355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лавренев » Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое » Текст книги (страница 37)
Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:26

Текст книги "Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое"


Автор книги: Борис Лавренев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 46 страниц)

Лейтенант Дурылин с неудовольствием посмотрел на часы, откинув рукав кителя с блистающей манжетой, потом на штабной блокшив «Георгий Победоносец» в глубине бухты.

Солнце за боном уже тронуло краем линию горизонта. Его красный шар лизали темные зубчики бегущих по горизонту валов. Сейчас бухнет с «Победоносца» пушка к спуску флага. Чего это старый черт возится?

Солнце на три четверти ушло под воду. Со шканцев донеслась команда, огненными язычками вспыхнули вскинутые штыки караула, и лейтенант Дурылин увидел приземистую фигуру командира на верхней палубе. И в эту же секунду, другим глазом, лейтенант поймал желтый выплеск орудийного огня на «Победоносце». Он вскинулся, застывая.

– На флаг… Смирно! Флаг спустить!

За его спиной протяжно и грустно серебряным стоном запел зорю горн, и с первым его звуком в вековой недвижности ритуала окаменел корабль.

Замер возле трапа командир, чеканными силуэтами в алое знамя заката врезалась выстроившаяся команда, гребцы в вельботе, сигнальщики на мостике, лейтенант Дурылин. Даже сигнальные фалы, все время раскачивавшиеся ветерком, повисли без движения, и прозрачная струя дыма из первой трубы неподвижным столбом стояла в небе. В мертвой окаменелости всего корабля, мгновенно ставшего похожим на царство спящей красавицы, двигались только два предмета: руки матроса, сучившего фалы кормового флага, и само полотнище флага, медленно опадающее с высоты флагштока на палубу и стоечные тросы.

Горн оборвал стон, и волшебная тишина кончилась. Корабль ожил, задвигался, зашумел. Столб дыма над трубой сломался и поплыл к берегу, фалы заплясали и загудели под порывом бриза.

Вельбот отлетел от трапа и ходко пошел к «Евстафию».

Встреченный на палубе флагмана командиром «Евстафия» каперанг Коварский, после официального приветствия, доверительно спросил у коллеги (они были одного выпуска):

– Ты не знаешь, за каким чертом я понадобился хозяину?

– Нет. Набедокурил что-нибудь. Марабу зол, как голодная блоха.

– Не понимаю, в чем дело. Как будто ничего не было.

Каперанг Коварский оправил саблю на поясе и раздраженно двинулся к адмиральскому салону. В коридорах уже пылало электричество. Часовой у денежного ящика в проходе выкатил глаза и бойко отдернул винтовку по-ефрейторски.

Адмирал сидел в пухлом, облекавшем его со всех сторон кожаном кресле. Он только что принял ванну, морщинки на лице разгладились, и адмирал был свеж, как молодой огурчик. Белье и расстегнутый китель сияли белизной и пахли шипром. Начальник бригады обожал духи, как восемнадцатилетняя кокотка.

Он лениво привстал навстречу подчиненному и протянул Поварскому белую, мягкую ладонь.

– Прибыл по приказанию вашего превосходительства.

– Да, да. Прошу, Константин Константинович, – пригласил адмирал, указывая на другое кресло. – Чашечку кофе не откажетесь? Чудесный ром.

По мановению адмиральской руки бесшумный вестовой Андрюшка, ухарь и наглец, любимец адмирала, дерзивший всем офицерам, наклонил кофейник, и свитая, как манильский трос, блестящая коричневая струя пролилась в чашку. По второму знаку адмирала Андрюшка вылетел за дверь, так же бесшумно прикрыв ее, и за дверью приник ухом к скважине, чтобы по возможности не упустить разговора.

– Угодно рому, Константин Константинович? – и, но ожидая ответа, адмирал налил рюмку, осторожно поставил бутылку и, приложив ладошку к ладошке, заиграл длинными пальцами. На одном сверкал бриллиант перстня.

«И чего тянет, скотина?» – раздраженно подумал Коварский, зная по опыту, что любезность адмирала прямо пропорциональна его злости. Чтобы не длить пытки, он решился идти напролом.

– Разрешите узнать, ваше превосходительство, чему обязан удовольствием быть вызванным? – спросил он.

Но адмирал разгадал хитрость каперанга. Продолжая невозмутимо шевелить пальцами, он вяло сказал:

– Я всегда рад вас видеть, Константин Константинович. Вы – отличный командир и хороший моряк. Разве мало? Прошу – сначала выпейте кофейку.

«Сволочь!»

Командир «Сорока мучеников» внутренне скрипнул зубами и с отвращением, обжигаясь, стал глотать кофе. Адмирал из-под полуопущенных ресниц следил пристальным взглядом играющей кошки за муками каперанга.

– Вы отличный командир, – повторил он, когда Коварский отодвинул пустую чашку. – Но, извините меня, Константин Константинович, почему у вас на корабле такие идиоты?

Коварский, опешив, вскинул глаза на адмирала.

– Я не понимаю, ваше превосходительство. Какие идиоты?

– Тут понимать нечего!.. Нечего понимать! – вдруг завопил, с неожиданной легкостью вскочив с кресла и проносясь в угол салона, флагман. – Совершенные идиоты, музейные дураки… – Он схватил со стола папку и подошел к изумленному Коварскому. – Только дураки могут проделывать такие штуки, не понимая, к чему это может повести. Как мне ни неприятно дискредитировать вас и офицерский состав корабля, но я этого приговора не утверждаю и не утвержу.

Не давая Коварскому открыть рта, он выхватил из папки клочок бумаги и потряс им в воздухе.

– Ваш корабельный суд приговорил матроса… черт, как его… да, Кострецова, в карцер и разряд штрафованных за какое-то вино…

– Простите, ваше превосходительство, – осмелился вставить Коварский, – мне кажется, что предание суду было совершено на законном основании…

– Вам ничего не должно казаться, Константин Константинович, – оборвал флагман.

Он замолчал, потер кадык и вдруг совершенно спокойным и ленивым голосом сказал:

– Матрос, конечно, сукин сын, и его следовало закатать, но, дорогой Константин Константинович, нужно же сообразоваться с обстоятельствами. Если бы месяц назад вы послали его за это вино на каторгу, я бы рукой не двинул. Им надо показывать кузькину мать, чтобы они нам ее не показали. Но сейчас, когда, слава богу, военные события даже в матросах пробудили чувства патриотизма и отвлекли их от политики, такой приговор, получив распространение на судах по пантофлевой матросской почте, может все благодетельные последствия воинского подъема свести на нет. Я отменил приговор, Константин Константинович, как это ни неприятно, и заменил простым арестом на трое суток. Ваш ревизор – болван, потрудитесь ему это объяснить, – снова повысил голос адмирал.

Он замолчал и сел в кресло. Опять началась игра пальцев.

– Разрешите ехать, ваше превосходительство? – спросил Коварский.

– Не смею задерживать, дорогой Константин Константинович.

В коридоре Андрюшка прижался к стене, почтительно пропуская разъяренного командира «Сорока мучеников», но глаза его весело и нахально смеялись унижению каперанга. В дверях командирской каюты Коварский увидел командира «Евстафия», выжидательно выглядывавшего из своего логовища.

– Ну что? – осторожно спросил хозяин приятеля.

– К дьяволу! Только кончится война – уйду в отставку! – и, безнадежно махнув рукой, оскорбленный каперанг проследовал на вельбот. Усевшись на корме, он с ненавистью подумал о дер Мооне.

«Заварил кашу, скот, а командир расхлебывай».

Зверея от неожиданного фитиля, он решил разнести ревизора и, встреченный у трапа Лосевым, машинально выслушав обычный вечерний рапорт, буркнул:

– Будьте добры, Дмитрий Аркадьевич, прикажите сейчас же послать ко мне ревизора.

Старший офицер уловил в голосе командира урчание наплывающей на ревизора грозы.

– Вестовой!

– Есть вестовой, вашскородь!

– Лейтенанта дер Моона к командиру.

Вестовой оперным чертом провалился в люк. Старший офицер провожал командира по шканцам. Внезапно каперанг Коварский обернулся и резко сказал:

– И выпустите сейчас же эту скотину!

Лосев недоуменно поднял брови. О какой скотине речь? Несомненно, это слово подразумевало матроса. Но их восемьсот штук. Очевидно, из числа арестованных, но по рапортичке арестованных налицо было девять, – поди угадай, кого.

Недоумение старшего офицера еще больше разозлило Коварского, и он, уже не сдерживаясь, рявкнул:

– Что вы, Дмитрий Аркадьевич, смотрите на меня? Выпустите из-под ареста эту скотину, которая наворовала вина. Из-за вашей дурацкой истории я имел сейчас историю с начальником бригады. Благодарю покорно – удружили. Только и умеете раздувать пустяки, – в раздражении выбрасывал скороговоркой командир, непоследовательно забывая, что первым утверждал приговор корабельного суда он сам и от него зависело не дать «истории» выплеснуться за борт броненосца.

Старший офицер молча и незаметно пожал плечами. Что поделаешь с такой собачьей должностью – отдувайся за всех! Но, проводив Коварского до люка, он вспомнил, что утром на работах по неосторожности матросов обломали бортовую стойку на баке, и решил немедленно взгреть боцмана.

Первый крепкий снежок служебной потасовки, брошенный белой рукой адмирала Новицкого в командира «Сорока мучеников», продолжал свой полет, стремительно разрастаясь в пухлую снежную бабу, на которую постепенно налипали ревизор, Лосев, дежурный боцман и несколько злосчастных матросов, сломавших на погрузке провизии стойку, которым предстояло получить последнюю дозу неприятностей от боцмана.

* * *

Сыграв несколько партий на бильярде в морском собрании с незнакомым мичманом, Глеб вышел в плюшевую ночную темь на Нахимовскую площадь. Отпуск кончался в полночь, к половине двенадцатого нужно было быть на катере.

Оставалось полтора часа берегового времени. С Приморского бульвара ветер доносил бархатистые баски тромбонов, выводивших сентиментальный штраусовский вальс. Глеб прошел в ворота бульвара. Над аллеями стояло теплое опаловое облако пыли. По скрипящему гравию хищными стайками прыгали вокруг девушек мичмана, скопом – десятеро на одну. Чинно прохаживались, гордо закинув победоносные головы и напудренные электричеством медальные профили, лейтенанты. У каждого была своя, прочно пришвартованная шикарная женщина. На этих женщин мичмана взирали только издали, скорбно вздыхая и прищелкивая языками, как лиса на виноград. Это были именно лейтенантские женщины, их закрепляла за лейтенантами неписаная любовная табель о рангах. Лейтенантские женщины шуршали шелками, глаза их в тени огромных шляп моды четырнадцатого года казались загадочными, манящими, таинственно и несказанно прекрасными.

Изредка проплывали, степенно неся под ручку законную половину, бородатые, солидные, успокоенные в карьере и любви люди с двумя просветами на погонах, капитаны второго и первого рангов. Они обычно делали не больше одного тура по бульвару. Долго находиться в обществе мальчишек они считали неудобным и шокирующим.

А на другом конце города, над пологим холмом знаменитого четвертого бастиона, над чащобой деревьев, круглым куполом панорамы стояло такое же, но еще более густое пыльное зарево. В темени дорожек шаркали бесчисленные ноги в грубых матросских ботах, смутно белели форменки и цветные ситцы. Крепкие, пропахшие смолой ладони беспощадно жали плотные женские торсы и зады, и заливистый щекочущий визг заменял серебряный плач вальсов, карамельную истому танго.

Загнанный на окраину матросский Севастополь любил здесь по-своему, как ему разрешалось, той мутной угарной любовью, эквивалентом которой были полтинники с курносым профилем императора и которая поощрялась белокительным синклитом отцов-командиров, как отвлекающее матросов от опасных мыслей средство.

Глеб прошел к морю. Узкая колонна памятника затопленным кораблям иглой прорезала голубое мерцание зыбкой лунной дорожки, бежавшей к горизонту. Слева сверкал электричеством ресторан на поплавке. Глеб спустился по лесенке на нижний планшет к самому памятнику. Здесь было почти пусто. На парапете сидели только одинокие парочки, тесно прижавшись друг к другу.

На выдавшемся в воду камне чернелся неподвижный человеческий силуэт. Его очертания, посадка человека, манера держать голову показались Глебу напоминающими кого-то знакомого. Он вплотную подошел к камню. Заслышав шаги за спиной, сидевший обернулся. В ту же минуту ползавший по бухте луч боевого фонаря дежурного миноносца, выходившего за бон, мазнул бело-розовым слепящим светом по берегу, колонне памятника, человеку. В человеке, ставшем в луче фонаря похожим на раскаленную добела статуэтку, Глеб узнал лейтенанта Калинина.

И лейтенант тоже узнал Глеба. Оба сказали одновременно:

– Борис Павлович?

– Алябьев!

В розовой слепительности света Глеб увидел знакомую уже мучительную судорогу тика, дернувшего щеку лейтенанта. Было похоже, что он озлился на неожиданного пришельца, нарушившего его одиночество. Но луч прожектора сорвался вбок, улетел, лицо исчезло, а голос артиллериста из темноты прозвучал гостеприимно:

– Прыгайте ко мне, Алябьев.

Глеб перепрыгнул узкую полоску воды, разделяющую камень от берега. Смутно белеющее в темноте, чернильно-густой после ослепляющего света фонаря, худое лицо улыбнулось ему навстречу приветливо. Калинин, видимо, был в размягченном настроении.

– Гуляете? – спросил Калинин.

– Догуливаю последний час, Борис Павлович.

– Почему же в одиночку? Не по-мичмански, – сказал с легкой усмешкой лейтенант. – Ваша порода без бабы – явление ненормальное.

– У меня никого нет в Севастополе, Борис Павлович.

– А не в Севастополе?

Вопрос показался Глебу несколько неуместным, но что-то заставило ответить просто:

– Есть в Петербурге.

– Тогда понятно, – голос Калинина стал теплым. – Ну, присаживайтесь рядом. Мне кажется, – я присматриваюсь к вам все это время, – что у вас есть хорошие задатки. Это довольно редкий случай в морской практике. Может быть, из вас выйдет дельный моряк и честный человек.

Глеб опустился на камень. Камень был еще теплый от дневного зноя. Сухие космы покрывавших его водорослей, дохнули солоноватой терпкостью. Набегавшая мелкая рябь стеклянно плескалась о ребра камня.

– Ну, как? – спросил лейтенант после недолгого молчания. – Много вам за эти дни наговорили про меня страхов? Рассказывали, что я идиот, что место мне в сумасшедшем доме?

– Знаете, Борис Павлович, – ответил Глеб. – Меня совершенно не интересует, что о вас говорят другие. Но, если хотите знать правду, первая встреча с вами произвела на меня странное впечатление.

– А именно? – осведомился лейтенант, и Глеб уловил в вопросе болезненную горечь.

– Не сердитесь, Борис Павлович. Мне показалось, что вы человек очень неровный. С вами нужно быть очень начеку, и трудно угадать, как вам угодить?

Калинин засмеялся.

– Это вы по молодости, мой друг, не можете разобраться. Мне совсем не трудно угодить, нужно только по-настоящему любить морское дело, службу, не быть лодырем, не переносить центра тяжести жизненных интересов с корабля на Приморский бульвар и в бильярдную морского собрания.

Глеб смутился. Неужели Калинин бьет прямо по нему? Может быть, он видел, как, томясь от скуки, Глеб забрел после обеда в бильярдную, чтобы скоротать время? Но Калинин смотрел не на Глеба, а в море и, видимо, говорил вообще.

– Я не терплю таких рыцарей бульвара и бильярдной. Какие из них, к черту, офицеры, командиры? Куда они могут вести флот? Поверьте, милый друг, я говорю на основании мучительного личного опыта. Десять лет назад, кончая корпус, я сам был таким же прохвостом. В голове у меня была Сахара, и в ней носились беспорядочные самумы петушиной самовлюбленности и глупости. Я чистосердечно считал себя солью земли, чуть ли не пупом Российской империи, только потому, что на плечах у меня были гардемаринские погончики, а на пустой голове фуражка с белыми кантами. Я шлялся, задрав голову, и думал, что мной обязан восхищаться весь мир.

Если бы в это мгновение боевому фонарю миноносца вздумалось опять ударить лучом в берег, он осветил бы мичманское лицо весьма интенсивной окраски. Лейтенант Калинин бил сейчас каждым словом, без промаха, по Глебу, по недавнему, вчерашнему Глебу.

– Возможно, я так и остался бы тротуарным ослом, если бы не большой экзамен. В октябре тысяча девятьсот четвертого я добровольно пошел с тихоокеанской эскадрой и, бестолково проплыв четырнадцать тысяч миль, под конец проплавал семь часов в довольно холодной воде Японского моря на спасательном буйке, с перебитой рукой, помогая плавать лейтенанту Донцову с перебитыми ногами. Он так и не доплыл до подобравшего нас японца, – его подняли на палубу уже не лейтенантом, а трупом. А я просидел до конца войны в Японии и там заново родился и переучился. Я увидел Японию и после нее стал другими глазами смотреть на нас. Я понял, что такое настоящий флот, настоящие матросы, настоящие офицеры. Мы, офицеры страны, занимающей шестую часть мира, были жалкой беспомощной дрянью по сравнению с офицерами странишки, которая целиком влезала в мой родной Липецкий уезд. У нас не было ни подлинных знаний, ни подлинной любви к родине, ни сознания своей ответственности перед ней. Мы только требовали и ничего не давали. Мы были сутенерами своей страны, милый друг.

– Я думаю, вы несколько преувеличиваете, Борис Павлович, – взволнованно сказал Глеб. – Ведь были же хорошие моряки и в нашем флоте.

– Были отдельные хорошие намерения у плохих моряков, – резко сказал Калинин, – и только. Система воспитания не могла рождать хороших моряков. Она рождала карьеристов, алкоголиков и завсегдатаев публичных домов, а эти качества в морском бою благоприятных результатов не дают. Даже если были на флоте десять моряков, которые знали службу, – одна ласточка весны не делает. Я познакомился в Японии с постановкой артиллерийского дела на флоте. Это меня потрясло. Страна, полвека назад не знавшая огнестрельного оружия, сделала такие успехи в артиллерии, что наши пушки, наши комендоры, наши правила стрельбы оказались отодвинутыми в восемнадцатый век. И, когда я вернулся домой, я поставил себе задачей поднять артиллерийскую часть на современную высоту. Десять лет я все свое уменье и силы отдаю этому делу. Но сделать удалось крупицу того, что нужно было сделать.

– Вы скромничаете, Борис Павлович, – возразил Глеб. – Не скрою, что я уже слыхал о вас отзывы как об исключительном артиллеристе.

– Да не в этом же дело, черт возьми! Нужно, чтобы наш флот был исключительным по артиллерийской мощи, а не лейтенант Калинин артиллерийским самородком-одиночкой. Какому дьяволу нужна такая персональная натасканность? Я долблю без передышки морской генеральный штаб своими докладными записками по артиллерийской части и за это заслужил только репутацию человека, сующего нос не в свое дело и психопата. Я исписал несколько стоп бумаги на эти записки, а осуществлена из них едва ли десятая часть, да и ту у меня уворовали штабные хлыщи. Правда, кое-чего удалось добиться, стреляем мы, конечно, в общем, лучше, чем в пятом году, но мы должны стрелять лучше всех, а немцы, морская история которых короче воробьиного носа, могут нам дать десять очков вперед. А ведь нашему флоту двести лет, и ведь были же у нас Сенявин, Ушаков, Нахимов! То, что волнует меня потому, что я научился у японцев любви к родине, – не волнует других. Не все ведь принимали крещение в Цусимском проливе, и не всем промыло мозги. И когда я вижу, что рядом со мной на каком-нибудь «Ростиславе» сидит артиллерист, который с десяти кабельтовых не может попасть в город Севастополь, не говоря о щите, мне делается не по себе, мой друг, ибо вторая Цусима утопит не только нас с вами и корабли, но утопит Россию. Не будет России – вы понимаете, что это такое?

– Ну, Россия всегда останется, – сказал Глеб, несколько раздраженный мрачным пророчеством лейтенанта. Фраза «не будет России» неприятно напомнила ему слова Шурки Фоменко, тоже предсказывавшего, что военное поражение уничтожит «вонючую Россию».

Но самоуверенное возражение сыграло роль искры, неосторожно поднесенной к горючему, и лейтенант Калинин взорвался, как снарядный погреб.

– Черта вы понимаете в этом, щенок! – крикнул он внезапно тонким и резким голосом. – Слушайте, когда вам говорит старший, который умнее вас. Да, умнее! Подумаешь – защитник попранной российской чести! Поверьте, мичман, Россию я люблю не меньше вас, а больше, потому что вы и России-то не знаете. Ничего вы не знаете, кроме количества подштанников в вашем чемодане и дюжины похабных анекдотов.

– Позвольте, Борис Павлович! – возмутился Глеб.

– Что позволять? Что позволять, я вас спрашиваю? – повышал голос Калинин. – Позволять вам оставаться невинным в мыслях сосновым пнем? Пожалуйста, милости прошу, – вольному воля.

Глебу стало вдруг смешно. Он громко засмеялся.

– Я вовсе не хочу оставаться невинным в мыслях. Наоборот, я очень признателен вам, Борис Павлович, но я только хочу, чтоб вы на меня не кричали.

– А, – сказал, сразу успокаиваясь, Калинин, – не обращайте на это внимания. Это нервы, Глеб Николаевич. Вы меня сразу расположили к себе, и поверьте, что я искренне желаю вам добра. Вы ведь хотите стать хорошим моряком?

– Конечно, хочу. Иначе зачем бы я пошел во флот?

– Ну вот. И я этого хочу. И не расстраивайтесь, если иногда я буду рычать на вас. Это потому, что я волнуюсь за вас. Мне досадно, если вы пойдете по обычной проторенной мичманской дорожке. Если вы будете делать себя не трудом и знанием, а лизоблюдством и самоуверенным невежеством.

– На лизоблюдство я не способен, а невежество постараюсь изжить. И буду очень обязан, если вы поможете мне, Борис Павлович, – горячо сказал Глеб.

– Ну и прекрасно. Я уверен, что вы хороший мальчик и из вас выйдет толк.

Калинин быстро вскочил на ноги. Встал и Глеб.

– Ну, поговорили, пора и домой… Завтра, прошу вас, Глеб Николаевич, вместе с Гладковским проверьте хорошенько механизмы башни, чтобы все действовало безотказно и гладко, а то у вас там заедает элеватор. Знаете, что значит в бою заминка в подаче снарядов? А бой, может быть каждую минуту.

– А что, разве есть какие-нибудь новости насчет турок? – спросил Глеб.

– Особенных нет, но думаю, что рано или поздно турки полезут на нас. Несомненно, что адмирал Сушон с Энвером делают все, чтобы втравиться в войну. И это может случиться и через месяц, и сегодня ночью. Так вот, чтоб все было в порядке! – сказал Калинин тоном приказа.

– Есть. Будет в порядке! – ответил Глеб, прыгая вслед за Калининым на берег.

* * *

Полурота мылась в экипажной бане. В крутящихся облаках душного пара мелькали разгоряченные, блестящие, мокрые тела, расписанные татуировкой.

Боцман Ищенко был покрыт узорами с головы до пят и был похож на живую выставку якорей, пронзенных сердец, хвостатых сирен, птиц, рыб и прочих экзотических предметов. По прихоти татуировщика, а может быть, и по желанию самого боцмана – на обеих чугунно-крепких ягодицах его красовались две женские головки с томно пронзающими глазами.

Эти головки, скопированные с английских открыток, подаренных Ищенко офицерами, при каждом шаге боцмана двигались, как живые, меняя выражение. Таким татуированным чудом восхищалась и гордилась вся команда «Сорока мучеников».

Ищенко сидел на банной лавке, зажмурив глаза, неподвижный и важный, как идол, а стоявший над ним маленький комендор Бессудько, напрягаясь от тяжести громадной шайки, поливал стриженую голову боцмана теплой водой, струившейся по загорелому телу серебристой влажной парчой.

Немного поодаль, утопая в пенных хлопьях, мылился Гладковский.

Из парного тумана доносились радостные повизгивания, звонкие шлепки ладони по телу. Баня была любимым матросским удовольствием. Во-первых, съезд на берег; во-вторых, приятная перспектива попариться, поозорничать, шлепнуть приятеля веником, обдать, как бы невзначай, холодной водой, вообще повеселиться в обстановке полной свободы. В бане неписаный закон отменял чинопочитание и даже боцмана разрешалось разыгрывать.

В разыгравшемся банном веселье один Думеко был хмур и сосредоточен. Он вымылся торопливо и небрежно и сидел на лавке, скрестив ноги, упорно рассматривая мыльные потоки на асфальтовом полу мыльни. С того дня, когда он выудил из воды брошенную Прислужкиным бутылку и разгадал надпись на ней, страшным смыслом связавшуюся с судьбой Кострецова, Думеко стал молчалив и задумчив.

Он ничего не сказал о своей находке выпущенному по приказанию старшего офицера Кострецову, но через несколько дней, ночью, повозившись долгое время без сна в койке, он вылез, разбудил Гладковского и срывающимся, взъерошенным шепотком рассказал ему историю с бутылкой.

– Што ты скажешь на такую гадюку?

Гладковский зевнул и сквозь зевок проронил:

– Гадюка и есть гадюка, Степан! Что Прислужкин дрянь – давно известно. Я знаю не только об этой бутылке. Помнишь, когда в прошлом году охранка забрала Петровых, никто не мог понять, как он влип. А я узнал, что Прислужкин, подглядев у Петровых в рундуке книжки, доложил старшему офицеру… Ты что?

В зеленой мути ночного освещения кубрика лицо Думеко мгновенно и дико ощерилось, и Гладковский услыхал, как скрипнули сжатые зубы товарища.

– Ну, держись, вошь! – не сказал, а проклокотал всей грудью Думеко.

– Ты что хочешь делать? – спросил Гладковский, сразу сбрасывая остатки дремоты и вцепляясь глазами в искаженное Думекино лицо.

– Пришью, – дошло в ответ коротко и шипяще.

Гладковский привскочил и схватил Думеко за плечо.

– Не смей! Я тебе запрещаю!

Думеко недобро осклабился.

– А ты мне шо за птица? Старший офицер или матка?

– Дурак! – ответил Гладковский. – Это не способ борьбы. Ты прикончишь Прислужкина – в ответ прикончат тебя. Какой смысл? Придет время – мы уничтожим Прислужкиных и тех, кому они служат, но сделаем это организованно…

– Придет время, – злобно протянул Думеко. – Наслышался я об этом! Придет времечко – зарастет темечко, а пока пусть продают гуртом и в розницу. Твоего времени, может, сто лет ждать?

– Если мы не дождемся – дети наши дождутся, – спокойно ответил Гладковский.

– Иди ты коту под хвост! – вспылил Думеко. – А може, я и детей при такой жизни рожать не хочу! Меня по карцерам гноить будут, а Прислужкин, гад, в кондукторах будет гулять, погонами кочевряжиться, меня же по рылу бить? Хрена!.. Поймаю ночью на берегу – разошью на нем шкуровы лычки ножиком.

– Слушай, Степан! – сказал Гладковский внезапно отяжелевшим железным голосом. – Ты эти замашки брось. Ты революционер или хулиган? Только посмей – вылетишь из организации. Бандитов нам не надо.

– Да ты чего вызверился? – растерянно спросил Думеко, внезапно остывая. – Я тебе предлагаю змею сничтожить, а ты рычишь, ровно собака. Не хочешь – черт с тобой! Жди своего времени.

– Это не только мое время, но и твое. Наше время. И только все вместе мы добьемся его и не такими способами. Не валяй фильку.

Думеко молча уплелся к своей койке, повесив голову и опустив бессильно плечи.

Теперь, в угарном банном пару, он вспомнил эту ночь, и опять злоба и жажда мести вору и предателю, как удушье горячего пара, туманили мозг. Он с силой вдавил пятки в мокрый пол и стиснул кулаки, вжимая ногти в мясо ладоней.

Сквозь общий гомон и крики он услыхал знакомый альтовый тембр прислужкинского голоса. И внутренняя, звериная, нерассуждающая сила толкнула его на этот голос. С остановившимися глазами, как слепой, натыкаясь на голые тела, он пересек баню наискосок и остановился у каменной лежанки, ступеньками уходившей кверху. Здесь был пар гуще и горячее. На обжигающих ступеньках лежанки нежились любители париться. На нижней ступеньке Думеко сквозь жемчужную, мерцающую вуаль пара разглядел Прислужкина. Белое нежное тело его, непохожее на загорелые матросские тела, смутно и волнующе розовело, как девичье. Прислужкин, лежа на спине, полузакрыв томные глаза, тихо похлопывал себя по ляжкам веником и высоким голосом повизгивал, как девка, которую щекочут.

Думеко остановился. Рот его внезапно наполнился горячей слюной, и нервная дрожь дернула мускулы. Сплюнув, он спросил неестественно ласково:

– Прогреваешься, Сереженька?

Прислужкин открыл глаза. Тоненькие, точно приклеенные, усики шевельнулись, приоткрывая влажно блеснувшие зубы. Он явно был польщен ласковым обращением Думеко, к которому безуспешно старался войти в дружбу и доверие.

– Ух и хорошо! – ответил он, заигрывающе потягиваясь всем телом. – Присосеживайся, Степа. До костей пробирает.

– Может, пару прибавить? – спросил Думеко, и опять та же мучительная дрожь пронизала мускулы.

– Подбавь!

Думеко протянул руку к стоявшей на полу шайке, но пальцы сорвались, и шайка с грохотом ударилась об пол. Тогда, стиснув зубы, Думеко схватил ее обеими руками и подставил под кран с надписью «кипяток». Вода со свистом ударила в деревянное дно, поднялась до краев. Держа шайку за ушки, Думеко поднялся на лежанку, рядом с Прислужкиным, потом на ступеньку выше и, весь напрягшись, занес шайку вбок, чтобы одним размахом плеснуть воду кверху, на накаленный потолок печи.

Но неожиданно колено у него подкосилось. Он сделал стремительный рывок, чтобы удержаться на ногах. Одно ушко шайки вырвалось из зажима левой руки, и широкая струя кипятка обрушилась вниз, прямо на голову Прислужкина, а Думеко, сорвавшись со ступеньки, загремел на пол.

Чудовищный леденящий вой вырвался из вздыбившегося пара. Вся полурота гуртом метнулась на его звук и кольцом голых тел окружила лежанку. Когда пар рассеялся, взвившись к потолку, все увидели: у лежанки, о сумасшедше-вытаращенными глазами, приплясывал Думеко, размахивая в воздухе побагровевшей от кисти до локтя левой рукой и хватаясь правой за ошпаренное колено. Из рассеченной при падении брови по лицу, на плечо, грудь и живот текла розовая, расплывающаяся по мокрому телу кровяная струйка.

На полу же билось в неистовых корчах, воя и подпрыгивая, человеческое тело. Голова его была невиданно страшна. Алая, как освежеванное мясо, с мгновенно вылезшими из орбит белыми, сваренными глазами, с лопнувшей на темени кровоточащей кожей и вздутыми, распяленными в вое, губами, она была так ужасна, что матросы попятились со стоном.

Но уже Ищенко по-хозяйски, сердитыми тычками под ребра, расталкивал сгрудившихся.

– Ну шо?.. Шо стали болванами, мать вашу за ногу?.. Верить его, идолы, в предбанник. Бессудько, натягивай живо портки, холера, беги на улицу за фаэтоном. Зараз его в госпиталь надо. Ну шо уставился? В зубы тебе поддать для живости? Бери, бери, да осторожно, за обваренное не хватайся, – командовал Ищенко людям, подхватывающим корчащееся чудовище, непохожее на Прислужкина.

Прислужкина понесли в предбанник. Матросы гурьбой ринулись туда.

Думеко с тем же сумасшедшим взглядом продолжал приплясывать на месте, размахивая рукой. Ищенко обрушился на него.

– А ты шо? Долго тут падекатр будешь плясать, стерва безрукая? Человека насмерть сварил. Пошли дурака в баню мыться… Марш одеваться – в госпиталь поедешь, сам ведь обваренный, – мягче сказал боцман, поворачивая Думеко и подталкивая его.

Тот повернулся и, как деревянная кукла, побрел в предбанник негнущимися ногами.

Ищенко пошел за ним, продолжая ругаться. Последний оставшийся в мыльне, Гладковский молча проследил глазами, пока Думеко не скрылся за дверью, и потом, мотнув головой, тоже вышел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю