355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лавренев » Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое » Текст книги (страница 26)
Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:26

Текст книги "Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое"


Автор книги: Борис Лавренев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 46 страниц)

Остальное стало второстепенным. Это было главное. И в течение трех вечеров он не отходил от девушки, сам удивляясь, но все больше подчиняясь неожиданному и необоримому влечению.

Он не мог противиться внутренней силе, толкавшей его к девушке, и в то же время робел и смущался, как мальчишка. Он потерял всю свою наигранную корпусную самоуверенность. Он не понимал, как вести себя.

Мирра была до странности непохожа на девушек и женщин, составлявших круг знакомств Глеба в Петербурге, за стенами корпуса. Те отчетливой гранью общественной табели, ступеньками житейской лестницы делились на определенные категории. Каждая имела свои свойства и черты.

На первой ступени стояли наивные, простоватенькие, стремительно побеждаемые в течение одного отпускного вечера легкомысленные кельнерши маленьких кафе и буфетов Васильевского острова. С ними все было до крайности просто. Несколько игривых любезностей за столиком приводили к уговору о встрече в следующий субботний вечер. Встреча влекла за собой ложу кинематографа или театра миниатюр, где, в теплой темноте сеанса, рука сама собой ложилась на талию соседки. После недолгая, по возбуждающая прогулка по набережной Невы, крошечная каморка на пятом этаже какой-нибудь линии, бумажные веера на стене, кружевная накидочка на постельной подушке и два-три часа пламенных, но ни к чему не обязывающих обе стороны восторгов.

Выше помещались жены василеостровских чиновников всех ведомств в возрасте чаще всего от тридцати двух до тридцати восьми. Эти знакомства обычно завязывались в магазинах Гостиного двора или пассажа, где мало-мальски наметанный глаз сразу различал василеостровскую обитательницу. Гардемарин «на промысле» со скучающим видом слонялся по магазину, высматривая экземпляр посвежее, рассматривающий у прилавка какие-нибудь тряпки или безделушки. Наметив жертву, гардемарин уже не оставлял ее, играя, как кот с пойманной мышью. Он ловил момент, когда обреченная дамочка, накупив дешевенькой батистовой или шелковой завали, начинала пьянеть от мечтаний о будущем триумфе на именинах у департаментского столоначальника. Ее глаза темнели от предвкушений, но сердце вдруг съеживалось от тоски, что в среде приятелей мужа нет светских кавалеров, которые могли бы оценить будущую обновку. В эти мгновение гардемарин выпускал когти. Он вставал на пути женщины как живое искушение. Томно поводя глазами, он выставлял напоказ белый с золотом погон, похожий на ломтик белого с золотыми прослойками сала, который кладут в мышеловки и от соблазна цапнуть который не может удержаться никакая мышь. Он говорил с изысканным прононсом первую пришедшую в голову английскую фразу, чаще всего крепчайшее ругательство – все равно не поймет, но важно ошеломить. И василеостровская Пенелопа шалела, как клоп, политый скипидаром. Млела, таяла и отдавала в цепкие руки гардемарина вместе с покупкой, которую он галантно предлагал донести до дома, себя самое и свою супружескую честь. У ворот она делала последнюю попытку… сопротивления, уверяя в ответ на пылкие требования гардемарина, что муж всегда сидит дома, кроме… вечера субботы. В этих случаях осчастливленный гардемарин, в придачу к бурной страсти, пользовался со всей энергией молодого желудка домашними соленьями, печеньями и вареньями, как полноправный падишах.

Наконец, на самом верху лестницы, располагались девушки и женщины «своего» круга – сестры и кузины гардемаринов, светские дамы, стареющие звезды бомонда. Здесь все было сложнее и противнее. Девушки, в отсутствие старших, на модернизованных кушетках «декаданс» целовались с приемами парижских кокоток и позволяли «почти все», но немедленно оказывали бешеное сопротивление при дальнейшей активности, пуская в ход ногти, булавки и туалетные ножнички, после чего гардемарин усердно клеветал в корпусе на бешеный нрав теткиного кота, для объяснения кровоточащих царапин. Дамы же, не имевшие причины столь ревниво оберегать свои прелести, преподносили искателю такие сверхъестественные изыски, что перед ними пасовал теоретический опыт гардемаринов, знавших, по корпусным преданиям, только сто четырнадцать способов любви. На такие приключения, впрочем, было немного охотников. Здоровые, неиспорченные мальчики, как Глеб, обычно после такого казуса неделю ходили задумчивыми, ощущая приступы травления при одном воспоминании о «чудном мгновенье», и чаще всего больше не появлялись в доме, где разыгрался роман.

Была еще особая категория девушек, к которым, для Глеба, относились сестры Лихачевы и другие друзья детства. С ними все держалось на ласковой, чуть иронической интимности и не заходило дальше беглого, мимолетного поцелуя где-нибудь за дверью, оконной шторой, после двух-трех рюмок вина, с веселым звоном в голове.

Мирра Нейман была непохожа ни на одну из этих известных Глебу разновидностей. Она была совсем особенная. В ней было тревожащее сочетание восточной дремной женственности с держащим на расстоянии холодком прозрачной девической чистоты.

Даже разговаривать с ней пришлось иначе, чем с другими.

В первую встречу у Лихачевых, войдя в гостиную и увидев Мирру за роялем, в углу, носившем название «Гонолулу» (там висел над диваном вывезенный кем-то с Таити лупоглазый идол), Глеб направился к девушке истомленной, развинченной походкой светского обольстителя.

Со всем испытанным и узаконенным канонами флотского донжуанства изяществом он расположился возле нее на диване и уверенно начал флиртующий разговор с бездумной и легковесной развязностью, усвоенной в корпусе как верх светского блеска. Но после первых же фраз Мирра повернулась к нему, и Глеб впервые увидел ее глаза широко раскрытыми. Они были горячи, прозрачны, и в них была та же девственная ясность, что и во всем облике девушки.

– Глеб Николаевич, – сказала она, доверчиво улыбнувшись, – мне, право, не хочется, чтобы вы разговаривали со мной этим тоном. Мне кажется, что и вы сами не так уж привязаны к нему и это больше… светская инерция. Но я ведь маленькая провинциалка и привыкла к простоте. Вы можете говорить просто? Хорошо?

Глеб пережил чувство кавалериста, выбитого из седла на полном карьере. Скажи это ему другая девушка, он, вероятно, обиделся бы и ответил тонкой, напитанной ядом дерзостью. Но эта детская доверчивость обезоруживала. Он поклонился.

– Есть!.. Приказано говорить проще.

Действительно, после этого стало неожиданно легче разговаривать, как будто сняли с него тяжесть, вынуждавшую все время держаться напряженно. Глеб перестал понимать сам себя.

На третий день у Лихачевых он решил держаться дальше от Мирры. Что с ним, в самом деле? Нельзя же показывать себя так явно заинтересованным, нужно хоть на один вечер отойти.

Но выдержки хватило ненадолго. Он сам не заметил, как опять очутился возле Мирры, и с радостью увидел, что девушка совсем дружески улыбнулась ему. Он сел на низенький пуф у ее ног. Посреди гостиной, стоя у круглого столика, читал стихи входящий в моду московский поэт Бартельс. Глеб рассеянно слушал распевную заплачку сутулого верзилы с цыплячьей головой, в смокинге, с неестественно огромной хризантемой неестественно лилового цвета.

Цыплячая голова в ритм унылым стихам, призывавшим «демонов самоубийства», то закидывалась назад, то падала, приминая подбородком лепестки хризантемы. После стихотворения Бартельсу дружно рукоплескали.

Глеб спросил девушку, задумчиво смотревшую на клоунские судороги поэта:

– Вам это нравится, Мирра Григорьевна?

– Нет, – ответила она, не оборачиваясь. – Нехорошо и странно. Мне кажется, он сам не верит в то, что пишет… Отчаяние… самоубийство. В восемнадцать лет не хочется думать об этом.

– Я бы его… – Глеба передернуло от внезапной ненависти к поэту, – я бы его отдал в науку нашему боцману Грицуку… Тот бы его обработал. Подраил бы он медяшку две недели, поплел бы маты, постоял бы каждый день на спардеке по два часа с полной выкладкой… После этого узнал бы вкус жизни, камаринскую запел бы!..

Мирра засмеялась.

– Что вы так рассердились?

– Не люблю… Актерствует… дрянь!

Девушка взглянула на Глеба.

– А вы не пишете стихов, Глеб Николаевич?

Глеб изумленно откинулся. За кого она его принимает?

– Почему вы думаете, Мирра Григорьевна? Я еще до этого не докатился. Разве прикажут, в порядке воспитательного воздействия, написать для матросов правила поведения и внутреннего распорядка, вроде: «Коль хочешь избежать наряда – надраить пуговицы надо…»

– Знаете, почему я спросила?.. Вспомнила, что еще гимназистом вы всегда читали на вечерах стихи. И очень хорошо читали. Я помню.

Глеб пожал плечами.

– Дела давно минувших дней… Детство. Грешил. Хотя и сейчас чужие стихи, если они хороши, люблю.

– И читаете?

– Иногда.

– И если я попрошу, прочтете?

– Только вам одной, – ответил Глеб, и ему показалось, что щеки Мирры порозовели, но она быстро отвернулась, отвечая на оклик Кати Лихачевой.

– Глеб!.. Мирра!.. Бросайте тет-а-тет!.. Начинаем покер.

– Иду, – отозвалась Мирра.

Глеб не хотел играть. Он присел к покерному столику помогать Мирре.

Карты, шелестя, рассыпались по сукну. Глеб разбирал карты Мирры, советовал, комбинировал прикупы.

– Мы сейчас всех пустим ко дну, Мирра Григорьевна. Со мной в покер некому тут тягаться. Меня учил лейтенант Лукьянов, а он, в Гонконге, знаменитого английского коммодора Данрейтера начисто раздел, до нитки. Его теперь весь британский флот почитает.

В одну из сдач, передавая Мирре стасованные карты, Глеб нечаянно натолкнулся пальцами на тоненькие пальцы девушки. Всю руку до плеча пронизали колкие мурашки, как от разряда лейденской банки. Он быстро отдернул руку и даже бессознательно подул на нее.

Нагло блефуя, покупая на арапа, с самыми сложными комбинациями и расчетами, улавливая по лицам партнеров состояние их карт (в покере Глеб действительно был докой), Глеб беспощадно рвал ставки. Перед Миррой выросла горка цветных фишек.

– Господа, что же это? Разбой! Глеб обирает нас как липку. Банкротство!

– Не связывайтесь, Кэт, с профессорами. Поделом. Наши ваших бьют, – шутил Глеб, пригребая очередной банк. – Еще удар – и враг бежит.

– Барыня просят ужинать, – позвала с порога горничная.

Шумно подымаясь, гости потянулись в столовую. За покерным столиком наспех подсчитывали фишки.

– Бросьте!.. После подсчитаем. Идем ужинать, – торопила Катя.

– Ты меня извини, Катюша. Я не могу остаться. Позволь мне уйти, – сказала Мирра, пересыпая из ладони в ладонь фишки.

– Что? Почему в такую рань? Еще нет двенадцати.

– Сегодня отца нет. Он вчера уехал в Одессу, а мама нездорова. Нужно раньше вернуться.

Глеб слушал, колеблясь. Проводить? Но нельзя же так навязываться. Провожал позавчера, вчера… теперь опять. Но проводить хотелось. Неожиданно выручила Катя.

– Раз так – не имею права удерживать… Глеб, вы проводите Мирру и возвращайтесь. Мы еще потанцуем.

– Есть! – Глеб набросил на плечи Мирры легкий шелковый плащ.

На улицах было уже пусто. Провинция рано заваливалась на пуховики. Лунная синева преображала знакомые дома, деревья. В нижнем конце улицы, зеленовато мерцая, дымясь, сияла река. Акации струились сумасшедшим запахом, еще сильнее, чем в полдень. Переходя мостовую, Мирра оступилась, и Глеб подхватил ее. Локоть был тоненький, теплый и рождал покровительственную нежность к хрупкости спутницы.

– Вы долго пробудете у нас? – спросила Мирра.

– Всего два месяца. – Глеб ощутил внезапно, вопреки третьегодняшней радости, что срок отпуска далеко не так продолжителен, как ему казалось.

– А потом?

– Потом на месяц в Петербург за производством, а там в Севастополь.

Мирра помолчала.

– Я тоже в Петербург. – Она тихо засмеялась. – Как долго я ждала этого. С третьего класса я мечтаю о Петербурге, как Золушка о принце. Я никогда не видала его, но мне кажется, он необычайно прекрасен, строен, сказочен…

– Изумительный город! – подтвердил Глеб. – Мне жалко его покидать, но плавать в Балтике желтая тоска. Постоянный холод, всего пять месяцев кампании, а семь сиди, как пойманная крыса, на корабле, примерзшем к стенке, зашитом досками.

Они подходили к повороту улицы… Странное мягкое шарканье и глухое позвякиванье донеслось до них из-за углового дома. Мирра остановилась.

– Что это?

– Не понимаю… Сейчас посмотрим.

Они миновали дом. Навстречу, посреди мостовой, в душном тумане двигались облитые луной серо-голубые призраки. Они ритмически взмахивали руками, и при каждом шаге их слышался тупой звон.

– Глеб Николаевич? Что же это?

Голос девушки стал острым. Глеб наконец сообразил:

– Не волнуйтесь, Мирра Григорьевна. Арестанты метут улицу.

Серо-голубые тени, позванивая кандалами и размахивая метлами, медленно проходили мимо, тихие, странные. Высокий арестант поравнялся с Глебом. Луна осветила высокий лоб, выпуклости скул, небритый подбородок. Голова была прикрыта бесформенным суконным колпачком. Жалкая виноватая усмешка свела рот арестанта, и он ускорил шаг. Согнутая спина его с темнеющим ромбом туза удалялась в пыльном облаке.

– Мне жутко, Глеб Николаевич!

Локоть девушки, прижатый Глебом, дрожал.

– Успокойтесь, Мирра Григорьевна. Бояться нечего – несчастные люди, – сказал Глеб и подумал: «Тоже администрация в тюрьме! Не могут, скоты, позже высылать на уборку. Отличное воспитывающее зрелище для жителей».

До знакомого розового особняка дошли молча.

– Вот и дома, – заметил Глеб с нескрываемым сожалением.

– Маленький город, – ответила девушка, болезненно и жалко улыбаясь. Сняла шляпку и присела на выступ крыльца. – Зачем это?.. Как отвратительно!.. Несчастные люди. До сих пор я так любила прогулки в лунные ночи. Любила эту сказочную дымную голубизну, которая все показывает в таком волшебно преображенном виде… И вот это… Теперь мне будет страшно выходить. И луна стала мутная… Даже она не может спокойно видеть такие вещи.

Она закрыла лицо руками. Сквозь пальцы глуховато сказала:

– Вы обещали, Глеб Николаевич, прочесть для меня стихи, когда я попрошу. Если можете – прочтите. Мне станет легче… Вы знаете Блока?

– Да, Мирра Григорьевна. Но что прочесть?

– Что хотите.

Глеб задумался. Несколько минут стоял, подняв голову, припоминая, весь обрызганный фосфористой лунной пеной, стынущей на кителе.

– Хорошо… Это:

 
Дух пряный марта был в лунном круге,
Под талым снегом хрустел песок…
 

Мирра сидела поникнув. Гладкая прическа ее, туго облегавшая голову, блестела, как шлем из неведомого струистого металла.

 
И вдруг – ты, дальняя, чужая,
Сказала с молнией в глазах:
То душа, на последний путь вступая,
Безумно плачет о прошлых снах.
 

Угарный дурман стихов волновал. Сухими губами Глеб нервно хлебнул воздух. Девушка подняла голову. Голубые блики влажно блеснули в зрачках, и Глебу показалось: слезы. Он шагнул к ней.

– Мирра Григорьевна!

Но Мирра уже вскочила. Вскинула руки, словно защищаясь.

– Пора… Спасибо… Знаете, вы странно угадали, что мне хотелось услышать.

Щелкнул ключ. Черный прямоугольник двери спрятал девушку, и равнодушная филенка стала на место. Глеб остался один на голубой, отравленной сладким чадом акаций улице. В висках звенящим сверчком стрекотала кровь.

* * *

На двадцать восьмое июня у Лихачевых затеяли прогулку в имение. Решили отправиться утром, переночевать и вернуться на следующий день к обеду.

План – ехать пассажирским пароходом – Глеб решительно отверг.

– Лорды и леди! Пароход совершенная чепуха. Давка, посторонняя публика, из буфета несет на всю реку щами и котлетами. Предлагаю другое. Я добуду у Масельского катер «Светлану». Он подымает двенадцать человек и будет в полном нашем распоряжении. Можем поехать на остров, варить уху, заехать в затон. А пароходом скука – сойдем и будем приклеены к берегу.

С общего одобрения Глеб отправился добывать катер. Отставной лейтенант, сугубый пьяница, Масельский был убран с флота за чрезвычайно откровенное предложение, сделанное весьма высокопоставленной даме в угаре винных паров. Он скучно коротал свои дни командиром яхты министерства путей сообщения, бездельно и бесцельно стоявшей в порту у стенки линейной дистанции.

Пары на «Светлане» подымались один раз в год, летом, когда из Петербурга приезжали ревизоры и инспектора речного судоходства. Тогда, отделанная пальмовым деревом и палисандром, изящная игрушка (министерство приобрело ее у кого-то из великих князей за карточный долг) оживала. Каюты ее наполнялись белыми сюртуками путейцев, фуражками с якорями, сигарным дымом, духами и женским смехом, а в трюм грузились ящики вина и тюки снеди. Закончив погрузку, яхта уходила в ответственный рейс от устья реки к порогам и обратно.

Но ревизоры ревизовали почему-то не береговые сооружения, дамбы и пристани, а самые уединенные, заросшие ивами островки. Инспектора интересовались не пароходами, а тихими заводями островков. Яхта подходила вплотную к пушистому зеленому ковру берега, и чины министерства отправлялись ревизовать остров. После таких ревизий на вытоптанной траве оставались объеденные индюшечьи ноги, рачья скорлупа, рыбьи скелеты и извергнутые ревизоровыми желудками подозрительные лужи. У берега тихо колыхались десятки пустых бутылок, как будто в шелковой воде заводи потерпела крушение огромная армада, побросавшая в роковой момент за борт бутылки с известием о катастрофе.

Однажды рыбаки, причалившие к месту такой ревизии, обнаружили в траве предмет, приведший их в изумление. В тончайшую, насквозь просвечивающую материю с разрезом посредине были продернуты розовые шелковые ленточки. Кружева паутиной свисали с концов предмета. Рыбаки разложили находку на траве, долго смотрели на нее, крякая и испуганно дотрагиваясь до материи чугунными пальцами. Один, утверждавший, что это рубашка, попытался напялить предмет на плечи, но туловище его провалилось в разрез, принятый за воротник. Он плюнул и бросил находку на землю. Ни к какому выводу рыбаки прийти не смогли, и даже жены, которым была доставлена находка, не сумели растолковать мужьям, что загадочный предмет представлял собой дамские панталоны того удобного фасона, который носил название «Je suis déjà madame»[14]14
  «Я уже дама» (фр.).


[Закрыть]
.

В полночь «Светлана» отходила от острова и полным ходом шла по реке, освещенная, как плавучий ресторан. В палисандровой кают-компании, на диванах и под столами, вповалку лежали ревизоры и дамы, а на мостике, расставив ноги, налитой алкоголем, но твердо державшийся, стоял Масельский.

На баке вполголоса матерящиеся матросы заряжали бронзовую салютную пушчонку, с остервенением забивая дуло паклей.

– Комендоры, не копаться! Лихо работай! – кричал Масельский.

– Есть, ваше высокоблагородие!.. – громко, – мать твою в погибель, – под сурдинку неслось с бака.

– По броненосцу «Миказа»… фугасными!.. Прицел-целик… Залп!

Пушка звонко лязгала, выбрасывая в ночь золотой сноп огня. Прибрежные села вздрагивали и, сквозь дрему, чутко прислушивались к катящемуся над водой грохоту. Матросы снова бросались заряжать.

Вдоволь настрелявшись, Масельский уходил в командирский салон, запирался и плакал едкими пьяными слезами о прекрасной флотской службе, навеки закрывшейся для него. Из-за чего он должен сидеть на дурацкой речной посудине и возить штатскую сволочь? Из-за чепухи! Из-за того, что в роковой день, спьяна, не разглядел, что высокопоставленная дама перешла уже за возраст, в котором можно было принять лейтенантское предложение всерьез, и сочла его за дерзкую насмешку. Будь она помоложе – лейтенант вряд ли пострадал бы: мало ли какие дела делались моряками с высокопоставленными дамами.

Роскошный поход «Светланы» кончался, кочегары выгребали жар из топок, и яхта снова нудно гнила у стенки, а Масельский просиживал ночи за винтом в благородном собрании.

Глеб всегда захаживал во время отпусков к Масельскому, и обиженный судьбой командир «Светланы» гостеприимно встречал гардемарина. Масельский много плавал, был в двух дальних кампаниях и прошел с цусимской эскадрой ее путь. Он охотно рассказывал Глебу анекдоты прошлого, найдя в нем дружелюбного слушателя.

Глеб застал Масельского на борту. Командир весело приветствовал гостя.

– Ба-ба-ба!.. Почти готовый адмирал… Команда во фронт! Встреча с захождением! Каким ветром? Я полагал, что вы носитесь по роскошным просторам Маркизовой лужи.

– Никак нет, господин лейтенант! Я плаваю у мамы в молочной реке с кисельными берегами. Хватит учебного отряда: я в отпуску. – Глеб всегда титуловал Масельского его бывшим званием, зная, что стареющему пьянице оно как струя меду.

Масельский подхватил Глеба под руку и увлек в салон.

– Как шикарно выглядим! Совсем мичман. Садитесь. Рому?.. Коньяку?

– Не могу отказаться. Коньяку.

– Тихон! – крикнул Масельский. – Бутылку нектара!

Вышколенный, как адмиральский вестовой, Тихон внес коньяк и нарезанный кружками лимон с сахарной пудрой. Масельский налил рюмки и чокнулся с Глебом.

– За три орла!..

– Чтоб наша их взяла, – весело ответил Глеб. Тост подразумевал адмиральские орлы на погонах.

– Что намерены делать дома, адмирал?

– Бездельничать, господин лейтенант. Вы можете роскошно помочь этому.

– Как? – спросил Масельский.

Глеб изложил дело.

– Берите, солнышко. Хоть саму «Светлану». По крайности, машинка прогреется, а то скоро и яхте и катеру геморройные шишки вырезать придется. Только не раскокайте катеришку.

– Ручаюсь, господин лейтенант.

– Я на всякий случай. Все-таки посудинка красного дерева. С кем отплываете?.. Одобряю. Был бы помоложе – навязался бы в компанию. Эх, девушки, девушки, бедовые головушки! – Масельский налил рюмки и хлопнул свою одним глотком. – Погулял и я в свое время. Не знаете, как Зиновей меня в тихоокеанском походе за девушек всей эскадре рекомендовал?

– Нет, – отрицательно повел головой Глеб.

– Это когда пришли мы в Носибей после трехмесячного мотанья по океану и нас из всех портов, как псину коростливую, гоняли. Ну, тут и дорвался я до берега. А дальше ни черта не помню. Очнулся на борту – башка трещит. Приходит Сашка Вырубов – потом погиб в бою, – запирает дверь. «Ну, натворил ты чудес, мосол!» А я только глазами хлопаю. И, оказывается, забрался я в казино, прихватил двух мулаточек, проваландался всю ночь, а утром забрали меня на главной улице. Слева мулаточка, справа мулаточка, обе в чем мать родила, а я почти в полной парадной, по голому пузу перевязь и сабля волочится…

Глеб хохотал, отвалившись в кресло.

– Да, – продолжал Масельский с заблестевшими глазами, – Рожественский осатанел, как десять тайфунов. Утром приносят приказ по отряду. Тридцать суток ареста и сенсация: «Мичмана Масельского рассматриваю не как офицера, а как свинью, опозорившую честь русского флота». Любил старик выражаться. А какая там честь, когда с начала похода ее уже не было, а после и вовсе обделались, с Зиновеем во главе. Так-то, молодой адмирал!..

– Теперь такой штуки не выкинете, – сказал Глеб, вытирая выступившие от хохота слезы.

– Скучный у вас, молодежи, флот стал. Генмор, стратегия, доктрина. «Жомини да Жомини, а о водке ни полслова». А Руси веселие пити. Хлопнем еще по одной, адмирал?

– Благодарю, господин лейтенант. Не стоит – жара. Значит, «Орленка» можно брать?

– Милости прошу. Куда вам его подать?

– Если позволите, завтра к десяти, к Воронцовскому спуску.

– Сделано! Захаживайте, милорд, кланяйтесь девушкам.

Глеб вышел за ворота двора линейной дистанции. Две рюмки коньяку разморили его и растревожили.

Путь домой лежал мимо особняка Неймана. Эти два дня Глеб не виделся с Миррой. Он призвал на помощь всю гардемаринскую выдержку, чтобы подавить желание встретиться с девушкой.

«В чем дело, наконец? Девчурка как девчурка… Смазливенькая… нет, это неподходящее слово – несомненно, хороша. Что называется – a pretty girl[15]15
  Прелестная девушка (англ.).


[Закрыть]
. Но что я у нее потерял? И к чему может привести эта история? Вскружу ей голову, сам свернусь, а дальше? Как ни верти – все же она еврейка. Не станет же она креститься ради меня да и что это исправит?.. А скомпрометировать девушку и самому влипнуть в историю – благодарю покорно! Узнают в Петербурге – пойдут такие разговорчики…»

Глеба передернуло, когда он представил себе гардемаринские разговорчики по поводу такого неслыханного скандала, как роман гардемарина императорского российского флота с еврейкой.

– Ка-а-ак? – спросит, подымая брови кверху, Бантыш-Каменский, блюститель светских законов и этики, – ж-жидовка? C’est се qu’on appelle histoire![16]16
  Это, что называется, история! (фр.).


[Закрыть]
Что же вы станете делать, cher[17]17
  Дорогой (фр.).


[Закрыть]
Алябьев? По субботам ходить с вашей дамой сердца в синагогу и душиться чесночной эссенцией?

В представлении Бантыш-Каменского допустим роман гардемарина с самоедкой, готтентоткой – даже с козой. Это, по крайней мере, можно оправдать извращенностью, высшей утонченностью, желанием изведать бездну. Но еврейка?! Это shocking… inconvenable[18]18
  Шокирующе… неприлично (англ., фр.).


[Закрыть]
. Это выбрасывает человека за черту порядочного общества. Это выжигается на лбу позорным клеймом.

Глеб живо представил себе, как сжимается брезгливой гримасой рыбий рот Бантыша и перекашивается истасканное лицо фисташкового оттенка, с лакейски подрезанными бачками, и вдруг яростно вспылил и на Бантыша, и на себя, и на весь мир.

«Подумаешь тоже, дрянь аристократическая! Всему корпусу известно, что стащил у тетки из шкатулки брильянтовые подвески. Родня замяла. И туда же, скотина, о чести, о порядочности. Онанист несчастный! Рад бы и с еврейкой роман завести, да с такой рожей даже прачки с Шестнадцатой линии не подпускают. Назло этому прохвосту врежусь».

В мыслях Глеба бушевал отчаянный сумбур. Он бросался от крайности к крайности. Обещание врезаться назло Бантышу было, пожалуй, только попыткой маскировать безнадежное поражение. В сущности, борьба была бесполезной. Глеб уже врезался, независимо от чего бы то ни было.

Подымаясь из порта в город, Глеб решал трудный вопрос: дать ли крюк и обойти к дому соседним переулком, минуя опасный особняк, или идти напрямик?

– Да что же это такое? – Глеб свирепо выругался. – Трушу по улице пройти? К черту! Пойду, и все!

Он решительно свернул на знакомую улицу. Он пройдет мимо, – совершенно независимо, даже не взглянув на окна. В конце концов, наплевать ему на все. Что такое будущему мичману какая-то провинциальная, хотя (берегись, Глеб!) и прелестная девушка. Вот уже крыльцо позади… вот последнее окно… Он и глаз не подымет.

– Глеб Николаевич!

Глеб стремительно вжал голову в плечи, как будто из окна его ошпарили кипятком. Если бы мог – спрятал бы голову под мышку, как страус. Главное – до чего неожиданно. Но раз влип – значит, влип.

Глеб повернулся к окну, чувствуя, как горит лицо.

– Мирра Григорьевна? – в голосе самое честное, самое добросовестное, непритворное удивление.

– Здравствуйте. Откуда вы?

– Добывал катер. Все в порядке. Выйдет прелестный шурум-бурум с ухой, самоваром, собственной яхтой «Штандарт» и прочими соблазнами. А вы что делаете на этом наблюдательном пункте?

– Ожидаю почтальона, – ответила она, кладя на подоконник раскрытую книгу.

– Читаете? Что? – спросил Глеб, постепенно возвращая себе уверенность и хладнокровие.

– Бунин… «Тень птицы».

– Нравится?

– Прекрасная повесть… Что же вы стоите под окном? Заходите…

«Новое дело!.. Только этого не хватало! Он, Глеб Алябьев, в доме „Export office G. Neiman“»?

Глеб тревожно оглянулся, словно ждал, что из-за угла выйдет Бантыш-Каменский.

Но улыбка в окне была так ласкова и ясна.

– А не помешаю вам? – последний шанс на бегство.

– Что вы? Я буду очень рада. Идите к парадному, я открою.

Изнутри звякнула дверная цепочка. Мирра открыла дверь. Перед Глебом лежал Рубикон. Рубиконом был обитый ярко надраенной медью порог парадной двери. Неужели река, которую перешагнул в рискованном дерзновении римский диктатор, была такой же узенькой, дрянной, медно поблескивающей речонкой? Но, alea jacta est!..[19]19
  Жребий брошен!.. (лат.).


[Закрыть]
Глеб перешагнул порог и поцеловал маленькую смуглую руку.

– Кладите фуражку… У вас совсем мокрый лоб. Устали? Такая жара. Пойдем ко мне в комнату – там прохладно.

Следуя за Миррой через квартиру, Глеб с удовлетворением отметил, что G. Neiman сумел убрать свой особняк с достаточным вкусом. Мебель была отличная, строгая, ничего яркого, режущего глаз. В темной столовой тяжелый старый дуб, почернелый от времени.

– Это все брат устраивал, – сказала Мирра, угадывая мысль Глеба. – Он большой любитель старинной мебели.

– А где ваш брат?

– В Петербурге. Адвокат… Я у него и буду жить.

В комнате девушки были опущены зеленые жалюзи.

От них комната стала зеленоватой, будто погруженной под воду. Горизонтальные тени полосок жалюзи ложились на блеклые кремовые обои. Шмелем жужжал вентилятор, слив крылья в серебряный трепещущий диск. За японской ширмой белела узкая кровать. На угловом диване пестрели подушки. Белым лаком отсвечивал рояль. Взыскательный взгляд Глеба не нашел и здесь ничего, компрометирующего дом. Комната была вкусной и отличной – в Петербурге не постыдились бы такой. Ничего лишнего, и в самом воздухе чистый, обжигающий холодок девичества – тот же, что в хозяйке.

– Садитесь, Глеб Николаевич.

– Mersi… Не беспокойтесь.

Глеб подошел к роялю и стал перебирать горку нот.

– Вы играете, Глеб Николаевич?

Глеб любил музыку и играл хорошо. В корпусе, в свободное от репетиций время, забирался в музыкальную и часами играл в одиночестве. На людях играть не любил, отказывался.

– Немного играю.

– Сыграйте.

– Знаете, – просто и искренне сказал Глеб, – я почему-то боюсь играть, когда меня слушают. Странное ощущение: слушаешь за себя и стараешься слушать за тех, кому играешь. От этого, во-первых, раздваиваешься, а во-вторых, начинаешь тревожиться – нравится ли слушающим твоя игра, не надоела ли?

– Ну, как можно? Я не знаю, как бы я жила без музыки. Вам это непонятно – вы приезжаете теперь на короткое время. А музыка для меня единственная настоящая радость дома.

Глеб продолжал перебирать ноты.

«Полонез»… На титульном листе, в овальной рамке, пухлое лицо в круглых очках. Шуберт.

– Вы любите Шуберта?

Глеб терпеть не мог Шуберта. Даже в лице композитора было что-то неприятное. Эта вскинутая, приподнятая высокими воротничками голова с тупым носом, парикмахерские сосульки баков, полное довольство собственной персоной. Так выглядят добродетельные немецкие филистеры, любящие пошуметь в воскресенье, за кружкой мартовского. И музыка тарахтящая, однообразная, бездушная.

– Гадость! Барабанщик!

– Как? – Мирра засмеялась. – За что вы его? Несчастный Шуберт!

– Серьезно. Отвратительный композитор! Мне он напоминает карусельный орган. Вертится вокруг оси и приправляет собственный шум барабаном.

Глеб перевернул еще несколько тетрадей.

Ludwig van Beethoven. Son. № 23. Op. 57.

Это другое дело. Это не Шуберт. «Appassionat’y» стоило сыграть в волнующем подводном сумраке этой комнаты, сыграть для девушки, которая так завладела мыслями. Разве есть еще в музыке что-нибудь, равное этой песне страсти, влитой «неистовым Людвигом» в такую изумительную форму?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю