355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лавренев » Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое » Текст книги (страница 34)
Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:26

Текст книги "Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое"


Автор книги: Борис Лавренев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 46 страниц)

Глеб залился краской. «Так и есть – приняла за венерика».

Заикнувшись, он сказал:

– Простите, я здоров. У меня письмо к доктору из Петербурга.

Девушка недоверчиво отступила, пропуская его внутрь. Видимо, она давно служила у доктора и привыкла ко всяким фокусам пациентов, скрывающих свои болезни. Положив фуражку Глеба на столик, она раскрыла дверь.

– Проходите… сейчас доложу.

Глеб, оробев, вошел в приемную. Где-то за стенами звучал рояль. Играли Моцарта.

В приемной стояли вдоль стен дубовые стулья и, вокруг стола, четыре кожаных кресла. На белых блестящих эмалевых стенах вместо обычных гравюр висели клинические снимки сифилитических разрушений. Глеб взглянул. Мутная щекоть отвращения подползла к горлу.

– Странный выбор сюжетов для развлекания пациентов, – вслух сказал он, стараясь не смотреть на лезшую на глаза рожу с проваленным носом и выеденной челюстью.

Румяная девушка неожиданно выскочила из стены, открыв дверь, такую же белую, эмалевую и незаметную.

– Проходите, – сказала она, издевательски усмехаясь. Глаза ее говорили явно, что ни в какое письмо из Петербурга она не верит.

Глеб, начиная злиться, шагнул в дверь и остановился, ослепленный. В широкое окно докторского кабинета лился буйный солнечный поток. За окном раскидывалась в пропасти Южная бухта, на синей глади которой стояли, словно игрушечные, корабли и бегали катера. За бухтой белели дома, уходили вдаль холмы, над ними высился чуть видный памятник Корнилову на Малаховой кургане.

Солнечный светопад заливал цветы. На полу, на столе, подоконниках, полках – всюду, где можно было найти место для вазона, стояли цветы. Солнечные лучи рассекали не воздух, но сгущенную эссенцию цветочных запахов.

Щурясь от щекочущего света, Глеб искал глазами хозяина, по в комнате не было заметно присутствия кого-либо живого. Мебель и цветы.

Думая, что Штернгейм еще не вышел, Глеб подвинул к себе стул и сел. Но вдруг стул под ним дрогнул, захрипел, зачмокал и тоненьким стеклянным треньканьем музыкального вала заиграл вальс из «Фауста».

Глеб вскочил, разъяренный. «Что за идиотские шутки?!»

Стул продолжал наигрывать. Глебу захотелось разбить эту нелепую игрушку. Он шагнул к стулу, сжав кулак, но откуда-то сбоку раздался веселый, такой заразительный хохот, что, оборачиваясь на его звук, Глеб сам уже улыбнулся. Он увидел у окна, над красным сукном письменного стола человеческую голову. Пышная рыжая борода топырилась вокруг ее очень розовых щек, яркие синие глаза суживались в добродушные щелки.

– Не сердитесь, – сказала голова, мигнув левым глазом, – разве вы не любите хорошей шутки? Молодость должна любить шутку. Что бы мы стали делать в жизни без улыбки? Какая мрачная Сахара для меланхоликов развернулась бы перед нами.

Голова обогнула стол, и Глеб мог теперь рассмотреть хозяина дома целиком. Перед ним стоял маленький горбун. Красно-золотой веер бороды делал его похожим на сказочного кобольда. Прозрачно-синие, добро и ясно лучившиеся глаза говорили, что в этом крошечном, изуродованном природой тельце обитает неунывающе-жизнерадостный дух. В лице доктора Штернгейма не было и следа того хмурого озлобления, которое всегда отмечает горбунов.

Он протянул Глебу тоненькую ручку с очень длинными пальцами:

– Извините. Не правда ли, у этой забавной штучки поразительно чистый тон?

Глеб искоса взглянул на замолкший стул. Раздражение у него сразу прошло.

– Любопытная игрушка.

– Вам понравилось? В самом деле? – Штернгейм засуетился. – О, тогда я вам покажу еще.

Он забегал по всей комнате, касаясь ручками стульев, столов, шкафчиков, ящиков, этажерочек, и под этими прикосновениями кабинет оживал, пел, звенел на разные голоса.

Штернгейм остановился посреди кабинета, сложил руки на груди и с рассеянно-мечтательной улыбкой прислушивался к звенящей какофонии.

– Это моя мания! Я собираю всякие музыкальные игрушки. Они такие ласковые, почти живые. Вы знаете, кто я? Я Альберих, а это мой Нибельгейм. Только я добрый нибелунг, и у меня нет среди моих сокровищ золота. Золото отвратительная вещь.

Он, улыбаясь, смотрел в лицо Глебу, похожий на счастливого ребенка, и Глеб невольно сам по-детски улыбнулся странному человечку. Тогда Штернгейм осторожно ухватил гостя за рукав и потащил к креслу.

Глеб недоверчиво покосился на кресло.

– Нет… Оно молчаливое, – с сожалением сказал хозяин и, усадив Глеба, взял его за руку.

– Ну, теперь рассказывайте… Где болит? Нашалили?

Глеб развел руками.

– Позвольте, доктор. Разве ваша прислуга не сказала, что я к вам совсем по другому делу. Я абсолютно здоров.

Штернгейм вскочил, засуетился.

– Ах, каналья. Она никак не может поверить, что ко мне могут приходить здоровые люди. Вы знаете, что она мне сказала. Она сказала: «Пришел мичман, врет, что с письмом».

Глеб засмеялся:

– Я так и думал. Нет, я действительно с письмом. От Семена Григорьевича Неймана.

Штернгейм вскинулся и снова схватил руку Глеба.

– От Семена Неймана? Что вы говорите? Замечательно! Наконец этот троглодит вспомнил обо мне. Мы же сидели с ним восемь лет на одной парте и дрались за золотую медаль. Она была нужна нам обоим, и мы не могли уступить друг другу. Ведь это была открытая дверь в университет. Ну, и вы знаете, чем мы кончили? Мы взяли две золотые медали! Ха-ха!

Кобольд весело осклабился, вспушив бороду. Припрыгнул.

– Давайте же письмо.

Длиннопалая лапка разорвала конверт. Пробежав текст, доктор еще дружелюбнее взглянул на Глеба.

– Ого! Вы музыкант? Это чудесно! Это замечательно!

– Если Семен Григорьевич так назвал меня, то это преувеличение. Я немного играю, но по-дилетантски.

– О, нет! Семен не называет вас музыкантом. Он, – Штернгейм странно лукаво покосился на Глеба, – он пишет, что вы любите рояль. Я ведь тоже дилетант, но люблю рояль и буду очень рад помочь вам, Глеб Николаевич. Во-первых, конечно, вы можете приходить ко мне, когда вам захочется, в любое время дня и ночи. Мы будем играть вместе, мы будем играть поодиночке и слушать друг друга. Я скажу моей горничной, что вы не пациент, чтобы она не водила вас в мою приемную. Моя приемная рассчитана на больных. Я склонен сразу ошарашивать их наглядным показом будущего… Но как отлично, как отлично, что вы приехали, что вы знакомы с Семеном. О, моя молодость!

Глеб улыбнулся. Ему с каждой минутой становился симпатичнее этот необычайный горбун.

– Ваша молодость? Но, Мирон Михайлович, вы никак не похожи на старика.

– И однако, мне уже тридцать первый год. Это уже старость! Это уже старость, дорогой Глеб Николаевич. Но знаете – уйдем из этого обиталища болезней ко мне. Я вас сегодня никуда не отпущу.

– Спасибо, – Глеб поклонился. – Но мне необходимо сегодня к вечеру переехать на корабль.

– Ах, да, – Штернгейм сожалительно всплеснул ручками. – Я совершенно забыл, что война, что вы офицер. Тогда вот что. Вам нужна ведь комната. Хотите – пройдем вместе к одной моей знакомой здесь, рядом. Она старушка, вдова штурмана дальнего плаванья, и у нее найдется комната и неплохой Стейнвей. Вас это устраивает?

– Вполне. Я очень вам благодарен за хлопоты, Мирон Михайлович.

– Нет, нет. Не благодарите.

Штернгейм нажал кнопку на стене. Вошла горничная.

– Марфуша! – воскликнул доктор торжественно-нравоучительно. – Марфуша, пусть ваш слабый женский ум запомнит, что Глеб Николаевич вовсе не больной, что он никогда не будет больным, что он будет приходить ко мне и вы будете немедленно пускать на здоровую половину в моем присутствии и в моем отсутствии, иначе да настигнут вас лихоманка оговора и лихой глаз. Поняли? Теперь выпустите нас и закройте двери.

Спустя четверть часа Глеб возвращался со Штернгеймом, уговорившись с хозяйкой квартиры, чистенькой, жеманной старушкой. Комната оказалась хорошей, рояль отличным, Штернгейм окончательно очаровал Глеба.

Однако от приглашения доктора – зайти выпить кофе Глеб отказался.

Солнце уже касалось краем тонкой иглы Херсонесского маяка. Нужно было еще зайти в гостиницу, собрать вещи и ехать на корабль. Штернгейм проводил Глеба до подъезда и на прощанье повторил приглашение считать его дом своим домом.

– Семен написал о вас такое милое письмо, что мне очень хочется быть полезным вам, Глеб Николаевич. Прошу же не забывать меня.

Глеб поблагодарил. Он не знал, что в письме, оставшемся на столе докторского кабинета, любопытная Марфуша, морща лоб, прочла по складам:

Дорогой Мирон! Податель этого письма очень милый мальчик и пламенный рыцарь сестренки Мирры, которую ты помнишь еще девчонкой. В умственном отношении этот мальчик (зовут его Глеб Николаевич Алябьев) совершенная «tabula rasa»[31]31
  Чистая доска (лат.).


[Закрыть]
, но, видимо, у него есть хорошие задатки. Поручаю его твоему вниманию и опеке, думаю, что ты сможешь вылепить из этой глины нужного человека…

Слово «нужного» было дважды и жирно подчеркнуто.

* * *

Глеб стоит у обвеса командного мостика и смотрит на бак. Приборка только что закончилась. Разнесены шланги, аккуратно уложены бухты тросов, настил палубы чист и бел, кое-где еще сверкают просыхающие лужицы воды. Над простором бака подымается легкий пар от накаляемых солнцем влажных досок, прошитых черными нитками пазов.

Корабль больше не похож на толкучку, на рынок железного и канатного барахла, каким он был два дня назад. Ни одно пятнышко не оскверняет палубы, стерилизованной, как операционное поле.

Могучая кастрюля носовой орудийной башни пучит под ногами Глеба свою выпуклую крышку с прицельными колпаками. Два длинных, стремительно вытянутых ствола двенадцатидюймовых орудий уперлись обрезами в пирамидальную церковь братского кладбища на берегу. Легкий ветерок из горла пролива лениво колышет гюйс.

Хорошо стоять на мостике, чувствуя прелесть июльского утра, ощущая великолепную слаженность, порядок и точность корабельного тела. Еще лучше осознавать себя не последней пружинкой замечательного стального организма.

Вахтенный офицер – полновластный хозяин бака. Это его владения, его маленькая империя, созданная по образцу и подобию большой империи российской.

Вон матросы, прибранные, чистенькие, умытые, тянутся к фитилю покурить. От вахтенного офицера зависит позволить им это законное удовольствие или отсрочить наслаждение густой струей махорочного дыма, приказав переуложить вон ту бухту каната, левый бок которой, кажется, не так изумительно выровнен, как в других бухтах.

«Нет… ничего, сойдет. Бухта как бухта».

Глеб еще раз взглянул на подозрительную бухту и отвернулся. Широкий простор густо-зеленой воды сияет и переливается радугой. Вон от штабного корабля «Георгия Победоносца», вышедшего уже из строя и обращенного в неподвижный блокшив на мертвых якорях, отчалил длинный моторный катер красного дерева и ласточкой скользил по воде. Две блестящие пленки разрезанной воды липнут к узкому корпусу, рассыпаясь узором зеленого стекляруса за кормой. Голубоватая струйка бензинного дыма плывет за ним в воздухе. Это катер флаг-капитана.

Нужно смотреть в оба. Катер идет к линейной бригаде.

Глеб искоса взглянул на сигнальщиков Гладынюка и Ершова, стоящих тут же рядом. Смотрят ли?

Но сигнальщики не сводят глаз с бегущего катера. Веки Гладынюка сужены, взгляд напряжен, на крепкой, кирпичной шее вздулась и пульсирует артерия. Все в порядке – не прозевают. Но катер, не доходя до траверза «Сорока мучеников», круто развертывается и ворочает на третий от края корабль, на «Иоанна Златоуста».

Глеб успокоенно отвернулся, перешел на другую сторону мостика, поглядел на унылое каре казарм на горе над Корабельной слободкой.

Все-таки хорошо на корабле. Неприятный осадок от первого приезда быстро сгладился за эти два дня. Старший офицер при первой встрече отнесся к молодому мичману совсем по-отечески, сам зашел в каюту посмотреть, как устроился новый сослуживец, и поздравил с новосельем.

Спросил о доме, о родных, любезно предложил в случае необходимости в деньгах обращаться к нему запросто, как к близкому человеку, и по мере возможности избегать брать деньги взаймы на берегу, особенно у штатских.

И командир, успокоившийся после горячки погрузок на шканцах, удостоил нового члена кают-компании несколькими фразами. А это уже много. Командир не слишком интересуется мичманами. Командир – полубог, властитель, недоступная личность, отношения которой с младшими ограничиваются обычно вставкой фитилей.

Остальные офицеры также гостеприимно приняли Глеба в свой кружок и джентльменски вспрыснули его появление шампанским.

И даже, вопреки предостережениям Эгмонта, лейтенант Калинин хотя и держится очень сухо, но чрезвычайно вежлив и вчера два часа беседовал с Глебом у себя в каюте, дав ряд ценных указаний по артиллерийской службе. Он посоветовал Глебу поближе познакомиться с унтер-офицером его башни Гладковским, рекомендовав его Глебу как артиллерийского самородка и профессора.

Жизнь снова засияла для Глеба улыбчивым светом, особенно после вчерашнего ужина, когда вестовой принес ему телеграмму от Мирры в восемьдесят два слова.

Все чудесно в мире. Сегодня в десять часов «Сорок мучеников» выйдет в море на боевую практическую стрельбу. Сегодня Глеб впервые будет командовать своей башней. Глеб с нежностью посмотрел на узкое тело шестидюймового орудия в амбразуре левой носовой башни. Пушка показалась ему родной, послушной, терпеливо ждущей его властных командных слов.

Правда, страшновато впервые. Но в башне Гладковский. После разговора с Калининым Глеб вызвал к себе Гладковского. Гладковский с первого взгляда очень понравился Глебу. Непохож на обыкновенного серого матроса, деревенщину. Подтянутый, франтоватый, в хорошо облегающей форменке. Лицо тонкое, умное, чуть насмешливый рот, держится без подобострастия, но и не развязно. Говор не мужицкий, приятный голос с чуть заметным пришепетыванием польского акцента.

В разговоре Глеб осторожно выпытывал у Гладковского ряд деталей, касающихся управления башней, и Гладковский очень толково сумел все объяснить Глебу, так, что выходило, как будто не унтер-офицер просвещает мичмана, а наоборот, – мичман проверяет знания подчиненного. Глеб высоко оценил такт Гладковского. С таким не пропадешь, он не подведет и выручит при заминке.

Закончив разговор с унтер-офицером, Глеб вынул из портмоне синенькую бумажку и протянул Гладковскому:

– Спасибо, Гладковский. Возьми, выпьешь за мое здоровье.

Но унтер-офицер, внезапно покраснев, тихо сказал:

– Покорнейше благодарю, ваше высокоблагородие, а только позвольте денег не брать.

– Почему ты не хочешь? – удивился Глеб.

– Спасибо за доброе слово, ваше высокоблагородие. Разрешите доложить, что мне жалованья хватает; кроме того, я непьющий. А службу я всегда рад исполнять по присяге, ваше высокоблагородие.

Было что-то неуловимое в тоне подчиненного, что заставило Глеба не настаивать больше. Он сунул пятерку в карман.

– Ну что ж. Во всяком случае, я рад, что ты у меня в башне. Можешь идти.

Гладковский вышел. Глеб задумался. «Странная все-таки штука матрос. Вот их на корабле восемьсот человек. Станут во фронт и как будто все на одно лицо, замкнутые уставом, как замком, неразличимые, одинаковые, а на самом деле подойдешь поближе и увидишь, что каждый по-своему особенный, у каждого свои привычки, характер, мысли. Как их понять? Нужно будет понемногу, исподволь знакомиться с людьми своей роты, с каждым поодиночке. Об этом говорили еще в корпусе, что хороший офицер должен знать подчиненных как свои пять пальцев. Но сколько времени пройдет, пока узнаешь их. Да и узнаешь ли всех?»

Топот и шум на рострах оторвали Глеба от этих мыслей. Он перешел к заднему обвесу, откуда как на ладони были видны ростры.

К первому баркасу бежала команда. Дежурный боцман Ищенко, разгладив ладонью кошачьи усы, неторопливо подошел к шлюпбалкам.

– На спуск баркаса помер первый! Баркас к спуску!

Старшина и двое гребцов давно взобрались в баркас, карабкаясь по шлюпкам. Остальные стали по талям.

– Ищенко! Куда баркас? – окликнул Глеб.

– За провиантом для кают-компании, вашскородь, – отозвался боцман, не взглянув на мичмана. – Господин ревизор спосылает. Приказано принять полный запас.

– Ага. Ну валяй! – покровительственно сказал Глеб, точно разрешение на спуск баркаса зависело именно от него и он давал последнюю санкцию, хотя ему отлично было известно, что распоряжение отдано старшим офицером вахтенному начальнику, лейтенанту Ливенцову, и он, Глеб, не больше как пятая спица в колеснице.

Но Ищенко деликатно ответил:

– Слушаю, вашскородь, – и тотчас же во всю силу голоса рявкнул: – Тали второго баркаса разнести! Ж-жи-во, не копайсь!

Команда торопливо и скоро разносила тали. Громадный округлый корпус баркаса медленно вывалился, повис над водой, слегка раскачиваясь.

– Нажать тали!

Тали дрогнули, ослабляя стопора.

– Снять стопора!.. Тали травить! – покрикивал Ищенко, чувствуя себя главным актером спектакля.

Оборачиваться со шлюпками не простое дело. Стальная махина линейного корабля требовала для своего обслуживания огромного количества гребных посудин. Грузные, пузатые баркасы, с прекрасными мореходными качествами, не боящиеся шестибалльного ветра, подымающие большой груз и свыше сотни людей; гребные катера; вельботы – командирский и спасательный с воздушными ящиками, узкие, легкие на ходу, как рыбы; восьмерки, шестерки, четверки, неисчислимое количество двоек; два паровых катера; моторный, минный – все это теснилось здесь, на вышке ростр, и нужно было точно знать и помнить, что к чему, для чего каждая шлюпка, как с ней обращаться. Это знание было делом чести хорошего боцмана, а Ищенко был хорошим боцманом.

– Ровней трави, черти безрукие!.. Не видите, дьяволы! Задержать носовой, трави кормовые, – забеспокоился боцман.

Только недогляди за ними! Вот баркас юркнул носом. Ищенко беспокойно кинул косой взгляд в сторону мичмана. И чего торчит, не сводя глаз? Оно конечно, по уставу полагается спускать баркас под наблюдением боцмана и вахтенного офицера, но что он знает, этот мичманенок, три дня как появившийся на корабле. Щенок! Точно он, Ищенко, в первый раз руководит этим ответственным делом.

Боцман недовольно крякнул, как потревоженная утка, но баркас уже выровнялся и плавно шел вниз, скрываясь за срезом борта.

– На воде! – долетел снизу оклик старшины.

Ищенко распрямил грудь, подкинул на ладошке дудку. Спуск сошел ладно.

– Раздернуть тали, лопаря уложить!

Теперь все в порядке. Нужно еще доглядеть за посадкой.

Ищенко спустился с ростр. Глеб последовал за ним. Баркас мягко покачивался в сверкающей прозрачной воде под выстрелом. Гребцы наготове стояли у борта.

– На баркас!

Люди, мелко перебирая ногами, побежали по выстрелу, гроздьями закачались на штормтрапе, валясь в баркас.

– Кострецов! – крикнул Ищенко, перегибаясь через стойки.

– Есть, господин боцман!

В старшине катера Глеб узнал одного из пятерых матросов, которых он встретил на Графской пристани в день приезда в Севастополь.

– Значит, так – пойдешь наперво в Килен-балку до провиантского складу, посля, как заберешь там консерву и зелень, перейдете до Южной бухты за мясом. Погрузишь и кати под минную башню. Там бухветчик из собрания вино привезет. Да гляди, чтоб ящики осторожнее грузили, а то бутылки перебьете, тогда я вас начищу.

– Слушаю, господин боцман! Тольки по такому делу как до похода назад бы обернуться. Много больно погрузки.

– А кто тебе, дурья голова, сказал до походу оборачиваться? Без вас не обойдутся? Через час выйдем на стрельбу, в два часа будем назад. К тому времени и оборачивайтесь.

И, повернувшись к Глебу, сделав официально-торжественное лицо, Ищенко приложил к околышу красную шерстистую пятерню.

– Разрешите отваливать, вашскородь?

Глеб кивнул. С баркаса отдали бакштов, скобленые весла, полыхнув на солнце, легли на воду, и баркас, переваливаясь, тяжело пошел к берегу.

Глеб вернулся на мостик, взглянул на хронометр. Половина десятого. Через полчаса съемка с якоря на стрельбу. Первая стрельба. Не осрамиться бы! И он взволнованно зашагал по мостику, вглядываясь в горизонт, как будто выжидая нежданного появления из сизой дымки неприятельских кораблей.

Но сонная даль горизонта была листа. Где-то далеко уже вторую неделю гремели орудия, корпуса Самсонова и Рененкампфа давящей лавиной катились через Восточную Пруссию; Гумбинен, Алленштейн, Гольдап, дымясь, лежали в развалинах, на корабль каждый день с берега привозили вороха газет, переполненных телеграммами о новых победах, о тысячах пленных; в кают-компании за столом обсуждались кандидатуры на пост берлинского генерал-губернатора, и офицеры ставили шампанское в заклад о сроке взятия германской столицы.

Но в Севастополе все было тихо и блаженно, как в мирное время. Гостиницы были переполнены курортной публикой. Цвет московского и петербургского бомонда струился через город на бархатный сезон южного берега, и у мичманов и лейтенантов был обычный летний любовный улов.

Тучи плыли еще далеко над Босфором, не омрачая Таврического горизонта, и дым из двух низких широких труб прорвавшегося в Дарданеллы «Гебена» расплывался и таял на рейде Константинополя, не беспокоя русское командование едким запахом кардифа. Война ощущалась только в усиленной сторожевой службе охраны рейдов, в маскировке входных огней, в сокращении отпусков на берег для нижних чинов, в ночных пробных тревогах отражения минных атак.

Если бы не это – можно было бы подумать, что во всем мире тишина и в людях благоволение. И в безветрии рейда сонно свисали к воде полотнища андреевских флагов.

* * *

Закончив погрузку консервов и зелени, баркас неторопливо выполз из Килен-бухты. В проходе заградительного бона, густо дымя, выходил в море корабль.

– Наши поперли, – сказал Кострецов, мотнув головой в сторону уходящего корабля.

Он сидел на транце баркаса, упираясь босыми ступнями в настил кормового сиденья, нагретого солнцем, и с наслаждением шевелил пальцами. Горячие доски напоминали ему горячую землю Липецкого уезда, дни жатвы, милую деревенскую землю, приятно покалывающую пятки золотистыми иголочками стерни.

В деревне сейчас кончали жниво. Из писем, приходивших от жены и отца, Кострецов знал, что урожай в этом году важнеющий.

«Так что, дорогой наш сынок Никитушка, – писал отец, – нонче дела вовсе справные, пшеницу уродило, что золото. Зерно важкое да духмяное. С такого урожаю справимся ладно, и Вавилову можно будет долг отдать сполна. Как осенью вернешься со службы, станем рубить новую избу, лесу я припас малость да у барина попросим – обойдется. Мать тебя крепко дожидает, а Ксюшка уж все глаза проплакала. Кобеля к ей все подъезжают, да бог послал тебе жену хорошего толку, ни с кем не хороводится, работяща и к нам ласкова…»

Письмо было написано еще в начале июля, когда деревня и не чуяла грозовых военных туч.

Кострецов зажмурил глаза, и сквозь красное мерцание так явственно встал перед ним косогор за речкой, пыльная лента дороги, по которой тянутся возы со снопами, деревенская околица и синие Ксюшкины глаза.

Он помотал головой, разжал веки и раздраженно сплюнул в воду набежавшую во рту слюну. Все пошло вверх тормашками. Кострецову так же, как Перебийносу, как многим, осенью выходил срок службы. На сверхсрочную Кострецов не думал оставаться, хотя ему, как безупречному матросу, и предлагали. Он знал, что нужен дома, что без него трудно справляться, что хоть отец и бодрится, но здоровьем стал слаб, ноги болят от простуды! Да и Ксюшка не давала покоя. Кострецову надоело путаться по ночам на Историческом бульваре с гулящими девками, хотелось Ксюшку, теплую, родную, незатасканную, как севастопольские стервы.

По ночам в кубрике Кострецову снилась Ксюшка, будто вот подваливается под бочок, ластится, милует, шепчет сладкие слова. Кострецов вертелся, раскачивал койку, однажды даже вывалился и набил здоровую шишку на лбу о стальную палубу.

Теперь черта с два доберешься до Ксюшки. Матери под хвост эту войну! Может, и прав Перебийнос, и особенно глупо то, что война на самом деле не война. Если бы появился настоящий враг, возможно, стало бы как-то проще и было бы на кого излить досаду и злобу. А то вся Россия воюет, а тут сиди и вози жратву для господ офицеров.

А впрочем, беды особой нет. На сверхсрочной произведут в унтер-офицеры, все ж будет немного легче. Он не шкура, ребят жать не будет дуром, но зато унтер-офицеру и почет и уважение совсем не то, что серой матросне. Да и из жалованья по военному времени можно будет кое-что послать в деревню.

Кострецов так замечтался, что чуть не зевнул. Откуда-то сбоку неожиданно вывернулся командирский вельбот «Пантелеймона». Сверкнули погоны на кителе, и Кострецов стремительно рванул руку к фуражке. Но белокительный смотрел в другую сторону и не обратил внимания на опоздание отдания воинской почести.

«Пронесла нелегкая, – радостно подумал Кострецов, – заметил – припаял бы».

И, обернувшись вправо, поглядел в сторону открытого моря.

«Сорок мучеников», выйдя за бон, дал полный ход. Под его кормой снежно кипела пена, силуэт корабля быстро сжимался, будто его сдавливало со всех сторон невидимой тяжестью воздуха. Вот он повернул боком, виден бурун у носа.

Кострецов вздохнул. Хорошо хоть на время оторваться от корабля. Пусть и призрачная, а все же на баркасе свобода. Здесь он хозяин и командир, ему доверена забота о шлюпке. Хочет – положит руль вправо, хочет – влево.

И, точно обрадовавшись своей власти, Кострецов прикрикнул на гребцов, подражая тону боцмана Ищенко:

– Ну, что размякли, коблы! Навались, ребятки, веселее.

Баркас пошел ходче, заворачивая в Южную бухту.

У мясного пакгауза задержались долго. Мясо запоздали привезти с бойни. У стенки под пакгаузом скопились гребные суда с кораблей, образовав пробку. Когда наконец около часу дня доставили мясо, началась толчея. Каждый торопился скорее получить и погрузиться. Старшины переругались, прочный, добротный мат заколыхал воздух.

Кострецов, небрежно развалясь на банке, спокойно ждал конца перебранки. Торопиться было некуда. Корабль в море, пусть дураки спешат вперед батька в пекло, а пока можно погреться на солнышке, прогреть кости после железной сырости кубрика. Он даже отпустил гребцов сбегать в соседнюю кофейную, оставив, на всякий несчастный случай, нескольких человек, тоже дремавших на банках.

И только когда все шлюпки, нагруженные провизией, расползлись от пакгауза, он послал людей за мясом. Погрузившись, пересек бухту.

На пристани под минной башней дожидавшийся уже с ящиками доверенный буфетчика морского собрания встретил его руганью. Но Кострецов не стерпел.

Доверенный был вольнонаемный, шпак, и Кострецов не мог снести от такого шибздика унижения флотского звания.

– Не важная птица – не сдохнешь, – отрезал он и, в ответ на угрозу пожаловаться буфетчику, крепко, с вариациями и в рифму, обложил доверенного.

– Прими ящики по счету. Некогда мне. И так смок, вас дожидаючись. Грузите сами, идолы, а меня буфетчик ждет, – снизил тон доверенный. – Вот одиннадцать ящиков, а бутылки тут перечислены в фактуре.

Он сунул Кострецову листок и скрылся с пристани.

Низкий разрывающий рев родился где-то сбоку и пронесся над рейдом.

– Ого, ребята. Наша сирена. Вертаются. Грузи скорее!

Гребцы поволокли ящики в баркас. В сосновых коробках глухо позванивало стекло. Кострецов увидел, как у матросов заблестели глаза.

– Чур не шалить, братцы. Я же в ответе.

Загребной Данильченко оскалил белый частокол зубов.

– Э, Никит, шо за бида. Чи не може буты такой оказии, щоб сронить який не будь ящик. Для офицерни хватит.

– Брось, брось, Данильченко, – уже испуганно сказал Кострецов. – Вы ж меня подведете под беду. Знаете ревизора.

Кострецов в самом деле испугался. Несколько бутылок вина не бог весть какая важность, когда в кают-компании всегда море разливанное для офицерского стола. Но если эти бутылки пропадут – налицо кража. За все ответит старшина. Как пить дать можно попасть в «святые».

– А винцо лихое, – прищурился один из гребцов, разглядывая сквозь щель ящика бутылку. – Чего написано, не разберешь. Не по-нашему. Видать, почище нашей сивухи.

– Для охвицерского пуза робили, – отозвался Данильченко. – В их кишка деликатная, тонкости ей треба.

Матросы жадно и угрюмо смотрели на бутылку, блестевшую на солнце.

«Разохотились, черти. Не иначе, как сопрут», – подумал Кострецов, и, несмотря на жару, по спине у него прошел холодок. Но забеспокоившийся мозг нашел неожиданный выход из положения.

– Не трожьте, ребята, я вас богом прошу. А коли хотите выпить, так и быть – я угощаю.

Кострецов порылся в кармане, вытащил платок, развязал узел и медленно отсчитал семьдесят пять копеек.

– Данильченко! Слетай в бакалею, возьми на всю бражку четверть балаклавского красного. Выпьете, ребята, по-честному, и хватит. А офицерского добра не касайтесь, ну его коту в задницу.

– Вот это спасибо, Никита.

– Уважил.

Гребцы повеселели. Данильченко побежкой поднялся в гору и вскоре показался снова, таща под мышкой четвертную бутыль, в которой, розово пенясь, плясало вино.

Бутыль спрятали в баковый ящик и накрыли брезентом. Протащить ее на корабль в ералаше разгрузки было уже пустым делом. И не такие штуки проделывались на глазах у вахтенного начальника. Железные тиски дисциплины рождали всякие ухищрения, и матросы умели находить лазейки.

– Ну, ребята, пора. И чур молчок! – предупредил Кострецов, залезая на транец.

Было действительно время возвращаться. Пришедший с моря корабль уже приближался к бочке. Довольные кострецовским угощением, гребцы нажимали весело и лихо, и почти в ту минуту, когда корабль окончил постановку на якорь, баркас подошел к борту и, получив распоряжение боцмана, встал на разгрузку под кран.

Четвертную, укутанную в брезент, благополучно принял с баркаса через полупортик Данильченко и стащил в угол тросовой камеры. Окончив разгрузку, Кострецов отвел баркас на бакштов, назначил дежурного гребца и, облегченно вздохнув, выбрался на палубу.

После ужина в кают-компании осталось несколько человек. Верхнюю люстру погасили, только настольные лампы из-под оранжевых куполов абажуров лили розовато-желтый свет.

Оставшиеся разделились на две группки. Одна собралась у рояля, где мичман Горловский вполголоса пел французские шансонетки. Мичман прекрасно имитировал манеру пения парижских певичек, мурлыча текст мягкой картавой скороговоркой. Фривольные словечки песенок вызывали приглушенные вспышки смеха. Горловский, ободренный сочувственным вниманием, переходил от песенки к песенке. Черные маслины его глаз весело блестели, холеные пальцы легко бегали по клавишам.

Глеб сперва посидел возле Горловского, но его внимание привлек разговор собравшихся на диване за круглым столом. Там устроились лейтенант Калинин, старший штурман, старлейт Вонсович, огненно-рыжий, поразительно напоминающий цветом волос, лицом и влажными собачьими глазами ирландского сеттера, водолазный и трюмный механики и мичман Лобойко, незаметный рахитичный мальчик, беспрерывно куривший папиросу за папиросой. О нем ходила среди офицеров шутка, что никто на корабле не знает, как выглядит Лобойко, потому что невозможно разглядеть его лица за вечной пеленой табачного дыма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю