоголовый заведующий шахтой в глубине души был с ним, хоть и кричал на собраниях, брызгаясь слюной: «Костьми ляжем, а план выполним!» И уже кипела на шахте яростная война защитников плана с его противниками.
Война бушевала и на соседних шахтах, и во всем Донбассе, во всей стране, – в городе и в деревне, – война нового с косным, старым. Разбитое в деревне кулачье появилось теперь на шахтах: Свиридов был еще самым тихим из них. Они пришли сюда не зализывать раны, а драться снова: пустынные штреки шахты казались им подходящим полем боя. Враждебно косились они на все; в каждом механизме уже видели врага; это был тот же трактор, который выкорчевал их из милых, лампадным маслом пропахших гнезд. И они ломали машины: тупо, злобно и в одиночку, друг друга боясь, вредили: сеяли вздорные слухи. Обреченные на смерть, они только огрызались да кусались, и иногда – больно; остановить наступление нового они уже не могли.
А между обоими лагерями, путаясь и мешаясь, слонялся по Донбассу всякий случайный, пестрый, разнообразный люд. Были тут и кулаки, и рабочие, и профессиональные «летуны», босяки; и крестьяне, мечтающие найти такую шахту, где уголь – помягче, а заработки – побольше; и воры, бежавшие из мест заключения, даже монахи из закрывшихся за оскудением монастырей. Были тут и совсем темные личности, непонятные, безликие; эти не любили расспросов, зато сами расспрашивали много.
Весь этот стихийный, произвольный и многотысячный поток заливал шахты, лихорадил их, превращал в проходной двор. Неожиданно приходили люди, неожиданно, никому не сказав ни слова, уходили; и начальник участка никогда не знал, сколько у него сегодня шахтеров пойдет в «упряжку». Эти люди приносили на шахту и нравы постоялого двора: им ничто здесь не было дорого, они ни за что не отвечали, ничего не любили. Они слонялись по руднику, пили, буянили, дрались ножами, играли «в три листика» на базаре, торговали полученной вчера спецовкой и одеялами из шахтерского общежития, потом вдруг «снимались» с места и перекочевывали на другую шахту, чтобы и там пить, скандалить в общежитии и торговать ворованным.
Под землей они работали неохотно и плохо, зато давали прекрасную возможность заведующему шахтой восклицать на собраниях:
– Чего ж вы хотите, товарищи! Текучка, проходной двор, настоящих кадров мало! – и. потирая бритую лысину, сокрушаться: – Эх, кабы кадры, кадры нам!
Оттого-то так любовно и радостно встретили кадровые шахтеры мобилизованных комсомольцев; в них чаяли найти не смену, а подмогу; надеялись, что они омолодят Донбасс, внесут в борьбу комсомольский задор, революционный пыл молодости. Большие надежды были на комсомольцев у таких «стариков», как Прокоп Максимович, – было бы стыдно эти надежды не оправдать!
Это отлично чувствовал Федор Светличный, оттого так и «болел душою». Каждый бежавший с шахты комсомолец был не просто дезертиром: он становился изменником, перебежавшим в лагерь врага. Каждый плохо работающий в забое парень был уже не просто лодырем, он становился предателем, подводившим всех. Сотни глаз – и дружеских и вражьих – следили теперь за комсомольцами.
– Мы на линии огня, ребята! – твердил каждый день Светличный своим товарищам. – В наступление пошла наша партия! – И он рассказывал о том, что происходит в стране.
Андрей особенно ревностно слушал Светличного. Впервые в жизни почувствовал себя Андрей в строю – в большом и общем строю. От Белого моря до Черного пошли в наступление цепи; он был в одной из них. Его место – забой, обушок – оружие. Ученичество кончилось для него и для Виктора и неожиданно и слишком рано: шахта нуждалась в забойщиках. Оба приятеля получили в самостоятельное владение уступы, каждому из них ежедневно давали задание на наряде. В общем плане шахты их доля была мизерно малой, но Андрей и этим гордился.
– Ты знаешь, какой план дали шахте? – говорил он приятелю. – Ох, большой план! Прокоп Максимович говорит: трудно нам будет этот план поднять с нашими порядками...
Но Виктор не знал нового плана шахты. Его и не интересовал этот план. Его ничто сейчас не занимало, только – собственная норма, только то, что он сам должен дать.
Его мир как-то странно сузился. В сущности, всем его миром теперь был один его уступ. В этом мире он жил, работал, думал. Это был крохотный мир – один аршин в высоту, один уступ в длину, но даже и этот мирок он не мог победить, он, мечтавший когда-то завоевать целый мир!
После того памятного воскресенья у Прокопа Максимовича Виктор сказал себе: я должен стать шахтером! Нравится, не нравится – должен! Не бежать же с шахты в самом деле!
Сперва он горячо взялся за дело. Он был еще учеником тогда. Стал прислушиваться к учителю; сбил в кровь руки, пытаясь овладеть обушком.
Но уголь упорно не давался ему, и он отстал. Теперь ему приходилось убеждать себя работать.
– Это необходимо, необходимо, необходимо! – твердил он себе. Необходимо трудиться. Без труда все равно нельзя жить, невозможно. Конечно, он мог бы работать на Магнитке, или в Сталинграде на Тракторном, или даже плавать на китобойце в Охотском море... Но так вышло, что попал он в шахту. Пусть! Значит, надо трудиться в шахте. – Надо рубать уголь, будь он проклят! Надо, надо, надо! – говорил он себе. И рубал... Рубал, скорчившись, обливаясь потом, задыхаясь от терпкой угольной пыли и чуть не плача... Рубал, а все не мог вырубить норму.
Все мечты его свелись теперь к одному: вырубить сменную норму. Митя Закорко легко вырубал две.
Имя Мити Закорко сейчас гремело на шахте. Это был тот самый Митя-футболист, первый учитель Виктора, с которым он сразу не поладил. Сейчас Митя имел право посмеиваться над Виктором. Вчера он вполз к нему в уступ и сказал насмешливо:
– Эй, Виктор! Я две нормы сделал, могу взять тебя на буксир. Подмогну, а?
Но Виктор и не гнался за Митиными рекордами, он уж о славе и не думал. Ему бы только вырубить норму в смену и потом прийти в общежитие и швырнуть Светличному в лицо, прямо в лицо:
– Я норму сделал. Ну?
Он знал, что Светличный и не заметит дерзкого тона, а радостно вскрикнет:
– Молодец! – и схватит за плечи. – А не врешь?
Но он ни разу еще не вырубил норму...
Он приходил домой усталый и сразу валился на койку. Вокруг него шумели ребята – собирались в клуб, в кино; он лежал и тупо смотрел в потолок. Даже с Андреем он разговаривал теперь неохотно.
Андрей тоже пока норму не выполнял. Он трудился усердно, шахта полюбилась ему – ее мудрая тишина и задумчивое одиночество забоя, – он нашел уже радость в молчаливом, не видном людям труде шахтера, но он был медлителен, неповоротлив, неуклюж; он никак не мог управиться с нормой.
Он и сам не замечал, куда убегает время; оно словно между пальцев у него текло. Он научился у Антипова обстоятельности и аккуратности в работе; сноровку мастера он перенять не успел.
Андрей и по природе своей был тяжеловесен и не быстр, в школе его недаром прозвали «тюленем»; он ворочался в норе забоя медленно, туго, посапывая, как тюлень, только к концу упряжки удавалось ему разойтись и размяться, да поздно: нормы не было.
Пристыженный, понуро подымался он на-гора. Он тоже страдал, как и Виктор, от своей неудачи, но по-своему. Винил он только себя. Какими глазами посмотрит он теперь на Прокопа Максимовича и Светличного? Но Прокоп Максимович еще утешит: ну что ж! Не сразу. Научишься! Светличный же ничего не прощал.
Он и не умел прощать. На все «не могу» и «невозможно» он отвечал кратко:
– А почему я могу?
Он никогда не требовал от людей того, чего не мог бы потребовать от самого себя. Но он никогда и не спрашивал с людей меньше, чем спросил бы с себя: словно все люди должны были мочь то, что он может!
Отчего Андрей так боялся Светличного? Светличный не был ни начальником, ни даже бригадиром. Но он был комсоргом, то есть больше чем властью – совестью.
Как собственная совесть, беспощадно спрашивал он Андрея: ну, как добычь? И Андрей молча, виновато опускал голову.
– Эх, ты! – презрительно махал рукой Светличный. – Только людей подводишь!
На это нечего было ответить. И он, и Виктор, и Мальченко, и Глеб Васильчиков, парень из Харькова, действительно подводили всех, – всю комсомольскую лаву.
Комсомольская лава была детищем Светличного. Это он настоял на том, чтоб комсомольцам дали отдельную лаву – поле, где они смогли б показать себя, ни за чью спину не прячась. Поддержавший Светличного Стружников предложил, чтоб работали в этой лаве не только мобилизованные, а и местные комсомольцы. Это было разумно: среди местных комсомольцев были настоящие мастера. Так родилась комсомольская лава. Митя Закорко был ее гордостью. Виктор – ее позором.
Как бы ни «законуривался» в своем мирке Виктор, как бы ни сопел в забое Андрей, – они были видны всем: их дела были на доске соревнования у самого входа на шахту. Люди могли видеть: эти комсомольцы работают плохо.
– Позор! – хмурясь, вздыхал Стружников. – Хоть с шахты беги!
По вечерам Светличный «исповедовал» ребят. Он подсаживался на койку к Виктору и начинал донимать
– Тебе что мешает работать? Ты скажи! В чем причина?
– Отстань! – тихо просил Виктор.
– Не отстану, ишь нервный! Должна же быть причина! – допытывался Светличный.
– Отстань! Уйди!
– И что ты за человек – не пойму! Ты хоть то понимаешь, что по твоей милости мы и семидесяти процентов не выполняем?
– Тебе процент важен! – горько усмехался Виктор. – А человек?
– Да, процент! – спокойно отвечал Светличный. – Процент – он и есть показатель человека. Вот Митя Закорко, он две нормы дает. Он и выходит двухсотпроцентный парень, он трех таких, как ты, стоит. А ты какой – семидесятипроцентный, недоделанный? Эх, ты! – Он махал рукой и шел к Андрею, Васильчикову, Мальченко: «исповедовать» тех.
– Я по вашу душу пришел, – говорил он. – Ненавидите меня, а? Ну-ну! А вы другого комсорга изберите, подобрее. Нет, мы тобой довольны, – заискивающе отвечал Васильчиков.
– А я тобой – нет. Как норма?
– Так разве же я не хочу? Я 6 всей душой... Так если не могу я?..
– А почему я могу. Почему Осадчий может? Почему Очеретин может?
В самом деле, почему Очеретин может? Очеретин – это было особенно удивительно.
Сережка Очеретин был вертлявый, конопатый, скоморошьего типа парень; в нем все как-то непристойно подмигивало, не только глаза и лицо, а и плечи, и руки, и бедра. Такого на каждой деревенской вечерке встретишь, их призвание – потешать людей. Всерьез их никто не берет.
– Я, ребята, хулиган! – отрекомендовался он сразу же, еще в эшелоне. И, сияя, посмотрел на всех своими синими, лучистыми глазами. В те редкие минуты, когда он не подмигивал, оказывалось, что у него хорошие, чистые глаза цвета синего неба.
Но тут он опять подмигнул:
– Из-за меня, ребята, целый пленум два дня заседал, – хвастливо сказал он. – Да-а! Целых два дня! Чи меня исключать, чи куда на перевоспитание отдать. А лотом догадались: сдали в шахтеры.
Всю дорогу он рассказывал о своих успехах на вечерницах, о том, сколько женских сердец разбил. Все видели: врет парень! Но он врал артистично, красиво и как-то очень добродушно, не требуя себе веры и не обижаясь, когда ему в глаза говорили, что он заврался.
– Ну и вру! – соглашался он. – А ты зачем же слушаешь? Значит, я хорошо вру. Я. может, писателем собираюсь стать. А? Что?
Все потешались над ним, а когда он уж очень надоедал своей болтовней, просто говорили ему: «Уйди, Сережка! Надоел!» И он уходил.
Всерьез его и тут никто не брал. Только Светличный озабоченно следил за ним: «Этот сбежит первый!»
Но он не сбежал, а как-то, даже раньше всех других, вошел и частную жизнь рудника, обзавелся приятелями, хвастался даже, что и девчат имеет знакомых Дважды приходил он в общежитие поздно и навеселе. Когда Светличный стал распекать его за это, он кротко все выслушал и вздохнул:
– Правильно объясняешь! Хулиган я. Так и наш секретарь выговаривал, бывало, – Потом с любопытством посмотрел на комсорга. – Теперь исключать будете, чи как?
Когда ребят распределяли по профессиям, на Очеретине споткнулись.
– Ну, а этого вертлявого куда? В коногоны или в лесогоны?
– В ветрогоны его, – сострил Мальченко.
Определили Очеретина в лесогоны, но через несколько дней он сам уже как-то перевелся в забойщики.
– В забое, ребяты, заработка лучше! – объяснил он, подмигивая. – Я как первую получку получу, кашне себе куплю. Шелковое, с кисточками. И калоши. Сроду я в калошах не ходил, интересно!
Ребят, убегавших с шахты, он искренне не мог понять.
– И куды бегут? В деревню! Вот новости! Так разве ж можно деревню с шахтой сравнить? На шахте ж культура! Кино каждый день, и в воскресенье футбол. От чудаки!
Разумеется, никто ему не поверил, когда он объявил однажды, что сегодня он норму вырубил.
Все засмеялись только.
– Ох, и здоров же ты врать. Сережка! -
И он сам засмеялся. Подмигнул. А потом стал врать про свой роман с ламповщицей Настей.
– Ужасный роман получается, ребяты. У Настьки жених во флоте...
А норму он действительно выполнил. И на следующий день тоже. И на третий день опять. В комсомольскую лаву он пришел уже как надежный забойщик.
Теперь по вечерам в общежитии он хвастался тем, сколько заработал и что купит на эти деньги.
– Я, ребяты, себе костюм куплю, чистой шерсти, и туфли «Скороход». А Насте, так и быть, джемпер подарю, шелковый. Пусть пользуется...– Недавний батрачонок и сирота, отродясь целой десятки я руках не державший, он словно опьянел сейчас от возможности покупать все, чего душа хочет; в своих мечтах он уже накупил больше, чем заработал. – А еще я гитару себе куплю или велосипед. Буду на шахту на своем велосипеде ездить, как буржуй... Красота, ребяты!
– Рвач ты. Сережка, вот ты кто! – зло сказал ему однажды Глеб Васильчиков, сам ни разу еще не выполнивший норму.
Очеретин опешил.
– Кто я? – спросил он, часто моргая своими белыми ресницами.
– Рвач ты. Душонка кулацкая, – повторил Васильчиков.
И Сережка, еще ни разу в своей жизни ни на кого не обидевшийся и привыкший ко всяким поносным словам, вдруг почувствовал себя оскорбленным.
– Отчего же я рвач, Светличный, а? – жалобно обратился он к комсоргу. – Ну, хулиган я, это да, не отрицаю. А зачем же рвач? Я ни у кого не ворую...
– Ты что про Сережку сказал? – тихо спросил Светличный Васильчикова, и брови его сдвинулись вдруг к переносице.
– Рвач он. Видишь – он за длинным рублем сюда приехал...
– А ты приехал зачем?
– Я? Я по сознанию... – важно ответил Глеб.
– Значит, ты сознательно свою норму не выполняешь? – спросил Светличный.
– Это... это ни при чем здесь...
– Нет, при чем. Грош цена твоему сознанию, когда за ним дела нет. Болтун ты... сознательный пустозвон, вот кто! А Сережка, – оказал он громко, чтобы все слышали, – Сережка – молодец! Он смело может всякому в глаза смотреть: за ним долга нет. Он свой уголь дает. А деньги он заработал честно.
– Честно, честно, вот именно!.. – обрадовался Сережка и подмигнул, сразу развеселившись.
На другой день после этого разговора его имя впервые появилось на красной доске. Указал на это Очеретину Андрей, сам Сережка и не заметил бы.
– Вот, читай! – сказал Андрей без зависти. – С. И. Очеретин.
Сережка тупо посмотрел на доску и испугался. Это кто же С. И. Очеретин? Зачем? – спросил он растерянно.
– А это ты и есть.
– Чудно! – недоверчиво протянул он и еще раз прочел надпись. – А откуда ж они узнали, что я Иванович?
– В документах прочли. Ну, пойдем, похвастаешься в общежитии.
Но Очеретина теперь невозможно было оторвать от доски.
– Так это я и есть? – осклабился он и вдруг во все горло захохотал. – Правильно! С. И.! Как в аптеке! Постой! – испугался он. – А может, это ошибка? Не я? А? Как думаешь? Может, завтра сотрут?
– Если плохо станешь работать, – сотрут.
– Ну да... Конечно... А так... не имеют права стереть?
– Нет. Ну, идем же!
Они пошли, но Сережка еще долго оборачивался на доску.
Вечером ему торжественно вручили красную книжку. В общежитие пришел фотограф с магнием фотографировать ударников. Когда очередь дошла до Сережки, все ожидали, что он выкинет какую-нибудь штуку. Он действительно подмигнул ребятам и, вихляясь, сел в кресло, но тотчас же и растерялся. «Эта карточка на доске будет висеть! – вспомнил он и даже вспотел. – Это уж не шутки!» Таким он и получился на фотографии – растерянно-испуганным, с петушиным хохолком на лбу.
– Как фамилия? – спросил равнодушно фотограф.
– Сергей Иванович Очеретин, – чужим голосом ответил Сережка. Он был явно не в своей колее. Старая, скоморошья линия поведения была уже невозможна для С. И. Очеретина, новая линия не находилась.
Несколько дней он бродил как неприкаянный, потом пришел к Светличному.
– Я сегодня сто двадцать процентов дал, – сказал он угрюмо. И посмотрел на комсорга.
– Хорошо! Молодец! – обрадованно ответил тот.
– Да, – помялся Сережка. – А теперь что?.. – спросил он.
– Теперь? – засмеялся Светличный. – Теперь – полтораста давай.
– Хорошо. Дам полтораста.
Он потоптался на месте, потом вздохнул.
– А имею я право Митю Закорко вызвать? – вдруг спросил он.
– Отчего же? Только он две нормы дает.
– Хорошо. Две дам.
Он опять потоптался, потом, не глядя на Светличного, сказал:
– А выпивать я теперь, значит, не имею права... поскольку ударник?
– Нет, отчего же! Если в меру – можно.
– А за это не вычеркнут?
– Если в меру – нет, – засмеялся комсорг.
– Ну-ну! – пробурчал Сережка и вдруг радостно, ото всей души расхохотался. – Чудно-о! Если в наш район про меня написать, не поверят, ну, ей-богу, не поверят! – Он хотел подмигнуть, как бывало, но это у него теперь не получилось. – Ну, до свидания пока! – солидно сказал он и вышел.
Светличный ласково посмотрел ему вслед.
– Ишь ты! – усмехнулся он и покрутил головой.
Весь этот день он был в празднично-радостном настроении. Вспоминал Сережку. Как он, хмыкая носом и топчась, выспрашивал себе новую цель: а теперь что? «Это в нем человек проснулся! И какой человек! Гордый, с чувством собственной силы и достоинства».
«Но это не я в нем разбудил! – честно признавался себе Светличный. – Я его и не приметил. Это шахта разбудила, труд. Как же мне теперь разбудить огонек в Викторе Абросимове, в Мальченко, в Васильчикове? Нет, плохо я работаю, плохо. Надо мне серьезно взяться за них».
И он «брался» за отстающих, стыдил, ставил Сережку в пример, «накачивал». Он и сам еще был молод и неопытен, он думал, что стоит «накачать» человека, – и он полетит, как воздушный шар. Сложная наука воспитания человеческого характера была еще неведома ему; он просто и не умел разбираться в душевных тонкостях и настроениях ребят.
Он злился, кричал на них, срамил на собраниях, – помочь им он еще и сам не умел. Особенно Виктору.
А Виктору надо было помочь. С ним было совсем плохо.