Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 4 том."
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
ПЕРЕД ВОЙНОЙ. ГЛАВЫ НЕОКОНЧЕННОГО РОМАНА.
1
Человек невысокого роста, плотный, седой, в гимнастерке, со знаками полкового комиссара на петлицах, с алой звездой на рукаве, стоял у окна вагона и, грузно опираясь обеими руками на костыли, жадно глядел, как бежали мимо него украинские степи, хотя глядеть, собственно, было еще не на что: все вокруг – черно и сыро.
Весна не успела еще явиться во всей своей красе; она была пока работницей – в небрежно подоткнутой холщовой запаске, с босыми забрызганными жидкой грязью ногами; она суетилась, хлопотала, весело выметала зимний сор с полей, ломала лед на реках, торопила ручьи талой воды, работала от зари до зари, до поздних ночных заморозков. Пройдет еще две недели, и она управится, приберется, и тогда уж и принарядится, как украинская молодица, оденется в парчу и бархат, в зелень молодых берез и сережки верб, – вот тогда и любуйтесь ею, пожалуйста!
Но на обыкновенного человека, не ценителя природы, пейзаж действует не столько своими красотами и убранством, сколько теми мыслями и чувствами, которые он неожиданно и властно будит: воспоминаниями, ассоциациями, контрастами.
Раненому комиссару до умиления приятно было видеть именно эту черновую, мирную, радостно-хлопотливую работу весны; как она расковывала реки и освобождала землю, и как, ликуя, прокидывалась от зимнего сна земля и сладко потягивалась под добрым солнцем, как очнувшийся, нет, – как выздоравливающий...
И комиссару припомнился синий лед на Тайполен-йоки, мертвый лед, не дрогнувший и не растаявший даже тогда, когда его обагрила горячая кровь комиссара и его товарищей. Вспоминалась вся эта оцепенелая в снегах, лесах и студеных болотах упрямая и злая чужая земля, где он недавно дрался и где каждый куст был ему враждебен, каждая кочка земли могла оказаться миной, каждый пень – надолбом, каждый холм – дотом, каждое дерево – гнездовьем финской «кукушки»...
А тут, за окном, мирно парили черные поля, ждали пахаря... Э, да вот уж и первый пахарь! Он возник вместе со своей сивой лошаденкой где-то далеко на косогоре и медленно проплыл перед комиссаром – торжественный и одинокий, как разведчик.
И комиссар догадался, что это и есть разведка – разведка плугом, как бывает разведка боем, – и ласково и приветно кивнул пахарю головой: «Ну-ну! Ну, с богом! Теперь можно спокойно пахать и сеять... Потому что мы победили на Тайполен-йоки и на Вуокси-вирта... И везде – победим, не бойтесь! А вы мирно трудитесь, добрые люди, покойно трудитесь, прошу я вас...».
Он проводил пахаря долгим любовным взглядом и подумал, что никогда теперь не забудет его, как не забудет ни этих мирных полей, ни теплых, утешных дней необыкновенного апреля 1940 года, ни всего, что так остро, будто заново родившись, почувствовал он на родной земле, куда вернулся выздоравливать...
– Павел Петрович! – позвал его из купе женский голос.
Комиссар оглянулся. Ему не хотелось отходить от чудес в окне, он еще не насытился. Но голос во второй раз, и уже нетерпеливо, позвал его, и он вздохнул и с покорностью больного взялся за костыли, чтобы идти...
Но как раз в эту минуту пейзаж вдруг волшебно переменился: в окно полезли трубы, трубы, трубы, и комиссар догадался, что поезд вошел в Донбасс...
Теперь уж нельзя было уходить от окна! Заводские трубы шли на комиссара, как пушки на параде – жерлами в небо, – в них было грозное, молчаливое спокойствие наведенных в цель артиллерийских стволов, но и они сейчас говорили комиссару не о войне, а о мире, ибо именно мира жаждала его душа...
«Экая мощь, экая силища, право! – восторгался он, любуясь корпусами заводов. – Кто же против такой силищи может?».
– Да что же ты с собой делаешь, Павел Петрович! – уже над самым его ухом раздался укоризненный голос, и немолодая женщина, с добрым лицом сельской учительницы, бережно, но настойчиво взяла его за плечи.
– Да ведь Донбасс, голубчик, Донбасс! – виновато отозвался Павел Петрович. – Донбасс, – повторил он так, словно бы это его оправдывало. – Ты в окошко-то взгляни, полюбуйся...
Женщина равнодушно посмотрела в окно.
– Дымно! – сказала она и решительным движением опустила стекло. Потом опять с беспокойством взглянула на мужа.
– Ты бы прилег отдохнуть, право? А?
– Ну, еще десять минут, голубчик... – жалобно попросил он.
Она засмеялась.
– Как маленький! Ну, хорошо – десять минут! – и ушла в купе.
А комиссар опять жадно припал к окну.
За этой сценой чуть-чуть насмешливо наблюдал еще один пассажир вагона – черноглазый молодой человек, лет двадцати восьми, в новеньком светло-табачном костюме и в галстуке такого же цвета, но «с искрой»...
– Да, дымно, пыльно... – сказал он, подходя к окну и лениво затягиваясь папиросой. – Вечно дымно и вечно пыльно... Таков уж этот неприютный край – Донбасс! – и он искоса, но с вызовом посмотрел на комиссара.
Тот немедленно вступился за Донбасс.
– Зато – всесоюзная кочегарка! Эго если не чувствовать, то хоть понимать надо! – сказал он сухо и как бы даже обиженно.
Светло-табачный молодой человек ему сразу не понравился. «Коммивояжер какой-то! Франт! Хлыщ!» – неприязненно подумал он, разглядев не только «искру» в галстуке, но и кокетливый джемпер вод пиджаком.
– Да, кочегарка! – пофыркивая, согласился черноглазый. – А вам доводилось когда-либо плавать на пароходе? – неожиданно спросил он.
– Ну? – сдвинул седые брови комиссар.
– И, конечно, всегда на верхней палубе, в первом или втором классе?
– Всяко бывало...
– Так вот, скажите по совести, – улыбнулся молодой человек, – думали ли вы, скользя по реке и любуясь, скажем, Жигулями, думали ли хоть раз о... кочегарах? Да, да – о кочегарах? О тех, кто как раз в эту минуту стоит где-то внизу, у жарких топок, ради вашего удовольствия? И испытывали ли хоть раз если не чувство благодарности, так хоть... чувство неловкости, а?..
– Такого рода неловкость может чувствовать только барчук, пижон, бездельник... хлыщ... – сердито ответил комиссар. – Так же, как и умиление... А труженик не может, нет. У нас каждый на своем месте – кочегар. Ведь не требую же я от вас, – раздраженно прибавил он, – чтобы вы кланялись и умилялись на мои костыли, хотя я воевал, а вы – нет. И нечего кланяться, нечего, нечего! Потому что, если надо будет, у нас каждый станет солдатом. Я имею в виду, конечно, настоящих советских людей, не пижонов... – и он, откровенно нахмурив брови, посмотрел на собеседника. Как все очень добрые люди, комиссар любил казаться свирепым.
К его удивлению, пижон не обиделся и не смутился, а чистосердечно расхохотался, от всей души.
– А славно вы меня отбрили, товарищ комиссар! – воскликнул он. – Ей-богу, славно! Спасибо!
– Не за что, – смешавшись, буркнул тот.
– Ведь я все это из ревности, из ревности... – смеясь, признался молодой человек. – Из проклятой донбасской гордости и ревности. Нам, донбассовцам, все кажется, что нас, черномазых, недостаточно уважают.
– А вы что же, донбассовец? – удивился комиссар.
– Ну да!..
– И где же вы там работаете? То есть по какой части? – подозрительно спросил Павел Петрович.
– А как раз по этой самой... по углю... Видите ли, – доверчиво улыбнулся светло-табачный молодой человек. – Я только что окончил Горный институт. Как говорится, – с пылу, горячий. И сейчас возвращаюсь домой, в Донбасс, на работу.
– Инженером?
– Нет. Управляющим.
– Вот как! – удивился Павел Петрович. – Сразу управляющим шахтой?
– Даже семью шахтами, то есть трестом! – с легким, почти мальчишеским торжеством объявил черноглазый.
Комиссар недоверчиво посмотрел на него: «Врет? Хвастает?»
– Да-а... – покачал он головой. – Это как если б выпускнику военного училища вдруг сразу бы дали дивизию...
– А полагается – роту?
– Взвод, – жестко ответил комиссар.
Вновь испеченный управляющий довольно расхохотался.
– Ну, взводом-то я покомандовал, когда еще на практике был! – сказал он. – Да и угольным солдатом тоже протрубил немало. Нет, – небрежно махнул он рукой, – с шахтенкой-то с любою я бы, конечно, справился!.. Тут и говорить нечего. Но – трест! Поверите, – я сам ахнул. И даже руки поднял: помилуйте, мол! Куда мне?.. А нарком похлопал меня по плечу и говорит: «Новые кадры надо выдвигать смело! Не вечно же на стариках ездить! Ты, говорит, человек молодой, отважный, инициативный, учился отлично, вот, говорит, теперь и руководи, и учись!..». Я так это дело понимаю, – вдруг понизив голос, прибавил он, – это мне ради моей былой шахтерской славы дали, не больше, – и он скромно улыбнулся,
Поистине молодому человеку суждено было сегодня удивлять Павла Петровича! Только сейчас комиссар разглядел его руки, – руки шахтера, и тут же, как честный человек, упрекнул себя: «Вот, искру в галстуке разглядел, а рук-то и не приметил! А советского человека надо судить не по костюму, а по рукам».
Ему захотелось загладить свою ошибку.
– Простите, – предупредительно опросил он, – как ваша фамилия, товарищ?
– Виктор Абросимов, – охотно ответил черноглазый молодой человек. – Не слыхали?
– Нет... не припомню...
– А имя Стаханова слышали? – озорно усмехнулся Виктор.
– Ну, конечно!..
– А когда-то, пять лет назад, наши имена назывались рядом, – сказал Виктор и вдруг опять весело расхохотался.
Смех у него остался прежний: звонкий, смелый, чистый, озорной; управляющему трестом так смеяться, пожалуй, уж и не пристало, – не солидно.
Улыбнулся своей светлой, ребячьей улыбкой и комиссар.
– Ну что ж! – ласково сказал он. – Обижаться нечего! Ведь Стаханов теперь не столько имя человека, сколько имя движения. Человека-то, возможно б, и забыли... У нас ведь героев много. Каждый день рождаются. Да и то сказать, – легонько двинул он плечами, – слава-то не навечно дается! Только павшим в бою – вечная слава.
– Ну, а поскольку я еще не пал в бою, – подхватил Виктор, – то и объявляю вам, как комиссару: еду я теперь в Донбасс за новой славой!
– Вот как? В качестве управляющего?
– Именно!
– Да... – любуясь его молодым воодушевлением, раздумчиво сказал комиссар. – Это, пожалуй, потруднее будет... Командовать, товарищ Абросимов, куда труднее, чем геройствовать штыком.
– Согласен, – сказал Виктор. – А я – попробую! – И он тряхнул головой тем лихим, бесшабашным движением, с каким когда-то вскричал: «А я один пройду лаву!» – А я попробую! – повторил он. – Тем более что, как говорится, есть повод отличиться.
– A-а! Догадываюсь! Дело запущено, и вы...
– И я берусь его вытянуть.
– Что же, удачи вам! – тепло улыбнулся комиссар. – От всей души – удачи! Только... вы не обидитесь? – прищурился он вдруг. – Ведь это каждый юный лейтенант из училища свято уверен, что, кабы он командовал Бородинским сражением, Москву можно было бы и не отдавать...
– А может быть, и в самом деле можно? – беря комиссара за локоток, лукаво подмигнул Виктор. – Я б, например, не отдал... – И они оба, именно как юные лейтенанты, расхохотались.
Но тут появилась жена Павла Петровича, явилась с таким суровым и решительным лицом, что комиссар тотчас же поспешно взялся за костыли.
– Иду, иду, голубчик! – крикнул он. И виновато, словно он нашкодничал и теперь боится суда, улыбнулся Виктору. – Видите, какая история! Над каждым комиссаром есть еще свой, домашний комиссар.
– Ох! – спохватился Виктор. – Так и меня ведь жена ждет...
– И идите, пока не влетело!.. – посоветовал комиссар и протянул руку. – Значит, не отдадите Москвы?
– А ей-богу же, не отдам!
Они расстались, оба невольно растроганные случайной встречей.
2
Виктор вернулся в купе. Даша читала. Услышав скрип двери, она отложила книгу и потянулась навстречу мужу. Он нежно обнял ее, осторожно поцеловал. От нее пахнуло на него знакомым теплом. Ее тело было добрым, родным и покорным. Он бережно прижал ее к себе и опять поцеловал в затылок. Потом сел рядом.
– Ну, накурился? – ласково спросила она, беря мужа под руку и заглядывая ему в глаза.
– И накурился и наговорился... Ну, а ты как себя чувствуешь. Светик? – тревожно спросил он.
– Как и полчаса тому назад, – засмеялась она. – Нет, ты просто стал невыносимым. Витька! Каждую минуту ты требуешь бюллетень о моем здоровье. – Но ей было приятно, что он так тревожится о ней: это всегда приятно.
– Все-таки ты береги, береги себя, дорогая! – сказал он бессмысленно, как всякий муж. – Теперь ты должна себя беречь.
– Теперь! О, каким ужасным тоном собственника ты это сказал!
– Собственника?.. Даша! – вскричал он.
– Ну, хорошо, хорошо, мой господин! И ваша супруга, и будущий наследник вашей фирмы – оба чувствуют себя превосходно. Итак, с кем же ты там разговаривал? – спросила она, опять ласково прижимаясь к нему, словно без него ей было зябко.
– А! – оживился Виктор. – Понимаешь, встретился один комиссар. Симпатичный такой, раненый. Ну, и я... Я, кажется, немного расхвастался перед ним, – смущенно заглядывая в глаза жены, признался он, как привык уже каяться ей во всех своих больших и малых грехах.
– Расхвастался? – засмеялась Даша. – Ну, это меня не удивляет.
– Даша!
– Ты, разумеется, первым же делом сообщил ему, что назначен управляющим...
– Ну, да... Но...
– И что ты сразу же, как приедешь, перевернешь все вверх дном...
– Но послушай, Даша...
– И выложил ему все свои прожекты, планы механизации и цикличности, идею нового непрерывного потока имени Виктора Абросимова?
– А вот это как раз не успел...
– Ка-ак? – с комическим ужасом воскликнула она. – Да неужели? Ну, тогда – валяй! – она вздохнула и покорно вытянула руки по швам. – Валяй, не стесняйся! Я готова слушать в трехсотый раз...
– Так вот никогда же теперь не буду тебе ничего рассказывать! – проворчал немного обиженный муж. – Бессовестная ты...
Но она снова, насмешливой кошечкой, прильнула к нему, стала ластиться.
– Будешь, будешь... Будешь рассказывать! – зажмурилась она. – И я буду тебя слушать, лохматый мой, милый, смешной…
Но он все еще продолжал ворчать, хотя уже и упрощенно;
– Как не понять, что я просто стосковался по работе! Да осточертело мне без конца чертить учебные проекты для пополнения пыльных архивов декана. Я живого дела хочу.
– Теперь уже недолго ждать... милый, нетерпеливый!
– Я ведь не отдыха после учебы, понимаешь, не курорта хочу. Хочу – сразу в самое пекло. С головою. Хочу покоя не знать. Хочу ночей не спать. И чтоб все вокруг меня завертелось, ожило, встрепенулось...
– И чтоб все заахали: ай да Виктор Абросимов, ай, молодец!
– Ну и что ж? Да! Чтоб заахали! Что?! – бешено рявкнул он, вскакивая, великолепный в своей обиде и своем азарте. – А ради чего ж я буду тогда в огне кипеть? Чтоб капиталы копить на старости? Да чихал я на капиталы! И на автомобиль чихал! И домика себе строить не буду, не надейся! Да! – неистово крикнул он, и в его черных глазах заметались золотые искры, – да, хочу, чтоб заахали! Хочу! Гремела когда-то слава шахтера Абросимова, так пусть же теперь загремит слава об Абросимове-инженере. Что?! – И он свирепо посмотрел на Дашу.
– Мальчишка, мальчишка ты мой!.. – только и смогла шепнуть она, как всегда покоренная силищей его чувств, и влюбленно притянула его к себе, сразу же и обезоруживая.
Он тотчас сел, сам сконфуженный взрывом.
– Я и в самом деле совсем мальчишка, – неуклюже улыбнулся он. – Но ты посмотри, посмотри, Даша, – обнимая ее, привлекая к окну, мягко сказал он. – Видишь?.. Вот она, наша донецкая земля... Нет, ты скажи – видишь?.. Чуешь? Бьется сердечко-то?..
– Бьется... – шепнула она.
– И у меня вот как бьется! Ведь это же не просто земля, ковыль да глина, это – поле великой битвы!
– За уголь!
– За счастье человечества, – сказал он. – Помнишь, Менделеев называл наш Донбасс «будущей силой, покоящейся на берегах Донца»?
– Ну, мы уж обеспокоили эту покоящуюся силу, – засмеялась Даша.
– Да, конечно. Но достаточно ли? Да мы только слегка растормошили ее... Мы только легонько поцарапали ее сверху. А вглубь даже еще и не сунулись. А меж тем какие великие дела может сделать здесь человек! С нашей-то техникой! С нашими-то современными знаниями! Да в нашем-то государстве! Менделеев и мечтать об этом не мог. Нет, ты слушай, ты, пожалуйста, выслушай меня. Дашенька!.. – умоляюще закричал он и, уже вновь загораясь, стал в сотый раз сбивчиво поверять ей свои мечты, горячась и волнуясь, как и в первый раз. И она, в сотый раз, вновь невольно залюбовалась им, как любовалась и в первый...
Таким она его больше всего любила.
Вот таким он был и тогда, ночью, в лаве, когда она с отчаянья призналась ему в своей любви, а он не услышал, не угадал, не понял, а даже с досадой отмахнулся и от нее и от ее любви. Как она тогда его любила!
А сейчас любит еще больше. Сейчас она любит в нем не только мужа, товарища, отца ее будущего ребенка. Она узнает и любит в нем свое творение, дело своих рук, частицу своей души. Сколько терпения и сил, сколько именно творческих мук вложила она в это беспокойное, непостоянное, милое, косматое существо, – это только она одна знает.
Только она знает, чего стоил ей первый год его учебы в институте, когда он, даже и не подозревая о ее любви, простодушно считал ее только дорогой землячкой, доброй подругой.
Да, она была ему настоящим, добрым товарищем, – тут ничего не скажешь! И товарищем, и нянькой, и наставником; кнутом – когда он ленился, уздой – когда он взвивался на дыбы, поводырем – когда он начинал спотыкаться, подушкой – в которую он мог досыта наплакаться...
Нетерпеливый, непоседливый, капризный, уже избалованный славой и легкими удачами, он готов был тридцать раз на день бросить учебу и институт и убежать обратно на шахту. «Та нехай она сказытся, ваша наука! – бесновался он. – Так я лучше буду уголь рубать, чем вот этот проклятый гранит!» Он приходил в отчаяние, что не может взять науку лихим, шахтерским рывком, и Даше приходилось напоминать ему, что у шахтеров есть еще одна великая добродетель – терпение.
– Да неужели у тебя самолюбия нет? – бесстрашно дразнила она его, в душе цепенея от страха, что он еще пуще обидится и действительно сбежит. – Неужели ты сдашься, сдрейфишь, сбежишь? Ты, герой! – И она все вечера просиживала с ним над его книгами и лекциями, учила его работать, писать конспекты, учила правильно говорить по-русски, со вкусом одеваться, держать руки в порядке, даже есть; она заставила его отказаться от глазастых галстуков и дрянных духов, отучила от разбойничьей привычки сплевывать сквозь зубы; она осторожно и бережно мяла, лепила из него настоящего человека, действуя то лаской, то окриками, но чаще всего – мягкой любовной насмешкой. Насмешка служила ей и оружием и щитом – за нею легче было скрывать свою безответную, взнузданную, но раскаленную любовь к нему.
Иногда он все-таки обижался, дулся на нее, даже бунтовал, а потом, пристыженный, сам же являлся к ней, покорно нес повинную голову и добродушно говорил:
– Ну ладно, ладно. Светик! Ты не бери всерьез. Я и сам знаю, что я – непутевый... Ты – прости!
И тогда ей хотелось броситься к нему на шею, просто, по-бабьи прижаться к его могучей груди и – забыть обо всем на свете.
А он ничего и не подозревал. Он даже женщины в ней не видел. И когда друзья говорили ему: «Какая красавица эта Даша!» – он искренно удивлялся: разве?
Для него она была только добрым товарищем. И он доверчиво, как с парнем, как когда-то с Андреем, делился с нею всеми своими холостяцкими секретами, хвастался мимолетными успехами у девушек, даже советовался, какой галстук надеть, когда шел, как он выражался, на «решительное рандеву» с какой-нибудь очередной Катей.
Однажды Даша не выдержала. Это случилось весною, когда Виктор был уже на втором курсе, а Даша – на четвертом.
Днем, за обедом, Виктор все трещал о какой-то Ларисе-медичке. – Даша слушала его сначала насмешливо, потом вдруг разобиделась и приказала замолчать. Он удивленно уставился на нее – что это с нею? И умолк; он уже привык подчиняться ей. А вечером, совсем забыв о ссоре, он влетел к ней и пригласил в оперу.
– Ну, прямо из горла вырвал, – ликуя, шумел он, размахивая билетами. – Собирайся, Даша, живо!
Но она даже не пошевельнулась ему навстречу. Закуталась в белый пуховый платок и чужим, черствым голосом ответила:
– Я никуда не пойду с тобою, Виктор.
– Не пойдешь? – растерялся он. – Да почему же?
– Иди со своей Ларисой! – сказала она, обиженно поджимая губы, и еще непримиримее, еще отчужденнее завернулась в платок, словно спряталась в раковину.
Он потоптался немного на пороге, ничего не понимая, не чуя вины за собой, потом вздохнул и ушел.
Он пошел в театр один. Почему-то вдруг никого не захотелось звать с собою. И в театре, помимо своей воли, думал только о Даше. Ему было без нее скучно.
Он уже привык всегда и везде бывать вместе с Дашей, и когда она была рядом – он часто забывал о ней, а сейчас ее нет – и ему без нее скучно. Скучно. Пусто. Одиноко.
«Да за что же она рассердилась на меня? – в сотый раз спрашивал он себя. – Лариса... Ну при чем тут Лариса? Да я десять Ларис отдам, только б ты, Светик, не обижалась. Да разве ж можно девчонок равнять с дружбой? Дружба ж, это... это куда дороже!».
В антракте ему стало еще горше. Как неприкаянный, слонялся он по фойе. Не находил себе места. Затосковал.
Раньше, бывало, в антрактах они с Дашей оживленно и шумно спорили о спектакле и об актерах; и все оглядывались на них и невольно нм улыбались: их молодости, их румянцу, их радости. И все люди в театре казались тогда Виктору хорошими, добрыми, близко знакомыми...
А сейчас Даши нет – и он как в пустыне. И никто не смотрит на него. Он всем здесь – чужой. И Даши нет. И без нее на душе пусто. Холодно и пусто.
Он подошел к буфету, спросил пива и вдруг заметил тянучки в узенькой желтой коробочке.
Он улыбнулся этой коробочке, как воспоминанию. Потом купил и, продолжая бессмысленно и разнеженно улыбаться, стал представлять себе, как принесет Даше подарок, – она тянучки любит, – и скажет: «Мир, Дашок, мир, мир!..»
«А она возьмет да швырнет мне эти тянучки в рожу! – тут же подумал он. – Разве ее тянучками подкупишь?» – Он хмуро сунул коробку в карман и пошел в зал, продолжая думать о Даше.
«А что, как она всерьез обиделась? Что, как навсегда?» – Он сам ужаснулся этой мысли. И – растерялся.
«Да как же я... как же я тогда? – беспомощно заморгал он своими девичьими ресницами. – Как же я без нее? Да я без нее жить не могу! – чуть не застонал он. – Все мне без нее тошно!»
Тошно! Вот и верное слово нашлось. Тошно. Не мило все. И сладкая музыка не мила. И в театре холодно и неприютно. И Лиза нехороша. За что только Герман ее любит? Вот Даша...
«Что же это выходит? – вдруг растерянно спросил он себя. – Выходит, что я... люблю Дашу? Люблю?» – и едва только произнес он про себя это колдовское слово, как сразу же и почувствовал: ну да, любит. Конечно же, любит! Всегда любил. Только слова подобрать не мог.
Он был сам потрясен этим открытием. Оно раздуло в нем такую бурю новых, неведомых чувств, что они сразу и смяли и оглушили его.
«Да нет, постой, постой! Тут разобраться надо! – попробовал он притормозить себя и тут уж совсем сорвался. – Да что разбираться! Люблю! Люблю!..»
– Люблю-у! – чуть не завыл он на весь зал.
Нет, он уже не мог больше оставаться в театре. Он не Андрей. Он должен сейчас же бежать к Даше, он должен немедля узнать свою судьбу! Жить ему или не жить, любит она или не любит.
Запыхавшись, прибежал он в общежитие.
– Даша! Даша! – нетерпеливо затараторил он в дверь ее комнаты, – Выйди на минутку, Даша!
Она не сразу появилась на пороге. Ее глаза опухли, но он не заметил этого.
– Чего тебе, Витя? – слабым, безжизненным голосом спросила она, Мне надо поговорить с тобой, Дашенька... Немедленно...
– Ну, что случилось? – устало сказала она.
Он вдруг рассердился.
– Да не стану же я объясняться тебе тут, в коридоре!.. Идем!
Он схватил ее за руку, и они побежали. Побежали по этажам, лестницам и коридорам так, словно крылья выросли у них за плечами.
И двери сами распахивались перед ними.
В сквере, подле общежития, Виктор и признался Даше в любви.
– А теперь – говори, говори! – дрожа от нетерпения и страха приказал он. – Не любишь? Да? Не любишь? – и он почти с ненавистью заглянул ей в глаза.
Вот когда Даше следовало бы отомстить ему за свои долгие муки, заставить помучиться и его, заметаться в любовной лихорадке!
Она так и хотела поступить. И – неожиданно пала ему на грудь и заплакала от счастья...
Они поженились летом, когда были на «Крутой Марии» на практике, – так хотела Даша.
На свадьбе в родительском доме был и Андрей.
Он подошел к Даше и улыбнулся ей своей нетерпеливой, светлой улыбкой.
– Люби его, Даша! – шепнул он ей. – Он большой любви достоин. И прощай ему. Понимаешь? Ему надо прощать.
– Я знаю... – тихо ответила она.
Они жили с Виктором дружно, хоть и не покойно. Но Виктор ни в чем спокойным быть не мог, – ни в учебе, ни в работе, ни в любви.
Он и сейчас, в поезде, не находил себе места. Метался. Поминутно бросался к окну. Ему все казалось, что поезд идет слишком медленно, неохотно, на станциях стоит слишком долго, лениво. В окно уж врывался терпкий, знакомый запах угля и колчедана и тревожил Виктора, как запах пороха тревожит боевого коня.
– Как счастливо вышло, – вдруг задумчиво заметила Даша, – что ты именно в родной район получил назначение...
Он быстро обернулся к ней.
Ты думаешь? – с сомнением спросил он.
– А разве нет?
– Н-не знаю... – сказал он. Подошел и стал рядом. Взял ее руки в свои. Но с ответом медлил.
Тебя что-то мучает, дорогой? – спросила она.
– Д-да... – неохотно признался он. – Там, в Москве, в суматохе не думалось... А сейчас...
– Но что ж это, что? – уже с тревогой спросила она.
– Ну, понимаешь, – с трудом, словно винясь в чем-то постыдном, выдавил он, – ведь тут все... все... и инженеры и шахтеры... все помнят меня молокососом, шахтарчонком, понимаешь? Ну, какой я для них управляющий трестом?! – с отчаянием вскричал он.
Даша не выдержала и расхохоталась.
– Вот ты смеешься... – обиженно сказал он. – А стань на мое место. Вот, например, Светличный... Это особенно меня тревожит. Ведь всю жизнь Федя Светличный был у нас вожаком, старшим. А теперь... теперь, что же выходит? Ведь как завшахтой он вроде должен подчиняться мне? Понимаешь?
Не понимаю.
– Нет, ты понимаешь, понимаешь!.. – уныло сказал он. – Или Петр Фомич. Он у меня будет главным инженером треста. Даже страшно! Не я у него, а он у меня. Ну, теперь понимаешь?
– Теперь понимаю... – с намеренной лукавинкой сказала она, – ты просто трус.
– Трус. Согласен. Но я докажу им – и очень быстро, что я уже не щенок! – вскричал он. – Я с первого же дня... Нет, с первой же минуты круто возьму дело в свои руки. Я их – ошарашу!
– Вот это голос уже не отрока, а мужа... – засмеялась Даша.
– А что ты думаешь? Я покажу, что меня недаром четыре года мяли в институте! – и он уже снова затрепетал, запламенел, взвился, как скакун на дыбы: у него легки были такие переходы. – Ну, что ж, что Петр Фомич! Да если правду сказать, так старикан порядочно-таки отстал. Стал провинциалом. Дальше кровли ничего не видит. А меня вооружили последним словом науки. Да-да! – заторопился он. – Горное дело больше не искусство колдунов и знахарей... Я с первого же дня возьмусь за механизацию. Механизация всех процессов – вот тот гаечный ключ, которым я поверну все дело. Ты, как конструктор, должна меня понимать. Механизация...
Она слушала его с тихой, молчаливой завистью, с завистью, которую она тщательно прятала от него. Напрасно он помянул, что она инженер-конструктор. Она грустно усмехнулась. Она – жена. Муж едет в Донбасс работать, а она – рожать...
– Подъезжаем! – вдруг перебивая самого себя, завопил Виктор и бросился к окну. До станции оставалось еще добрых три километра.
Но в окне уже показались знакомые шахты. «Мои шахты!» – не мог не подумать он. Он узнавал их, как приятелей молодости. «Здорово, ребята!» – едва не крикнул им он.
Вот «София». Вот «Красный партизан». Вот «имени Сталина». А там, за холмами, – отсюда не видно, – должна быть и шахта «4-бис». А вон, вдалеке, закурился и древний террикон «Крутой Марии».
Но вот и перрон.
– Ого, сколько народу привалило нас встречать! Даже не ожидал! – не без удовольствия воскликнул Виктор. – Смотри, Даша!
Даша подошла к окну.
И сразу же увидела торжественно тревожное лицо отца. Вытянув шею, он следил за вагонами, искал дочку...
«Постарел он, нет? – спросила себя Даша и не могла решить: но слезы уже готовы были ринуться из глаз. – Нет, не постарел, – такой же, батя ты мой!»
– И Светличный тут... И Петр Фомич... – все восклицал Виктор. – А-а! – вдруг просиял он, завидев Андрея. – Сам секретарь горкома пожаловал, кореш ты мой дорогой! Смотри, какой он ладный стал, солидный...
– Но пришел один, без супруги... – заметила Даша.
– Одевайся же скорее, Дашенька! – сказал Виктор и подал пальто.
Она мельком взглянула на себя в зеркало. «Какая же я некрасивая стала... – безразлично подумала она. – И пятна на лице... И живот».
Поезд медленно терял ход. Последний толчок – и он остановился.
И только с этим последним толчком, только тогда, когда вдруг перестал скрипеть и качаться вагон, поняла Даша, что она приехала. Вернулась. И только теперь вдруг почувствовала настоящую, живую и полную радость.
Вот она и вернулась!..
Вернулась на родную землю, на землю отцов... На землю, где когда-то она родилась. Где ее родила мать. Где сама мать родилась от донецкой женщины, которую Даша никогда не знала и никогда не смогла назвать бабушкой.
А теперь пришел черед Даше рожать. Здесь, на этой земле. Здесь, на «Крутой Марии». И нигде больше.
Иначе и быть не могло...