355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Вадецкий » Глинка » Текст книги (страница 23)
Глинка
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 08:30

Текст книги "Глинка"


Автор книги: Борис Вадецкий


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)

Но друзей у Гулака еще не было. В русском консульстве его снабдили самоучителем и справочником, необходимым путешественнику. Омнибус, доставивший его сюда, привез в этот же день нескольких русских богачей и среди них видного промышленника Всеволожского – владельца первых пароходов в России, но и его чуждался Гулак. Был среди приехавших петербургский гардеробщик, или корректор, – так называли мастеров, чинящих струнные инструменты, – старик с узким иконописным лицом и тонкими изящными руками скрипача, но он незаметно скрылся и не мог бы ничем помочь Гулаку.

Гулак приехал сюда с неосознанным внутренним чувством протеста против ставшего уже каноном воспевания Италии, против той мистической латиномании, которая так подавляла художников. И, может быть, потому не спешил заводить знакомых. Разговоры с Шевченко еще действовали отрезвляюще и помогали ему не поддаться тому поистине чудесному, что представилось здесь, не стать италоманом. Прошло некоторое время, пока в этом мнительном единоборстве с тем, что он счел каноническим и потому ложным, естественная простота Италии сама по себе взяла верх над его сомнениями, захватила своими красками, и Гулак мог судить о ней, не боясь ослепления, как бывает, когда стоишь перед картиной и надо отойти в сторону, чтобы по-настоящему увидеть ее.

В эти дни он написал брату: «Сколько людей перебывало здесь, учась классицизму и верности тонов и теряя с классицизмом себя, не я был бы последний. Могу повторить: Италия прекрасна, и я понимаю тех, кто хотел побороть тоску у великих памятников человечества и становился не только паломником, но и духовным невольником этой страны, природа которой возвышает человека… Не унижен и поднят ею и я, поднят, – здесь неописуемо хорошо. Но Глинка прав, сказав мне однажды: «В Италии вовсе не классицизм главное, а то, о чем не говорят, – простота и суровость духа, простота, лишенная католицизма». Ею я сейчас и напоен, остальное отринул».

Он мог находить неудачное в картинах Форума, в икопах храма св. Петра и по-своему полюбить «кватрочентистов» и джоттовскую школу, не теряя себя в этой любви. Критика известнейших мастеров Италии уже не казалась ему самому мальчишеским ниспровержением авторитетов. Он был в Риме одинок, необщительный и хмурый, очень скучал без Шевченко и мысленно не раз обращался к нему. Вечный город хранил в себе не только историю веков, но и бурные искания современности. Совсем недавно умер Станкевич, и в небольшом полюбившемся музыкантам и художникам кафе на Испанской площади, где бывали русские, со скорбью беседовали об этом незнакомом Гулаку замечательном человеке. Здесь часто бывал Гоголь, говоривший всегда вполголоса, и польский пианист Брыкчинский, друг Листа. Гулак сидел на правах соотечественника вместе с ними, вникал в их споры о России, о Герцене и здесь, в отдалении, узнавал многое о своей стране из того, что упустил, живя в Петербурге. Однажды они заговорили о музыке, и Гоголь вспомнил Глинку:

– Он был здесь, но не стал итальянцем…

– Это хорошо? – спросил Гулак.

– Вы кто, молодой человек? – вскинул на него взгляд Гоголь, словно только что заметил юношу.

– Я его ученик.

– Ага. В таком случае вам все же лучше учиться у итальянцев.

– Симфоннчности? – пытался продолжить разговор Гулак.

– Музыкальности, милостивый государь, музыкальности. Не хочу входить в подробности!

Гулак замолчал. Чахоточный Брыкчинский кашлял и с любопытством глядел на нового посетителя кафе. Позже он сказал Гулаку:

– Глинка понял Италию, уверяю вас, он претворил ее мотивы в свои, как Сильвестр Щедрин, как Иванов в живописи, а его романсы поют даже в Риме. – И спросил: – Вы только исполнитель?

– Да.

Гулаку подумалось: не слишком ли этого мало для того, чтобы приезжать в Италию? Не обязательно ли надо писать самому?

– Украинец?

Гулак кивнул головой.

– Что ж, будущее музыки зависит не только от того, какой народ музыкальнее, но и какие идеи будут в его пьесах, проще говоря – от идей. А не думали ли вы, что пьесы-то и мешают ее развитию?

Гулак признался:

– Я еще почти не знаком с итальянским театром.

Гоголь, улыбнувшись его откровенному признанию, спросил:

– Из крепостных будете?

– Нет. Вольный.

Догадавшись, что интересует Гоголя, кто он, Гулак, и на какие средства приехал сюда, сказал:

– Любитель. Учусь… Помогли мне!

Они заговорили об Украине, условились о встрече. Гоголь, живший здесь необщительно, дал свой адрес в Strada Felice.

Но Гулак уезжал в Милан, надеясь там поселиться. Был поздний августовский вечер, когда с письмом Глинки он оказался на тихой и как бы придавленной собором улице, в квартире Дидины.

Девушка со строгим лицом и миндалевидными черными глазами под тонкой подковкой бровей, едва прочитав письмо, склонилась перед ним в поклоне.

– Я так рада! – певуче сказала она, будто все последние годы ждала посланца от Глинки.

2

Церквушка, построенная в ломбардском вкусе, с завитушками на фасаде, высилась над морем на строгой скалистой горе. Возле лепились один за другим белые домики и стоял такой же белый колодец, похожий на мраморный саркофаг, с папским гербом и высеченной на камне надписью по-итальянски– «Скала папы».

Рыбачьи сети оплели каменистый берег, в дождь мокрые камни под ними блестели и, казалось, шевелились, как сотни пойманных рыб. Некуда было уйти от сетей, они сушились на фруктовых деревьях и пахли не рыбой, а сливами и лимоном, в штиль выброшенные в море, мелькали на воде гигантским кружевом. И, что удивляло Гулака, почти не было на берегу людей: старик с книгой в руках сидел, бывало, возле пустых лодок, и мальчик, словно на дозоре, где-нибудь между скал. В полукружии зеленых гор лежало это селение, все в дымчато-палевых красках па фоне искристого лазурного моря. И столько было здесь света и тишины, не той беспробудной, глухой, которая ведет к забытью и ложится на сердце тяжестью, а вразумляющей и весенне-легкой, открытой ветрам, что даже мрачноватому Гулаку делалось безотчетно радостно. Гряда красноватых камней, как бы горящих на закате, и похожий па облачко одинокий парус бригантины – все, что было видно вдали. Берег оживлялся в дни, когда возвращались издалека рыбаки: тогда сюда сбегались женщины. Быки, подгоняемые детьми, вытаскивали с отмели груженные рыбой баркасы. Тогда негромко бил колокол, и в ряду белых домиков на пригорке разом распахивались двери. Из окна Гулаку было видно шествие людей с берега, мерное и тихое, словно радость прибытия тоже требовала тишины.

Сюда завезла его Дидина, далеко от Милана, к своим знакомым, исполняя просьбу – поселить в деревне, где «просто поют и просто живут». «У мастеров побудет потом, сперва пусть поживет на людях и обязательно у моря», – писал ей Глинка о Гулаке.

Семья, принявшая его к себе, состояла из старого рыбака с дочерью. Старик бывал в Далмации, немного говорил по-русски, путая подчас с сербским, когда-то служил лоцманом. Услыхав, что нужно пришельцу, понял по-своему:

– Море человеку нужно.

Он произнес это таким тоном, словно хотел сказать: «Пришел для человека час молитвы».

И предупредил:

– Песен у нас почти не поют, но если запоют – заслушаешься.

– Почему же не поют? – огорчился Гулак, поглядывая на Дидину. – А говорят, Италия – певческая страна.

– В город ездят певцов слушать, но сами поют по-своему, – пояснила она, – немало пройдет времени, пока поймете, что свое в Италии, что завезенное!.. Рыбак как одежду свою хранит, па городскую не сменит, так и песню. Я помню, синьор Глинка не раз просил меня спеть то, что ноет народ, а я не умею петь и не могла исполнить его просьбу.

– Стало быть, замерла песня, нет ей развития, не учатся деревенские певцы в городе? Если бы любили городских певцов, учились бы. А как же Паста?

– А вы спросите рыбаков о Пасте.

– Спрошу. Но почему сами не скажете?

– Вас ждет много неожиданностей, – помедлив, ответила девушка. – Вы хотели пожить в рыбацком селении. Вот оно!

– Дидина, я еще плохо итальянский язык знаю, мне трудно говорить с вами и еще труднее будет, когда вы уйдете и я останусь один.

– Один вы только скорее сживетесь с рыбаками!

– Вы хотите меня скорее покинуть?

– Так хочет синьор Глинка.

Вот ведь приверженность к человеку, потребность, не рассуждая, выполнять его волю! Гулак уже знал, что со дня отъезда Глинки в ее жизни почти ничего не изменилось. Отец ее, связанный с карбонариями, томился в тюрьме, жених бежал во Францию. Теперь она держала в своем доме пансион.

– Ну хорошо, Дидина, – смирился он, – уезжайте, я ведь еще увижу вас в Милане.

И вот не то жилец, не то гость, с пачкой потной бумаги, взятой с собой для записи итальянских мелодий, и с тростниковым баулом, в котором поместилась вся его нехитрая «мизерия» – так называл при нем Шевченко узелок с бельем и парой ботинок, – он остался в доме рыбака. Хозяин сам на ночь зажигает ему большую свечу, сам варит уху в котелке, режет табачные листья на столе и ждет, о чем заговорит приезжий. Самому ему отлично живется молча. Дочь чинит сети с той же понурой серьезностью, с которой в русских деревнях подчас без конца прядут нитки; по вечерам молится богу возле черного распятия в углу и, статная, босоногая, в рубахе, похожей на тунику, дразнит Гулака неулыбчивой и диковатой своей красотой. Длинная коса девушки лежит, как котенок, на ее коленях (право, он принял однажды за котенка эту чуть вздрагивающую пышную косу), а в глазах сумеречная, затаенная скорбь, а может быть, просто недовольство им, раздраженность, – ему не понять. Он не может заговорить о песнях, их не запоют по его просьбе, как предупредила Дидина, и неловко пойти по домам, не умея свободно говорить по-итальянски. Нет, кажется, надо было в городе слушать любителей и актеров. Но однажды затянувшееся молчание в их доме показалось ему столь смешным, что он весело рассмеялся. И тотчас же девушка улыбнулась, поняв его, оставила сети и сказала, подбирая для него самые простые слова.

– Пойдем в море? Умеешь ловить рыбу?

Он вспомнил, как помогал рыбакам на Днепре забрасывать сети, как толкался вместе с бурсаками на рыбных базарах, и обрадованно ответил:

– Пойдем!

Старик равнодушно поглядел им вслед и тут же отвел взгляд, что-то сказав девушке.

На море обоим было легко. Закатные тени обволакивали даль, и пространство терялось, сглаженное темнотой. Лучистые звезды, как бы шевелились на небе, рождая отблеск в волнах. Вдвоем они поставили сети и, привлеченные чьими-то голосами, направили лодку в сторону. Вскоре они увидели похожий на островок черный, плотно сбитый круг лодок. Вернее, это был плот, образованный из баркасов. Старики сидели в среднем из них и придерживали возле баркаса на воде какую-то широкую доску с тлеющими на ней углями. На углях кипел чайник.

– Ты ждешь песен, – сказала, подобрев к Гулаку девушка. – Вот посиди с ними…

– Мария! – окликнули ее тут же. – Ты кого к нам привела?

– Знакомый наш, из города, – ответила она спокойно.

Больше ни о чем не спрашивали. Немного отделясь от других лодок, Гулак и Мария разговорились. Может быть, помогло присутствие рыбаков, скрытое и волнующее ожидание песни. Она рассказывала об отце, о Далмации, о своем детстве, Гулак – об Украине. По ее словам, отец недавно потерял в море давних своих друзей, с которыми она долгое время вместе жила. Почему с ними, Гулак не решился спросить. Их смерть состарила его, и дома с того дня стало печально.

– Лучше этих людей не было никого на свете, – уверяла девушка.

И поправилась:

– Для нас…

Потом, помолчав, продолжала:

Ты ведь понимаешь, как нехорошо оставаться в живых, когда умерли самые близкие. Даже кажется, будто ты в чем-то изменяешь им! Леонарди написал об этом, но еще лучше поют о смерти друзей рыбаки, и мы не знаем, кто сочинил песню.

Как бы в подтверждение ее слов на лодках глухо запели.

Чей-то молодой голос уверенно повел за собой голоса остальных и долго держался на высокой, Гулаку казалось, недосягаемо высокой ноте. Потом голоса смолкли, и только один певец, как бы призывая на себя гнев божий и кару, пел возмущенно и лихорадочно. Гулак с трудом мог понять отдельные строфы:

Без тебя ничто не повторится

Из того, что было с тобой…

Мария шепнула, берясь за весла:

– Поздно уже. Надо домой. Отец ждет.

Гулак жалел, что нет нотной бумаги. Но разве посмел бы он записать мелодию? В том, как пели рыбаки, не было ничего похожего на изнеженно-томное пенье актеров, о которых Глинка говорил: «Звукообольстительно, но оранжерейно!» – но слышалась в песне буря, грозная враждебность к жизни, далекая от какой-либо песенной услады.

Они вернулись примиренные друг с другом. Пусть не было у них ссоры, но им казалось теперь, что до этого короткого выхода в море они все же не ладили.

Старик рыбак сказал Гулаку, узнав от дочери, как провели они время:

– Умеешь работать – научишься петь!

Итак, разгадка была в труде! Гулак начал часто помогать старику и не раз вместе с ним выходил в море встречать в заливе парусники, идущие к этим берегам. Прошло не больше месяца, и он привык к селению. Теперь, если он просил кого-нибудь из жителей спеть, им трудно было ему отказать. Но чаще его просили петь самого. Он условился с Дидиной, что вернется дней через сорок, и срок этот подходил. Да и «мелодии были собраны». Так он написал отсюда брату, передав письмо капитану одного из проходивших кораблей.

И уже перед отъездом обнаружил в старике черты, показавшиеся необычными: невысказанную привязанность его к своему гостю, одинокую нежность к дочери и вместе с тем странную нелюбовь к каким-либо рассуждениям о жизни. Обычно обратное проявляется па склоне лет.

Гулак завел с ним разговор о дочери:

– Как хорошо, что в тот день она увела меня в море!

Он все еще разрешал для себя трудный вопрос о том, как

родится здесь песня, насколько ярче она действительности и почему так оберегают песню от посторонних.

– Мария не моя дочь! – обронил старик.

– Неужели? Она знает об этом? – удивился Гулак.

– Не знает.

– Вы ее удочерили? Уж не подкидыш ли она? – допытывался Гулак.

– Нет, она до прошлого года еще жила с родителями, – неохотно ответил рыбак, – моими друзьями, а после их гибели пришла ко мне.

– Не понимаю! – признался Гулак.

– Понять нелегко! – согласился старик. – Ну, слушайте же. У друга моего была жена, любившая меня больше, чем его. Много лет назад она уговорила меня сойтись с ней и разрешить ей уйти от мужа. Она мне очень нравилась, по я не мог на это пойти: как предать друга? Тогда, может быть из намерения заставить меня жениться на себе, – женщина ведь часто теряет разум, когда что-нибудь не по пей, – а вернее всего, желая как-нибудь отделаться от мужа, взбесить его, потерять для себя, она сказала ему, будто бы Мария, – ей было тогда пять лет, – не его, а моя дочь! Но друг мой повел себя иначе, он поверил ей, простил жену, и они вместе с того времени воспитывали ребенка в любви ко мне… Мне казалось даже иногда, будто мать уже сама поверила, что Мария действительно от меня, а друг мой только незадолго перед смертью, в случайном разговоре со мной, спросил: «Тебе тяжело было отказаться ради меня от женщины, которая тебя любила?» К этому времени, надо сказать, она была очень больна, да уже и стара. Я промолчал и не знал, что лучше: открыть или скрыть ее ложь? Он ведь был уверен, что Мария не его дочь и тоже должен был иметь немалую силу выстрадать измену своей жены, ни разу ни в чем меня не упрекнув. Я же был вдов и не имел детей.

– Как же они объяснили Марии, почему она живет не с вами? – в нетерпении прервал Гулак.

– А так и объяснили… Ее мать ведь не ушла от моего друга. И друг мой ни в чем не показал себя плохим отчимом, никогда не сказал обо мне Марии плохого слова.

Гулак молчал, раздумывая. Что это? Сила дружбы?

– Они потонули в бурю, возвращаясь в праздник от своих родственников из Флоренции, и я думаю… нам всем было легче, чем могло быть. Им умирать, веря, что Мария – моя, ей – знать, что у нее остается отец, мне – обретя дочь… Иначе я был бы совсем одинок! Вы поняли теперь?

Приход Марии прервал их разговор.

– Вы скоро уедете от нас, синьор? – сказала она грустно, не замечая, как у того человека, которого считала отцом, тряслись руки. Он старательно запихивал табак в трубку только для того, чтобы что-нибудь делать и унять эту дрожь.

– Скоро, Мария.

– Рыбаки в селении хотят послушать вас. Теперь ведь все знают, что вы русский певец.

Гулак-Артемовский тянулся к старику и охотно выпроводил бы девушку в сад, чтобы остаться с ним наедине, а, пожалуй, еще бы лучше, наедине со своими мыслями. Он думал о том, что рассказанное ему стариком отвечает па многое относящееся к тому, как рождается песня. И вся эта история с отцовством – творимая народом легенда, в которой быль подчас неотличима от вымысла, как реальное от романтического.

3

На той же террасе виллы «Palazi Poli», где бывал Глинка, возле статуй римских богов, среди которых необычайно странно было видеть бюсты Александра Первого и поэта Веневитинова, Гулак беседовал с княгиней Волконской.

– Я согласилась принять католичество, и теперь русские друзья обходят мой дом, – пожаловалась она в разговоре. – Спасибо, что вы запросто пришли ко мне с письмом Михаила Ивановича. Когда он здесь жил, еще не было его «Жизни за царя» и романсов, которые доставили ему славу. Он был совсем молод, и, правду сказать, я считала, что Соболевский, друг его, часто бывавший у меня в ту пору, преувеличивает его талант. Мне казалось, Глинка больше рассуждает о музыке, нежели пишет! А теперь приехали вы! Может быть, случится, что и вас когда-нибудь настигнет известность, а там я старость, как сейчас меня!

В голосе ее Гулак не уловил, хочет ли она этой его известности. Вернее всего, ей было безразлично. Он пел ей по ее просьбе арии из итальянских опер, пел романсы Глинки. Княгиня восхищалась его голосом и тут же шептала, глядя куда-то в сторону:

– Не только голос ваш прекрасен, но и чувство, с каким поете, и возраст ваш, и вера в жизнь, – все это молодо и прекрасно!

Гулаку было неловко, словно, расхваливая его, она мысленно укоряла за что-то себя, прощалась со своим прошлым. Красивое лицо ее было отчужденно-вежливо и печально. Когда же она забывала, что на нее глядят, лицо ее теряло свою живость, и морщины резче выступали на нем скорбной и суровой складкой.

– Объясните мне, – говорила она, – что может быть лучше церковного пения, исполненного великим певцом? В чем, если не в грусти, не в прощании с жизнью, может прозвучать его голос? Ведь искусство сильно и благородно только в изображении страдания, а никак не веселия! Вакханки не героини Италии, не так ли?

И неожиданно предложила:

– Хотите, отвезу вас в папский дворец?

– Зачем? – испугался Гулак. – Я не прелат…

– Но ваш голос подкупит даже кардиналов.

– Охота вам смеяться, княгиня, и что пользы мне в их расположении?

– А Иванов? – напомнила она. – Он же нашел в этом себе пользу. – И рассмеялась – Мне хочется вам сделать что-нибудь очень приятное, хотя бы во искупление собственных своих грехов. И чтобы здесь, в Риме, больше жило талантливых русских людей. Вам говорили, сколько денег я жертвую на нужды тех, кто приехал сюда из России учиться искусству?

– Я бы отказался, княгиня, от такого пожертвования.

Она не обиделась, но спросила:

– Ну, а что, по-вашему, движет певцом или художником, если не страсть, не страдание? И что открывает перед вами Италия?

– Я слышу здесь Украину.

– Разве похожи мелодии песен? Вот не думала.

– Не совсем так, княгиня, но судьба запорожцев, попавших за Дунай, повторяется и в моей собственной участи здесь. Я слышу Украину в здешней музыке, вижу ее в своих мечтах…

Он замялся. Слишком уж не присуще ему было об этом распространяться.

– Этакий запорожец за… Тибром, – сыграла она на слове.

– Короче говоря, мне одинаково интересны здесь и песни, и жизнь народа.

– Для этого приехали? – пожала она плечами, – Разве в пароде слагают песни лучше, чем пишет музыку Верди? Или он тоже под стать вам?..

И, как бы отбрасывая все сказанное, озабоченно-ласково спросила:

– Но все же чем я могу быть полезной вам? Михаил Иванович просит оказать вам внимание и «путеводить» вами.

– У меня есть к вам просьба, княгиня.

– Слушаю.

– Мне нужна одежда пастуха, в которой он ходит в горах, и ваше разрешение пасти ваших овец… Мне мало быть наблюдателем, мне нужно дело. Я уже достаточно знаю язык, чтобы обойтись без переводчиков. В общем, месяца два я хотел бы служить вашему управляющему.

– Это что же, путь к славе? – помолчав, насмешливо спросила она. – Оригинально!

– Нет, к народу.

– А у мастеров пения вам нечему будет поучиться, а Паста, Рубини?.. Кстати, Паста никак не забудет Глинку! А где вы жили по приезде сюда, в Риме, в Милане?

– Месяца три провел у рыбаков, – неохотно ответил он. – Вам это будет скучно, княгиня.

– Почему же? Италия не только страна кантилены, это страна душевных поисков и душевного устроения. Я не удивляюсь, молчу. Уполномоченный при русской колонии в Риме как-то говорил мне о странствующих по Италии семинаристах. Конечно, в Риме в вилле Медичи устроено общежитие парижских лауреатов, там жил Берлиоз. Но вам потребна жизнь простого народа!..

Она хлопнула в ладоши и приказала явившемуся слуге-негру:

– Позови управляющего.

И когда минут через двадцать явился, запыхавшись, дородный и усатый, похожий на мельника из столичной оперы, управляющий, Волконская, не поднимая на него глаз, небрежно сказала:

– У моего гостя каприз, он любит маскарады. Делай все, что повелит, и ничему не удивляйся. Захочет пасти скот – наряди пастухом! Иди!

– Слушаюсь, государыня-матушка! – выпалил управляющий, и Гулак улыбнулся: так вели себя бурмистры и приказчики в старых помещичьих усадьбах, но здесь это выглядело редкостно.

Он прожил у Волконской с полгода, то уходя в горы, то исчезая в Риме. Слуга-негр, убирает его комнату, в смущении отряхивал висящие рядом на стене черный актерский фрак и серый пастуший плащ с башлыком. На пюпитре в углу лежала стопка потной бумаги, и слуга следил за тем, как все больше заполнялись листки непонятными ему закорючками. Он обрадовался, когда однажды не нашел в комнате ни этих листков, ни одежды и узнал, что странный гость выбыл.

Прошло месяцев пять, и в здешнем поместье Волконской узнали, что новый, входящий в славу певец во флорентийском театре не кто иной, как этот их гость. И среди тех, кто ездил туда его слушать, плененный молвой о чудесном певце, были рыбаки из далекого селения, пансионеры из общежития парижских лауреатов, русские художники, и с ними княгиня Волконская.

– 1842–

«Руслан и Людмила»

…Еще он говорил мне: поймут твоего Мишу, когда его не будет, а «Руслана» – через сто лет, но предсказание его осуществилось раньше этого времени.

Л. Шестакова

1

Одоевский не раз удивлялся тому, что Глинка писал музыку к опере… прежде слов. «Такого комического случая еще не было в истории», – говорил он. И сейчас в Новоспасском Михаил Иванович, не дожидаясь присылок Ширкова, уже кончал интродукцию «Руслана». Детище семерых в сущности принадлежало ему одному. Странная бывает роль творца музыки – подчинять в угоду себе либреттистов, не открываясь в том и сознавая, что без них не обойтись. Одоевский шутил: «Семеро нянек – дитя без глазу; да ведь Михаила Ивановича понимать надо: в творческий свой мир никого не пускает, хотя и не подает вида, няньки ему не больно нужны».

Но тем не менее Ширкову Глинка остался и сейчас верен и с ним откровенно говорил об остальных либреттистах. В письме к нему признался: «Понимаю очень, что содействие Кукольника тебе неприятно, но своенравие моей музы при твоем отдалении заставляет меня прибегать к ному, и мои извинения весьма естественны. Кукольник подкидывает слова наскоро, не обращая внимания на красоту стиха, и все, что он доселе написал для «Руслана», так неопрятно, что непременно требует переделки. Прибавлю еще, что как я ни ценю дарования Кукольника, по остаюсь при прежнем о нем мнении: он литератор, а не поэт, стих его вообще слишком тяжел и пе грациозен после Пушкина, Батюшкова и других».

Но кто может из соавторов либретто понять, как собирает Глинка воедино разрозненные их отрывки, сам становясь, как бывало в юности, поэтом? Легко ли догадаться, что станется с пушкинским замыслом и как эпическое творение Пушкина должно стать драматургическим? Ведь немногое из пушкинского подлинника остается: баллада Финна, песня «Ложится в поле мрак ночной» да ария Руслана «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями», а Пушкин между тем жив в опере! Так кажется Глинке, по-своему довершающему сейчас труд… за Пушкина и мысленно продолжающему давно прерванный с ним разговор. И право, тут совсем не до Кукольника! Но Нестору Васильевичу уразуметь, сколь трудно передать Пушкина в музыке, достичь в совершенстве и тонкости музыкальных интонаций, того, что передано им в поэзии и навек породнило Глинку с Пушкиным. И в сюжетных ли изменениях суть, как они ни важны? Ратмир в опере поистине человек Востока, а Фарлаф несравненно более смешон, чем в поэме. Но что говорить об этом? Литературные судьи уже толкуют о нелепостях отнесения к Пушкину… партии Гориславы – ее совсем нет в поэме – и об условности всего содержания оперы.

Глинка строит интродукцию к «Руслану» на теме «Слова о полку Игореве», величия Киевской Руси и единства славянских племен. Что же такое «Руслан»? Сказка-феерия, как хотелось Шаховскому? Нет, скорее эпос, равный «Одиссее», – пространный, величественный сказ о старине, о движении славян к югу и к северу, о верности их в любви и дружбе, превозмогающей волшебства обольщений и подчас обманчивость красоты. И разве само «царство Черномора» не сказание о Востоке, рожденное свободолюбивой фантазией русских, пе терпящих ханского гнета, слез наложниц в гаремах и культа софистической мысли, культа, столь развитого в магометанстве? Не ясна ли реалистичность сказки? Ей противопоставлен в своих канонах весь рационалистически трезвый восемнадцатый век, да и девятнадцатый еще не имеет такой смелости и широты приемов. Широты, но не помпезности, не излюбленного в Европе «музыкального бомбоста».

Интродукция написана в три недели, за ней неожиданно для себя и финал оперы, – на станции Городец, проездом из Новоспасского в Петербург. В отцовском доме, разговаривая с сестрой Людмилой о «Руслане», Глинка доверительно сказал:

– Кажется, скоро копчу. Извелся я с оперой, не могу больше, тяготит она меня так, что бежать от нее готов. Да разве от самого себя убежишь?

– Так трудно сочинять? – простодушно удивилась сестра. – А ты между тем таким спокойным казался дома с тех пор, как приехал в этот раз из столицы.

Он играл ей из «Руслана» и после читал присланные Ширковым отрывки.

– Интересно ли тебе, Куконушка?

Ей было немного страшно. «Марш Черномора» Глинка исполнял холодно, замедленно, и мажорный холод его передавался девушке. Она слушала, полузакрыв глаза, представляя себе, как должен Черномор выглядеть на сцене, и не могла отрешиться от привычных сказочных представлений, от того, что слышала в детстве, но, боясь обидеть брата, ответила:

– Очень интересно. Но он необходим тебе, этот карл? – Она чуть было не сказала: «этот карла», как говорили няньки.

Глинка мягко улыбнулся, поняв ее, и заметил:

– Что ж, мой карла, – он умышленно произнес по-старинному протяжно, – обязан пугать людей. И ты должна его знать давно. Ты ведь русская. Это о тебе сказал Пушкин:

Не дура английской породы,

Не своенравная мамзель,

Фадеевна рукою хилой

Ее качала колыбель…

Подъезжая к Петербургу, он тепло думал о сестре, о том, каким жизненным оказался его карла. Опять поселился у Кукольника, написал по его просьбе увертюру к «Князю Холмскому», песню «Ходит ветер у ворот» и романс «Сон Рахили», но не оставлял работу над «Русланом». Зимой болел горячкой, какая-то сыпь высыпала на теле, лечился гомеопатическими порошками, объяснив себе свою болезнь какими-то пережитыми и предстоящими бедствиями, а выздоравливая, написал «Тарантеллу», по давней просьбе Мятлева. И тогда почувствовал себя окончательно выздоровевшим. Жил в эту зиму бедно, довольствуясь в обед кислыми щами и кашей, радуясь тому, что один и нет около Марии Петровны. Ей, собственно, и отдал большую часть имевшихся денег. В конце зимы неожиданно разбогател, получив от императрицы перстень с изумрудом, осыпанным бриллиантами, – за музыку прощальной песни воспитанниц Екатерининского института. Перстень послал матери в Новоспасское, впервые, кажется, испытав облегчение от того, что не должен его ни закладывать, ни продавать.

Наступила весна, и Глинка переехал от Кукольника к Степановым, жившим возле Измайловского моста. Карикатурист уступил ему свою комнату, не менее фантастическую, чем в доме Нестора Васильевича на Фонарном. Стены ее были расписаны изображениями чертей, веселящихся, тоскующих и влюбленных. Влюбленный черт, ростом во всю длину потолка, обнимал какую-то пышногрудую деваху и странно походил лицом на Кукольника. Глинка по ночам, просыпаясь, не раз с изумлением видел при свече наваливающегося на него черта.

В этой квартире застал его приехавший в Петербург Ширков.

Валериан Федорович привез только что завершенные им «остатки» либретто, но о «Руслане» первый не заговаривал. И, как бывало, встреча их протекала по сравнению с письмами друг к другу более сдержанно и сухо. Не смея допытываться у Михаила Ивановича о его семейных делах и почему выбрал он себе именно эту комнату, Ширков осторожно спросил:

– Кукольник благоденствует?

– Полноте! Не ревнуйте! – понял его Глинка. – Что он вам?..

– «Что он «Руслану»?» – скажите лучше. Ведь, слышал я, из-за Кукольника вокруг «Руслана» завяжется какая-нибудь дрязга. С Фаддеем Булгариным вы в ссоре, а его язык известен. И странно, Михаил Иванович, по в обществе могут судить об опере не по ней, а по отношению ко всем нам, вашим помощникам, авторам либретто. А у кого только пет зуба против кого-нибудь из нас? Не думали об этом?

– Нет, и не хочу думать.

– А меня жизнь заставила. Вот думаю иногда: как бы сделать, Михаил Иванович, чтобы миновать «Руслану» столичную сцену? И знаю, что это невозможно. Пойдет ведь «Руслан» па Руси, по если бы с народа начать, а не с царедворцев… Я о слушателях говорю.

– Бог с вами, Валериан Федорович! – встревожился Глинка. – Послушаешь вас, так и к Гедеонову ходить не надо, а я уже, считайте, продал ему оперу. Он согласился выдавать мне разовые вместо единовременной оплаты, десятый процент с двух третей полного сбора. Скоро всю партитуру в театральную потную контору сдам и начнем разучивать, а вы… Пугать, что ли, приехали?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю