Текст книги "Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое"
Автор книги: Борис Лавренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 46 страниц)
ДОРОГА В БУДУЩЕЕ
Вздувая опущенную шторку тугим напором, в купе врывался ветер. Он был духмян и жгуч, он вносил в окно шумный прибой листвы орешника, придвинувшейся к самому полотну. Орешник шуршал и взметывал листья в вихре несущегося поезда, как будто по взморью каталась и шумела от ударов волны мелкая галька.
В солнечном светопаде, узкими струями низавшем купе наискосок, серебристой плотвой резвились пылинки.
Только вытянутой рукой, не тревожа еще нежащегося тела, Глеб нащупал защелку и нажал ее. Шторка взвилась кверху, и в рамке окна зеленым мерцанием, рябя, как вода, понеслась мимо окна запыленная листва. Фарватерной вешкой проскочил в ней верстовой столб. Проскакивая, он отщелкнул на сетчатке глаза Глеба, как на картушке счетчика, трехзначную цифру. С сетчатки цифра перепрыгнула в мозг, определилась.
– Ого… Сейчас Тоннельная, – вслух сказал Глеб, откинул одеяло и, пружиня тело, вскочил на ноги. По всем мускулам трепещущим током струилась бодрость. Тело было крепким, устойчивым, налитым. После изнурительной канители и толчеи в Екатеринодаре, после бесконечных митинговых заседаний в Кубанском ЦИКе, разговоров, качавшихся маятником от дипломатических любезностей и братания к недвусмысленным угрозам, – разговоров, во время которых левой рукой брали с блюда посреди стола пирожное, а правой нащупывали в карманах потеплевшую сталь браунингов, – после ночей в клоповой гостинице – ночей, которые не были ночами потому, что охрипшие и изнемогшие Авилов и Вахрамеев не спали, а вырабатывали линию поведения на завтра, – сон вагонной ночи был как ванна с сосновым экстрактом.
Глеб сладко потянулся, встряхнулся всем корпусом – щенок, выскочивший из воды, – и сел одеваться.
Орешник за окном разорвался. В просвете вырос лобастый рыжий холм с небритой щетиной сожженного зноем чабреца. По склону холма лепились карточные домики. Казалось, солнце раскалило их добела и сверкающие стены их дрожали в воздухе.
Глеб быстро оделся. Думеко, видимо, уже давно ушел из купе. Койка его была по-матросски аккуратно убрана, и только оставленный на столике кисет с сердечком из красного бисера напоминал о присутствии соседа.
Достав полотенце и умывальный прибор, Глеб вышел в коридор. Он был пуст и тих. Красный половичок заглушал шаги. Дверь в салон была прикрыта. За вихлявым глянцем зеркального стекла и малиновой занавеской глухо бубнил голос. Глеб прислушался.
Бубнил Вахрамеев. Изредка, короткими вспышками раздраженного фальцета, в разговор вступал Авилов.
«Неужели не ложились?» – подумал Глеб и хотел устыдиться своего беспечного сна.
Но стыд не приходил, наоборот, было неудержимо весело. Глеб почувствовал, что губы его против воли расползаются в детскую забубенную усмешку. Вот-вот расхохочется. Смех таким теплым, щекочущим мышонком ползает по углам рта.
Глеб торопливо вбежал в уборную, испугавшись, что кто-нибудь может подглядеть его неуместное веселье.
Вода в умывальнике была желтая, как чай, и текла из крана горячая, как чай.
Умываться ею было неприятно, и, слегка поплескавшись, Глеб отправился обратно. Он взялся уже за дверь купе, как зеркальное стекло салона двинулось, отражая летящий за окном пейзаж: малиновая занавеска затрепетала. В пролете двери вырос коренастый постав Думеко.
Глеб остановился, протягивая руку. Упругие, как огурцы, пальцы Думеко стиснули мягкую ладонь мичмана.
– Заспались, Глеб Николаич, – пророкотал Думеко. Стриженые усы его шевелились, словно еж поводил иглами, брови ходили.
– Даже неловко, – ответил Глеб. – Но понимаете, – как лег, так и не проснулся ни разу. Мертвецки спал.
– И дельно. Нужно же человеку раз выспаться.
– А неужели наши так и не ложились?
Думеко мотнул стриженой головой. Черно-оранжевые змейки ленточек фуражки метнулись, прошелестев за его затылком.
– Заседают. Чего им делается? Буркалы кровью поналивали, сами желтей поноса, а все спорятся. Интеллигенты, порви ноздри ихней матери.
Думеко крякнул и плюнул на красный половичок.
– Вот, ей-богу, Глеб Николаич, не пойму я такой политики. Две шаги направо, две шаги налево, шаг вперед, два назад… Приехали-уехали, опять вертаемся, потом, гляди, снова лататы зададим. Так и будем между Новороссийском и Катькиным даром циркуляцию делать, как дерьмо в проруби. А я бы на ихнем месте того Тихменева, суку, взял бы шкертом на удавку, та в бухту рылом, на ноги камень. А мы только дипломатию соблюдаем… Команды, дескать, деморализованы. У команд, как это товарищ Авилов выразился… психический трамвай… чи што?
– Психическая травма, – сдержанно улыбаясь, поправил Глеб.
– А?.. Травма… трамвай… одна капуста, говорю, – интеллигенты. Так вот… дескать, команды деморализованы: коли надавить, так взрыв получится. Не из тучи этой гром. Матрос, он, Глеб Николаич, не на нежностях воспитан. И вовсе не требуется с ним по случаю революции, как товарищ Авилов думает, парле франсе. Матрос матюг уважает. Только смотря от кого. Если теперь офицер матюгом пустит – тут ему и аминь с покрышкой. А приехал бы какой наш товарищ и загнул бы вгорячах: «Промать вашу, всемирные пролетарии, топи посудины, коли революции нужно», – вот пропасть мне, Глеб Николаич, не то что корабли в сей секунд на дно пустили, сами с ними утопли… А мы уговаривать! Керенского послали бабушкин хвост ловить, а сами в главноуговаривающие практикуемся… Тьфу!..
Думеко вторично плюнул на половик. От резкого движения верный дружок маузер подпрыгнул на его литом бедре. Глеб слушал Думеко, тепло улыбаясь. Думеко все больше пленял его своей огромной, неломкой внутренней цельностью.
Глеб понимал, что Думеко признает один путь – прямой и ни для какой дипломатии с него не свернет, не дрогнет, не вильнет и, встав перед смертью, с отчаянной простотой подойдет к ней знакомиться, небрежно протягивая свою чугунного литья ладонь. И, пожалуй, смерть задумается – принять ли ей это сминающее кости рукопожатие.
Глеб соглашался с Думеко, что это качельное мотание между городами становится непристойным и роняет престиж полномочных представителей Совнаркома. Власть должна всегда оставаться властью. Приказ – короткое, словно рвущее холст, слово было напоено для Глеба вековым смыслом безапелляционности, повиновения, беззаветного подчинения, необходимости мгновенно расшибиться в доску, но выполнить действие, которое приказом предписывалось.
Если подчиненные отказываются выполнить приказ – равновесие мироздания нарушается, ось, на которой вращается планета, приходит в неверное колебание, грозящее катастрофой. Если приказ не исполняется – лучше грудью встретить сопротивляющихся и быть растерзанными взбудораженной, спровоцированной украинцами и кубанцами, поднявшими голову монархистами, немецкими агентами, отчаявшейся матросской толпой, но не колесить в салон-вагоне, подобно травимым зайцам, по кругу замкнувшихся рельсовых путей.
И, отвечая Думеко, Глеб пожал плечами:
– Может быть, это наша последняя прогулка, Думеко. Или – или. Или мы переломим сопротивление, или нас подымут на штыки.
Под полом вагона защелкали рельсы, вагон рвануло на стрелке, ход замедлялся.
– Тоннельная! – Думеко поправил пояс и направился к выходу. – Пойду взгляну, чем здесь пахнет.
Глеб бросил на койку умывальный несессер и полотенце и в ту же минуту услыхал зовущий его голос Авилова. Наскоро пригладив волосы, Глеб вошел в салон.
Вахрамеев, откинувшись затылком на спинку стула, сидел, закрыв набрякшие веки. Сон, видимо, схватил его сразу, на последнем слове разговора. Под небритым подбородком резко выпятился угловатый кадык. Осунувшееся лицо, все в мятых морщинах, казалось мертвым от зеленоватого отсвета листвы за окном.
Авилов, нагнувшись над столом, дописывал что-то и, кончив, выпрямился, протягивая Глебу листок.
– Товарищ Алябьев, – просипел Авилов, – возьмите. Как только придем в Новороссийск, с вокзального телеграфа пошлете в Москву. Понятно? Я сейчас лягу хоть на четверть часа, до Новороссийска.
– Есть! – Глеб спрятал телеграмму в карман кителя и с жалостью посмотрел на Авилова. – Вам давно пора лечь, товарищ Авилов. Вид у вас – задавиться!
Но Авилов уже не слышал флаг-секретаря. Он комком упал на диван, и сейчас же Глеб услышал его тяжелое дыхание.
Тихо ступая, Глеб выскользнул в коридор. У окна он вынул из кармана телеграмму и развернул ее:
Москва. РВСР через Морскую Коллегию товарищу Ленину. Переговоры Кубанским Циком не привели никаким результатам точка Положение напряженное точка Тихменеву удалось путем референдума спровоцировать часть команд за уход запугав расправой кубанцев моряками случае потопления точка Темные элементы настраивают моряков против комиссии точка Городе полная анархия точка Срочно инструктируйте что делать случае ухода судов Севастополь № 97 Вахрамеев Авилов.
Болезненно сощурившись, Глеб снова свернул телеграмму и вышел в тамбур вагона. От накаленного цемента перрона несло удушающим, сухим жаром. Со стороны Новороссийска, гремя сцепами теплушек, на станцию входил эшелон. Едва он остановился, залязгав буферами и заскрипев деревом, из теплушек, как яблоки из разбитых ящиков, посыпались матросы.
Через раскрытые двери теплушек были видны наваленные в них сундучки и мешки с матросским имуществом. Матросы, перескакивая через рельсы, подталкивая друг друга, бежали к торговкам, усевшимся наседками над корзинами с черешней и кувшинами с квасом и подкрашенной сладкой водой. Вокруг торговок завертелась буйная, оголтелая толчея.
Наблюдая за матросами, Глеб увидел, как сквозь эту рыхлую толпу, прорезая ее, как корабль воду, от здания станции шел Думеко.
– Глеб Николаич! – закричал Думеко, пробиваясь к вагону, – из Царицына срочная…
Он раздвинул плечом последних, загораживавших ему дорогу, и цепким прыжком вскочил на подножку вагона, протягивая телеграмму. Глеб принял ее и вертел в нерешительности.
– Опять будить? Ведь только что заснули.
– А вы поглядите сперва, в чем дело. Может, фигли-мигли какие.
Глеб решился и разорвал ленточку бланка.
Тоннельная. Поезд комиссии Совнаркома Авилову Вахрамееву. Царицына выехал помощь вам член морской коллегии специальными инструкциями. Подпись.
Паровоз матросского эшелона просвистал отправление, и вагоны скрипуче дернулись. Матросы на ходу, цепляясь за протянутые из теплушек руки, с хохотом, криками и руганью лезли в поезд.
В дверях одной из теплушек Глеб заметил рябого лохматого матроса, в рабочих штанах и тельняшке. Матрос стоял, прислонившись к дверной раме, обнимая за талию высокую, цыганской красоты бабу. На бабе было оранжевое шелковое платье и бухарский цветистый полушалок. На пальцах ее, в ушах и на шее переливались и сверкали под солнцем золото и камни.
Когда теплушка поравнялась с вагоном комиссии, матрос ощерился и подмигнул Глебу.
– Домой прем, мичманенок! – крикнул он, притягивая к себе женщину. – Отвоевали! Не надо боле егориев с бантами, даешь бабу с периной!
Баба повела на Глеба туманными, зовущими, с поволокой глазами и томно-бесстыдно улыбнулась, показывая мелкие беличьи зубы.
Эшелон пронесся в вихре пыли и реве человеческих голосов. Думеко, нахмурившись, глядел вслед последнему вагону, в котором переливами рыдала гармонь.
– Эхма! – протянул он не то со злостью, не то с сожалением. – Бежит морская силушка, расходятся братки… Может, оно и к лучшему. Матрос – он что дрожжи. Куда ни попадет – повсюду опара из горшка полезет. А когда забурлит пузырями, мы эту силушку опять соберем, Глеб Николаич, воедино. И всем гамузом вдарим. А?.. Лихо?!
– Лихо, – ответил Глеб. – Только соберем ли, Думеко?
Думеко бегло вскинул зрачки на Глеба. В них мелкими искрами брызнуло лукавство.
– Думается мне, соберем, Глеб Николаич. Есть такая прикормка, на которую матрос, как карась на муху, кинется.
– Какая? – спросил Глеб.
– Пока секрет… Идите будить наших-то. А я слетаю зараз к коменданту, чтоб давал отправление. Мариновать нас хочет тут, что ли, хрен моржовый?
Думеко побежал к вокзалу. Глеб направился в салон. Вахрамеев спал в той же сидячей позе. Голова закинулась еще больше назад и затекала кровью. Авилов скорчился на диване, натянув до подбородка пальто. Несмотря на июньскую жару, его лихорадило. Губы его все время шевелились, и Глеб услыхал неразборчивое бормотание. Ему стало жаль будить Авилова. Вахрамеев был крепче. Глеб дотронулся до плеча Вахрамеева.
Спящий мгновенно выпрямился, провел ладонью по глазам, открыл их и посмотрел на Глеба уже ясным, настороженным взглядом.
– Телеграмма из Царицына, – сказал Глеб, передавая бланк.
Вахрамеев пробежал текст и медленно провел рукой по стриженому темени.
– На кой черт его посылают? Поздно. Сейчас уже никто не повернет событий.
Вахрамеев бросил телеграмму на столик. Глеб, выждав минуту, спросил:
– Как быть с вашей телеграммой в Реввоенсовет? Есть ли смысл посылать ее?
– Отставить. Будем ждать члена морской коллегии.
Вахрамеев снова откинулся на спинку стула и сомкнул веки. Глеб отправился к себе в купе. Поезд стремительно падал по уклону к Новороссийску, гулко грохоча на стыках рельс. Тяжелая белая пыль клубами оседала на пол и койки.
Впереди, в просвете выемки, блеснуло голубым серебром, и вдруг сразу, за известняковым откосом, с которого от быстрого хода поезда, сотрясавшего землю, ползли ручейками, шурша, мелкие камешки, – заблистало, заискрилось, распахнулось море. Блеклый, пронизанный зноем туман прятал его грани, его необъемную ширину.
Ближе к берегу, за заломленными каменными руками брекватера, обнимающими гавань, у раскаленного бетона пристаней, элеваторов, эстакад, вода пылала и светилась зеленым бенгальским огнем.
Глеб по пояс высунулся в окно, тревожно разыскивая взглядом то знакомое, бесконечно и болезненно близкое, ради которого метался между городами комиссарский поезд, которое надо было с болью оторвать, как отрывают от живого, бьющегося сердца кусок мяса, и уничтожить во имя чести страны и спасения революции.
И он увидел. В зеленой лаве пылающей воды, у стенки, тонкие и напряженные, как готовые сорваться с тетивы стрелы, стояли низкие, серые, даже в неподвижности стремительные, миноносцы. Уже отсюда, из вагона, сквозь клубящуюся горечь пыли и дрожание воздуха, искажавшее силуэты судов, Глеб узнавал их, одно за другим.
«Стремительный», «Сметливый», «Капитан-лейтенант Варанов», «Пронзительный», «Лейтенант Шестаков», подальше три широкотрубых красавца Ушаковского дивизиона «Калиакрия», «Гаджибей», «Керчь» и привалившийся бортом вплотную к стенке, слегка накрененный «Фидониси».
Серые морские волки, лихие джигиты бурь, поровшие без устали бритвами форштевней морские просторы все три года войны, мчавшиеся в любую погоду к зеленым лесистым берегам Анатолии в утомительную погоню за неуклюжими турецкими транспортами и фелюгами, перевозившими уголь и войска, – они стояли теперь хмурые и неподвижные, а посреди бухты, грузная и окаменевшая, давила воду всей тяжестью тридцати шести тысяч тонн стали «Свободная Россия». Над двумя ее мощными трубами курился, ввинчиваясь в слепящее небо, бурый дымок.
«А где же остальные?» Глеб совсем высунулся в окно, рискуя вывалиться – поезд мотало и дергало на последних стрелках, и ахнул, когда на повороте открылся глазам весь рейд. За брекватером, на рябящей синеве открытого моря, он увидел в облаке дыма «Волю». Вокруг нее жались серыми цыплятами остальные миноносцы: «Дерзкий», «Беспокойный», «Живой» «Жаркий», «Поспешный», «Громкий» и «Пылкий». По усиленному коптению было видно, что они готовятся к походу. Глеб рывком откинулся от окна в купе. На мгновение стало трудно дышать, и на затылке зашевелились волосы.
«Значит, Тихменев добился своего? Значит, вот эти, стоящие за брекватером, решились, вопреки воле миллионов восставших, вопреки приказу Совнаркома, чести моряка, долгу гражданина страны, кипящей в огне великой революции, вести корабли в Севастополь и сдать их немцам, обрекая себя на страшную ответственность перед будущим, обрекая свои имена стать символами предательства и бесчестия на веки веков?!»
Поезд замедлил ход и зашипел тормозами. Глеб облизнул пересохшие, стянутые обидой и зноем губы и, схватив фуражку, опрометью бросился в коридор. Авилов и Вахрамеев уже стояли в тамбуре. Вахрамеев угрюмо понурился, Авилов нервно затискивал в боковой карман какие-то невлезавшие бумаги и, наконец затискав, пощупал на боку кобуру и передвинул ее по поясу кпереди.
Потом он поглядел на перрон, выискивая взглядом, и повернулся к Глебу.
– Товарищ Алябьев, поищите, может быть, председатель Совета у коменданта. Я телеграфировал ему о нашем выезде. Если его нет – посмотрите у вокзала автомобиль совдепа. Не найдете – достаньте любое средство передвижения: извозчика, колымагу, что угодно, чтобы немедленно добраться в гавань. Пока «Воля» на рейде – сделаем последнюю попытку отставить поход.
Глеб выскочил на перрон. Все было забито толпой, ждущей поездов. Солдаты, матросы, штатские, женщины, дети – перемешались в озлобленной, измотанной, орущей орде. У коменданта Глеб никого не нашел. Никто не встречал комиссию Совнаркома, никому в Новороссийске не было дела до приезда комиссара.
Автомобиля на вокзальной площади тоже не было. Под густо напудренными пылью акациями стоял одинокий извозчик. Изъеденные оводами лошади, свесив горбоносые морды, лениво хлестали хвостами по худым бокам. Возница спал, свернувшись на облучке. По потному лицу ползали мухи.
Глеб растолкал его и приказал подъехать к ступеням вокзала. Спеша в поезд, он повстречался у выхода на перрон с Думеко.
– Куда бегали, Глеб Николаич?
– Искал автомобиль. Товарищ Авилов рассчитывал, что пришлют из совдепа.
Думеко прищурился и неожиданно злобно захохотал:
– Держи карман шире!.. Только и ждали. Только нас не хватало для театра. Пожалуйте, дорогие гости, вас дожидались. Ванька, подымай занавес! Музыка, грай! Ха-ха!..
Глеб изумленно посмотрел на искаженный злостью облик матроса, но удивляться было некогда, и, махнув рукой, он побежал к вагону.
* * *
На палубе приткнувшегося к стенке «Фидониси» никого не было. Кормовой флаг полоскался концом в зеленой воде, гюйс отсутствовал.
Глеб спустился по мосткам на палубу и громко окликнул:
– Вахтенный!
Никто не отозвался. Все больше недоумевая, Глеб направился к полубаку и повторил оклик. Крикнул еще раз. Крик мячом отпрыгивал от металла. Наконец в двери, ведшей в коридор офицерских кают, показался человек. Он был без кителя, в рубашке с засученными рукавами; брюки были застегнуты только на поясную пуговицу, на босых ногах едва держались вышитые суконные шлепанцы.
Выпуклыми бесцветными глазами он бессмысленно уставился на Глеба: видимо, его поразил щегольской вид флаг-секретаря. Потом он перевел глаза на оставшихся на стенке Вахрамеева и Авилова и равнодушно почесал живот через расстегнутую прореху штанов.
– Вы кто такой? – спросил Глеб, каменея от хлынувшей в голову злобы.
Растерзанный человек тупо посмотрел на свои ноги и вяло ответил:
– Мичман Соколовский, с вашего позволения, сэр. А с кем я имею честь разговаривать?
– Где вахтенный? Где люди? что за кабак на миноносце? – не отвечая на вопрос, отрывисто, захлебываясь волнением и гневом, выкрикивал Глеб. – Что вы сами делаете здесь в таком виде? Брюки застегните, черт побери! – крикнул он, уже не сдерживаясь.
Необыкновенный мичман прислонился к стойке и стал неторопливо застегивать брюки. В зрачках его бессмысленная тупость сменилась ядом.
– Вы задали много вопросов, прелестное дитя в накрахмаленном кителе. Объясниться исчерпывающе – нужно много времени. Постараюсь удовлетворить ваше любопытство вкратце… Где вахтенный? Его нет потому, что больше не существует понятия «вахта». Где люди? Если вы подразумеваете братишек, то они дезертировали коллективно, равно и явно. Почему кабак? Поскольку вы только что прибыли с Марса – рапортую, что на некоторой части этой планеты произошла революция, докатившаяся до социальной, что сопровождается неудобствами и беспорядком. Наконец, я представляю здесь остатки флотских традиций, а мой костюм – парадная форма нового строя. Вы довольны?
Глеб стиснул кулаки. Его подмывало ударить в нагло усмехающееся лицо, вдоль испитых щек которого висели сардельками отпущенные бачки. Но было ясно, что этот обломок человека нечувствителен уже ни к какому воздействию. И Глеб сухо оборвал:
– Я совершенно доволен, мичман… Скажите, где взять катер? Нам необходимо срочно ехать на «Волю».
– Катер? – мичман Соколовский повел бровью. – Попытайтесь покричать на «Шестакова». На нем, кажется, осталась еще часть того, что некогда называлось командой. Только поспешите. Не гарантирую, что пока вы дойдете, там не будет того же, что и тут.
Глеб бегом вернулся на стенку, провожаемый смехом мичмана.
На «Шестакове», стоявшем в полукабельтове от стенки, Глеб увидел на палубе Анненского. На оклик Глеба Анненский отправил катер, и через минуту катер подвалил к трапу миноносца.
У трапа встретили Анненский и вышедший на палубу Лавриненко.
– Все в порядке, – ответил командир на вопрос Глеба. – Правда, команды осталось мало, всего тридцать восемь человек, но справимся. У «Керчи» полный комплект. А на «Волю» я бы не советовал вам ездить. Тихменев там владычествует и спустит вас с трапа.
– Все равно поедем. Нужно сделать все, что можно.
Лавриненко перевесился через поручни, нагибаясь к катеру.
– Брось ты это дело, товарищ Вахрамеев. Словами кабана не проймешь. Я тут предложил крепкое средство – зашпарить полным ходом на рейд, да кабельтовых с трех ввернуть «Воле» полный торпедный залп, чтоб Тихменев поплыл со своей свитой офицерья вместо Севастополя к царю морскому в гости. Если «Волю» потопить – на эсминцах братва в такую панику придет, что в момент в гавань вернется. Да, говорят, нельзя топить потому, что, кроме Тихменева со сволочью, там до полутора тысяч матросни. А какая матросня – сам увидишь. Со всего флота собрал шкур – одни боцмана и унтеры, чуть не «Боже царя» поют. Они у него – верная опора, оттого и обнаглел.
Мотор катера застрекотал.
– Отдавай! – скомандовал Глеб.
Катер, мягко отвернув нос, побежал к воротам брекватера. Сзади развернулся берег серой, запыленной панорамой. Странной судьбой знойный приморский городок с неудобий бухтой, насквозь продуваемый одичалыми вихрями боры, сонный и грязный, стал последним приютом черноморского флота. Здесь, у подножий облыселых от солнца и ветров известковых холмов, разыгрывалась его трагедия, и люди, жившие на берегу и раньше видавшие флот только издали, когда он проходил мимо, высоко неся на стеньгах флаги, овеянные пороховым дымом и гордостью вековых побед, – проходил, как сказочный призрак могущества и славы, – люди берега теперь считали, что флот, занесенный несчастьем в Новороссийск, стал их собственностью. Кубанская республика пыталась командовать флотом и создать из него опору призрачной самостийности. Резкими и точными фразами нот и ультиматумов Германия требовала обреченные корабли в Севастополь. На этом же настаивала и Украинская Рада, рассчитывая урвать хоть кусочек у немцев в награду за рвение и преданность. Из донских просторов грозил флоту атаман Краснов.
И флот, его живая сила – матросские массы, захваченные вихрем этой грызни интересов и самолюбий, опутанные, одурманенные, соблазняемые и провоцируемые со всех сторон, потеряли курс. Флот без руля и ветрил катился к гибели.
Катер подходил к воротам брекватера. Прикрыв рукой глаза от бьющего солнца и блеска воды, Глеб увидел, что на обоих концах мола, замыкавших брекватер, кишели люди. Оттуда несся над морем глухой, низкий, веющий жутью рев.
– Что это за народ? – спросил Глеб у крючкового, понуро сидевшего на борту катера.
– Да как вам сказать, господин мичман. Здешние это… вроде жителев, выходит. С утра на мол набились, как узнали, что Тихменев эскадру уводит. И вот поди ж ты! Здешние совдепцы с Тихменевым нас все время пугали, что если потопим флот, так нас народ за то разорвет на клочья. А выходит наоборот. Как только прослышали, что будут уводить корабли к немцам, – что началось! Проходят посудины мол, а с концов народ плачет, матерится, вопит… Чуть в воду не скачут. «Морячки, кричат, вертайтесь!.. Не смейте немцу продаваться, не так вашего бога мать!» А как увидели, что не слушают, – идут, прямо озверела публика. Камни с мола почали кидать на палубы, стреляли даже из леворвертов. «Мерзавцы! – орут. – Юды-предатели, чтоб вам дурной смертью подохнуть!» Ну и дела, господин мичман!
Люди на молу махали руками и шапками навстречу катеру. Сквозь невнятный гул Глеб угадывал отдельные крики:
– Братцы!.. Верните фло-о-от!..
– Не давайте немцу!..
– Позо-о-ор… подле-е-цы!..
– Честь Росси-иии!.. Товарищи-и-ии!..
– Во имя-яя революци-и-ии…
Внутренне холодея, Глеб отвернулся от этой обезумевшей толпы и взглянул на спутников. Вахрамеев проясневшими глазами смотрел на мол. Это неожиданное сочувствие давало тень надежды. Авилов, видимо волнуясь, кусал губы; кожа на скуле у него дрожала тиком.
Концы брекватера отбежали назад. За боковым заграждением с моря шла широкая пологая зыбь, и катер плавно закачался на ней. Серая стена дредноута надвигалась, как будто шла навстречу катеру. Борт «Воли» был грязен, в рыжих подтеках, в подпалинах содранной краски.
«Точно парша», – с болью подумал Глеб, вспоминая дредноут, каким он был в Севастополе.
Моторист дал задний ход. Катер осел кормой в кружево собственной пены, и крючковой забагрил тали трапа. Сверху, с палубы, свесились любопытные головы.
Поднявшись наверх, Авилов и Вахрамеев прошли в адмиральский салон к Тихменеву. Глеб в нерешительности остановился у люка кают-компании. Он чувствовал, что во время этого разговора представителей Совнаркома с решившимся на прямую измену флагманом ему присутствовать неудобно, но не знал, куда деться на корабле. В кают-компанию идти было неприятно. Там – он знал это наверное – флаг-секретаря большевистского комиссара встретят открытой враждой. Там он увидит ненавидящие змеиные глаза Волковича, презрительную усмешку фон Дена; как от зачумленного, попятятся от него тикменевские мичмана.
Глеб решил ждать на палубе. Вокруг него собралась группа матросов. Они хмуро разглядывали приезжего, не проронив ни одного слова, и от этой молчаливости матросов Глебу стало не по себе. Он нарочно медленно вынул из кармана коробку папирос, достал одну и так же неторопливо закурил. Искоса взглянув на матросов, он увидел у большинства дудки и унтер-офицерские нашивки и вспомнил предостережение Лавриненко.
«Действительно, подобрал сливки контрреволюции, – подумал Глеб. – Эти за ним пойдут, как собаки».
– Глебка! – услыхал он радостный возглас и, обернувшись, увидел протискивающегося к нему Чугунова. Он был, как всегда, в перемазанном машинным маслом кителе. Через крупный нос шла полоса сажи, сажа осела вокруг ресниц.
– Ты зачем? – спросил Чугунов, пытаясь взять Глеба под локоть. Глеб со смехом отстранился, перехватывая черную от масла руку механика, грозившую погубить его китель.
Чугунов тоже засмеялся.
– Чуть не погубил невинность брачного наряда. Пойдем-ка, поговорим минутку.
Они вышли из кружка матросов и остановились у башни.
– Опять уговаривать приехал? Продолжаешь шиковать в большевиках? – насмешливо допрашивал Чугунов, но за насмешкой Глеб уловил болезненный надлом мичмана.
– Со мной – все просто, а вот что с тобой, Чугунка? Кого-кого, а уж тебя я не ожидал увидеть здесь, в компании Тихменева, Волковича и фон Дена. Неужели ты уходишь в Севастополь? Ты, Чугунка? Вечный революционер?
Чугунов заморгал покрытыми сажей ресницами; казалось, сейчас расплачется.
– Я не виноват, Глебчик, – растерянно тихо сказал он. – Ты пойми меня. Все осталось в Севастополе. Мать, Ира, сынишка – все они там без гроша денег. Ира больна. Они пропадут без меня.
– Много ты им поможешь? – усомнился Глеб. – Или думаешь, в филиале немецкого флота на Черном море тебе дадут пост флагманского механика?
Чугунов болезненно съежился.
– Не бей меня, Глеб. Это биологическое. Я раздвоен. Половина, здесь, половина в Севастополе, и обе половины кровоточат. Я ни на какие посты не рассчитываю. Если бы даже флот остался в Севастополе флотом, меня немедленно выгонят вон вот эти самые Волковичи, которые не простят мне депутатство в Совете, «панибратство с чернью», демократию. Я не смотрю на «Волю» как на военный корабль. Мне нужно только добраться к семье. Я пассажир, который платит за билет возней в кочегарке, и я готов взорвать эту паршивую посудину вместе с Волковичами, как только ее якорь достанет грунт в Южной бухте. Я сбегу в два счета и пойду работать грузчиком, мороженщиком, ассенизатором, чертом-дьяволом, но я не могу бросить семью. Тебе легче: у тебя нет обязанностей перед близкими.
– Я не собираюсь судить тебя, Чугунка, – торопливо сказал Глеб, видя, что у товарища сейчас брызнут слезы. – Я вообще не судья, а в личных обстоятельствах тем паче. То, что ты попал в компанию Волковича не по доброй воле, – для меня исчерпывает вопрос.
– Спасибо, Глебчик. Я не уйду от революции. Я временно выхожу из строя. Кроме того, я верю, – механик понизил голос и зашептал в ухо Глебу: – Я верю, понимаешь ли, в ход революции. Немцы – калифы на час. Или их разгромят союзники, или… многие не верят в это, а я верю, что соприкосновение с нами развалит их. Как ты думаешь?
– Возможно… Во всяком случае, не унывай, Чугунка. Желаю тебе добра. Ире привет.
– Спасибо… Все из-за нее… Поверишь, из головы не выходит. Целые ночи напролет она мне снится. Ведь совсем больной оставил и не знаю, что с ней.
Чугунов с отчаянием ударил кулаком по броне башни.
– Сложная штука жизнь, черт ее раздери! Вот ухожу с чужими, с врагами, а сердце остается здесь, с вами. Ты расскажи это другим, чтобы обо мне не думали так, – просительно сказал он.
– Да ты брось развинчиваться. Тебе сейчас бодрость нужна, может, больше, чем нам… Успокойся, – взял Чугунова за руку и притянул к себе.
Ему захотелось как-нибудь выразить свое чувство к смешному Чугунке, на которого всегда валились двадцать два несчастья. Может быть, он обнял бы механика или поцеловал его в выпачканный сажей нос, если бы сверху на палубу не упал обвалом взволнованный крик сигнальщика:
– На «Керчи» сигнал!..
Глухой топот ног пронесся к борту, обращенному на берег. Все, что было на палубе, смятенным, взволнованным стадом метнулось смотреть.
Что предвещал сигнал? Офицеры, собравшиеся на «Воле», шепотком передавали друг другу об угрозе оставшихся миноносцев потопить «Волю» торпедами, не дав ей уйти. Через вестовых этот шепоток, сливаясь кольцами, раздуваясь, деформируясь до непостижимости, проникал в жилые палубы. Каждое движение на кораблях, оставшихся в бухте, вызывало на «Воле» стихийные вспышки паники.