355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Вадецкий » Глинка » Текст книги (страница 13)
Глинка
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 08:30

Текст книги "Глинка"


Автор книги: Борис Вадецкий


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)

– Музыкой! – с достоинством сказал Глинка.

Шевырев и княгиня молчали.

Не много ли он взял на себя? – читал он в их молчании.

– В пятнадцатом году я выступала в Париже при Россини, – сказала вдруг княгиня, – и Россини нашел у меня сценический талант. Другие же пожалели, что талант этот «достался на долю дамы большого света». Так писали в Париже, не надеясь на то, что я буду продолжать играть. А отцу моему в Париже, писавшему стихи, еще Вольтер сулил большое будущее…

Волконская замолчала.

– Княгиня хочет сказать, – как бы перевел ее слова Шевырев, – что любительством и талантом еще не достигнешь желаемого… Впрочем, – поправился он, боясь обидеть гостя, – Соболевский и Штерич столь высокого мнения, Михаил Иванович, о ваших музыкальных занятиях, что мы хотим верить в вас!

– Пишите музыку о юге, – ласково и ободряюще сказала Волконская. – Мне говорили, что в Милане издатель Рикорди печатает ваши вариации и они очень хороши!

Глинка почтительно наклонил голову.

– Почему, однако, не о севере? – тихо спросил он ее.

– Ну что вы? – с огорчением подняла она на него голубые затуманенные, грустные глаза. – Можно ли о севере, Михаил Иванович? Зима, – это страдание земли, – я так и пишу в своей книге, в той, где будет печататься моя поэма!«Ольга»; зима стирает и превращает в бедность все краски, иссушает весь источник жизни и даже жаркие слезы превращает в ледяшки. А север – это зимы, унылые, мертвящие природу.

– Как вы неправы! – сказал Глинка, почти ожесточаясь на нее и, казалось, забыв приличие.

И он начал горячо рассказывать ей о характере северян, и чем богаче они жителей юга, чем замечательны зимы в пору, когда деревья в инее, осененные морозным светом, стоят в тишине леса, лишь плывучий бег саней да толкающийся в чаще ветер нарушают эту бодрую тишину…

Волконская слушала, не перебивая его, любуясь не столько описываемыми им картинами севера, сколько самим рассказчиком, его оживлением и убежденностью.

Слуга-негр, выкупленный князем у кого-то из здешних богачей, весь в белом, пришел приглашать к столу.

Было очень поздно, когда Глинка покидал виллу Волконской. Княжеская лакированная коляска с белыми лошадьми, на холках которых красовались чучела таких же белых голубей, в знак сердечного мира и доброты к людям, отвезла его в гостиницу.

До города было далеко. Оголенные осенние поля и увядающие оливковые рощи расстилались в сумраке по обеим сторонам дороги. Кое-где крестьяне обрабатывали землю. Большие белые быки, словно сошедшие с саркофагов старого Рима, тащили чуть заметные в темноте деревянные плуги. Очертания города чернели впереди гигантскими сводами капителей, освещенные мирными огоньками небольших, расположенных у подножий юр селений.

Глинка ехал и невесело думал о том, что взглядами и интересами, высказанными им в разговоре у Волконской, противопоставил он себя своим здешним соотечественникам, бесплодному любительству княгини и увлечению ее Италией, приняв на себя всю тяжесть поставленной им в музыке задачи…

6

Соотечественников в Риме оказалось немало. Среди них обнаружились и давние петербургские знакомые. Феофил Толстой, музыкальный критик и меценат, близко знавший Пушкина, совсем недавно прибыл из России и охотно рассказывал Глинке последние новости. По его словам, Пушкин занят историей Пугачева и готовит какую-то народную драму, не о нем ли? Передавали, будто на балу у Бобринского царь сказал Пушкину: «Шаль, что я не знал, что ты пишешь о Пугачеве, а то бы познакомил тебя с его сестрицей, которая три недели тому назад умерла в крепости Эрлингофской».

Феофил Толстой спросил:

– А вы, Михаил Иванович, чем заняты? Кажется, Италией увлеклись? Известно мне, что посланнику графу Воронцову-Дашкову вариации на тему из «Коа-Кинга» посвятили. И миланская печать о вас пишет…

– Да нет, – поморщился Глинка и, боясь, как бы не принял Толстой всерьез мнимое его итальянство, поневоле разоткровенничался: – И я народную драму задумал. Только выйдет ли?

Разговор происходил в гостинице, где жил Глинка. Феофил Толстой не пользовался его доверием, да и слыл в Петербурге изрядным хвастуном и пустым борзописцем. Тем меньше захотелось Глинке признаваться в сокровенном.

Но было уже поздно. Толстой навязчиво расспрашивал:

– Что за народная драма, Михаил Иванович? В наше-то время, после восстания в декабре? Нынче всякие народные драмы вольнодумством дышат, дух мятежный по нашим следам идет. Разве ж что-нибудь о Минине, Пожарском да опять о Сусанине?

– Почему «опять»? – быстро спросил Глинка.

– Да потому, Михаил Иванович, что тема в защиту царя и отечества для нашего времени самая нужная… Сусанин ведь за царя жизнь отдал, верный сын простого народа, а дворяне наши на царя покушались.

И, сдерживая раздражение, Глинка повторил барину Толстому все то, что некогда объяснял крепостному кучеру своему Игнату Саблину.

– Сусанин за отечество стоял, за себя… Иначе и Рылеев не написал бы о нем!

И больше не пускался в спор со столичным музыковедом, так и не открывшись ему вполне в своем замысле.

Они заговорили о боях итальянской армии с отрядами Гарибальди, о карбонариях, о том, что происходит во Франции. И придет ли когда «успокоение народов».

После ухода Толстого, как обычно стремительно и неожиданно, нагрянул Соболевский. Он объезжал Италию и только что вернулся в Рим.

– Мимоза! – кричал он, сжимая Глинку в объятиях, веселый и пышущий здоровьем. – Маленькая моя мимоза, хорошо ли тебе в сем парнике? Об Иванове расклеены по городу афиши, русский певец пользуется в Италии славой, ну, а ты, печальник, ты как?

– Веселюсь! – врал Глинка. – Начал волочиться за красавицами. Всю печаль побоку!

– Ой ли! А почему бледен, Глинушка?

И Глинка, смешно наклонив голову набок, отвечал пискливо, подражая одному из встреченных им на площади цирковых шутов, изображавших римских святош:

Бедненькому Глинке Только бы молиться,

Будет без заминки Весь он день учиться…

– Как я рад тебе! Правду говоря, такая наступает тошнота от серьезности, что хоть иди в игорные дома. А тут еще у богомольной Зинаиды Александровны Волконской совсем Духом «возвысился».

И два дня, пока был Соболевский в Риме, они провели вместе, бродя по улицам и площадям, заглядывая в трущобы и во дворцы «святого города», танцуя на каком-то карнавале и с молитвенным видом провожая в монастырь уличную певицу, оказавшуюся монахиней. Поистине отдохновенны, хотя и греховны, были эти два дня.

Был конец октября, когда вместе с Ивановым Глинка выехал в дилижансе по намеченному пути дальше, в Неаполь. Первого ноября он сидел на берегу Неаполитанского залива и любовался отражениями далеких отсюда гор Сорренто, полупрозрачных, подобно опахалам. Воздух был настолько прозрачен, что красноватые домики и мирты, посеребренные солнцем, приобретали здесь особую отдаленную четкость, словно и они были отражениями зеркальной и недвижной поверхности моря. Проходил рыбак в дырявой шляпе, которую, однако, он ни перед кем не ломал, брели девушки, с пленительной небрежностью закинув длинные свои смоляные косы. Люди здесь казались свободны и осенены спокойным достоинством. Казалось, чувство присущей этому берегу вечной, незыблемой красоты делало человека подтянутым и безотчетно счастливым. Глинка сидел на берегу, и его охватывало ощущение простора и светлой покоряющей себе тишины, какое приходит внезапно при восхождении на гору.

Только мусорная свалка в конце бухты превращала эту землю в нечто страшно обычное… Туда из города, не смея обронить мусор, дробно бежали приученные ослики с большими корзинками на спине. Осликов встречал почтенный старик в черном халате, похожий на монаха, – хранитель чистоты в городе.

Глинка, уходя с берега, видел, как ослики стояли в очереди к старику и дремали, переступая в дреме ногами с маленькими копытцами, похожими на стаканчики. Жизнь города проходила здесь на глазах у всех. На улицах обедали, стирали, спали и молились. Было очень тепло, и в домах жили мало.

Дом, где остановился Глинка, принадлежал монаху. Монах благословил Глинку и Иванова, двух своих жильцов, взял с них деньги, передал им ключи и удалился, пообещав прийти через месяц. Дом был небольшой, уютный, с палисадником, в котором на дереве покачивалась скворечня, похожая своей формой на скрипку.

Иванов завел знакомство с учителем пения Носсари и со знаменитым Рубини.

– Рубини сказал, что я беру нотою выше его, – хвастался Иванов Глинке.

И вскоре сообщил:

– Михаил Иванович, я познакомился с художником, который берется меня представить королевскому двору. Михаил Иванович, счастье-то какое! Что же вы молчите?

– Молчу, Николай. Думаю, к добру ли это?..

– Ну вот, Михаил Иванович, вы всегда в чем-то сомневаетесь, можно подумать, что даже завидуете…

Глинка вспыхнул. Не пора ли отчитать Иванова и запретить ему говорить с ним таким тоном. Успех кружит ему голову. Но голос Иванова нравится и Глинке, и хочется быть снисходительным к певцу… К тому же разве не лестно Иванову, что говорят о нем итальянцы?

Он промолчал.

Вечерами они вдвоем бывали у актрисы госпожи Фодор-Мейнвиель, дочери скрипача-виртуоза Иосифа Фодор, переселившегося из Франции в Россию. Его знал Петербург. Госпожа Мейнвиель отлично говорила по-русски, манерой вести себя походила больше на русскую уездную барыньку, чем на итальянскую актрису. Она недавно оставила сцену и поселилась с мужем в Неаполе. Мейнвиель, женившийся на ней в Петербурге, рассказывал русским гостям анекдоты о России, о том, что случилось с ним якобы при Павле Первом, – с намерением удивить и рассмешить… Но смешного, собственно, было мало. Господин Мейнвиель не знал Россию, хотя и жил некоторое время в ней. Глинка скучал и ждал, когда он замолчит и в разговор вступит его жена. Тогда можно будет попросить ее что-нибудь спеть.

Госпожа Мейнвиель пела непринужденно и так ловко «выделывала трудные пассажи, как в Берлине немки вяжут чулки во время разных представлений, не проронив ни одной петли» – так говорил он позже о ее пении.

Впрочем, пела она мило, умело, но и только!

Иванова она учила не без пользы, придерживаясь метода, принятого Носсари, требуя мягкого и отчетливого исполнения, и останавливала, когда Иванов, любуясь своим голосом, пел слишком громко и высоко.

Любимым театром Глинки в Неаполе был маленький и бойкий театр, зданием своим похожий на цирковой балаган. В нем играли на свой лад, подчас импровизируя тексты на неаполитанском наречии с помощью пульчинелло[4] и сама необычность и самобытность толкования уже известных пьес привлекала сюда Глинку.

Бывая в этом театре, Глинка утешительно думал о том, как неправ автор романа «Музыкальный шарлатан», доказывая, что народное сознание итальянцев усыплено музыкой…

В декабре вместе с Ивановым предпринял Глинка восхождение на Везувий. В Неаполе моросил дождь, а на вершине вулкана неистовствовала лютая пурга. Небольшая гостиница для туристов оказалась заселена, ночлег предстоял под открытым небом. Пришлось возвращаться в город. На беду в коляске, на которой добирались они до Неаполя, сломалось колесо, и нужно было некоторое время идти пешком. К частым недугам – бессоннице, а в последнее время нервной сыпи на коже – прибавилась простуда. Все это принуждало к бездействию, а бездействие усугубляло страдания.

Позже, вспоминая о днях, проведенных в Неаполе, Глинка писал:

«Страдал я много, но много было отрадных и истинно поэтических минут. Частое обращение с второклассными, первоклассными певцами и певицами, любителями и любительницами пения практически познакомило меня с капризным и трудным искусством управлять голосом и ловко писать для него. Носсари и Фодор в Неаполе были для меня представителями искусства, доведенного до совершенства (plus ultra); они умели сочетать невероятную (для тех, кто не слыхал их) отчетливость с непринужденною естественностью (grace naturelle), которые после них едва ли мне удастся когда-либо встретить… Даже в пении Пасты были не без некоторого рода претензии на эффект!»

Он не раз вспоминал Дидину. Если в Неаполе его привлекала простота, более целомудренная и строгая, чем где-либо, то олицетворением этих качеств в человеке была для него Дидина. Впрочем, ему меньше всего хотелось ее сравнить с кем-нибудь!

Без нее он был одинок в Милане, а вскоре расстался и со своим спутником.

– Михаил Иванович, выслушайте мою покаянную, – начал однажды Иванов с дрожью в голосе, и полное холеное лицо его вдруг покраснело. Глинка заметил, что Иванов никак не решится что-то ему сообщить.

– Что-нибудь натворил, Николай? – ободряюще спросил композитор. – Не иначе, как трем красавицам сразу письма писал.

– Решение я принял, Михаил Иванович, – медленно Промолвил Иванов, набираясь смелости, но опустив глаза.

– Какое же решение, Николай? Жениться небось?

Глинка решил, что несвойственная его товарищу серьезность вызвана именно этим решением.

– Жениться, Михаил Иванович, я не опоздаю, – с неприятной откровенностью ответил Иванов, принимая подтрунивание над ним за подлинное участие в его немало надоевших Глинке любовных интригах. – Я, Михаил Иванович, такое решение принял, что теперь свободным человеком стану и могу от самого царя-батюшки не зависеть.

– Что же ты решил, Николай? – уже с тревогой спросил композитор. – Говори скорее!

– Порешил я, бесценнейший Михаил Иванович, здесь остаться, в Италии, и с Россией всякие счеты кончить. И фамилию мне вторую актеры здешние подберут. Вы меня, будет нужно, ужо перед посланником защитите: поддался, мол, на уговоры и своей выгоды не прозевал. Что же касается батюшки вашего, Ивана Николаевича, отрядившего меня с вами на свои деньги, я ему, как и вам, ничем не обязан, так что вы, Михаил Иванович, не взыщите, – вот такое мое решение.

Все это он выпалил одним духом, как бы боясь, что Глинка остановит его, и слово «решение» произносил с необычайной важностью, давая понять этим словом, что нет для него иных путей, кроме принятого.

– В своем уме и в здравой памяти ты? – весь наливаясь гневом и холодея, осведомился Глинка.

– Может быть, и не в большом уме, но в своем, – пытался созорничать Иванов, усмехаясь, – да с большим умом, с таким, как ваш, жить трудно, а память у меня богатая, Михаил Иванович, все помню.

– Стало быть, отвечаешь за себя.

Голос Глинки был странно спокоен, и это спокойствие не предвещало Иванову ничего доброго.

– Вы пугать, что ли, намерены, Михаил Иванович? – наглея, спросил он, действительно начиная все больше бояться Глинки.

Вверенный его попечению молодой Новоспасский барин, прозванный за хилость свою «мимозой», над чем не раз потешался в душе рослый и осанистый Иванов, предстал перед ним презрительный и властный, в своем гневе страшнее посланника.

– Пошел вон! – кричал Глинка. – Чтобы ни духу твоего, ни памяти о тебе не было! Ты не свободен отныне, ты просто не нужен.

И в гневе он бросил в лицо Иванову впервые произнесенные им слова:

– Смерд! Холоп!

Иванов, не поднимая глаз на композитора, рывком сгреб в свой чемодан ноты, рубашки, туалетные вещи, щеголевато разложенные на полочке, и тут же покинул дом.

Месяцами двумя позже композитор стучался в маленький особняк с закрытыми ставнями на людной миланской улице.

– Синьор Глинка! – теряя от волнения голос, прошептала Дидина, открывая дверь.

– Да, Дидина, здравствуйте! Вы поджидали меня?

– Уже который месяц жду! – сказала она тихо и без упрека. – А где ваш товарищ? Он придет позже?

– Я потерял его, Дидина. Потерял в дороге. Он никогда не приедет ко мне. Мы расстались. Вы поняли?

Она спокойно ответила, закрывая за ним дверь:

– Если он вам помогал в чем-либо, то, может быть, я вместо него помогу. Вы ведь никогда без него не скучали. Я так рада, что вы снова в Милане!

7

Сергей Соболевский, отдавая должное итальянским красотам, не забывал о том, что могло украсить библиофильские его находки, не забывал и об изучении промыслов и торговли.

Он опять был в Милане, здесь познакомился с Манцони и, к радости своей, узнал об осведомленности знаменитого итальянского писателя в литературе русской.

Манцони говорил ему о Пушкине и о Козлове.

О встречах своих в Милане, как и о том, что делает здесь «полюбившийся итальянцам Глинка», писал Соболевский отсюда Пушкину и петербургским друзьям, а узнав от них, что Пушкин затевает издание «Литературной газеты», тут же написал Шевыреву:

«Тысяча приветствий Пушкину. Надеюсь на его газету. Пушкин столь же умен, сколь практичен; он практик и большой практик, даже всегда писал то, что от него просило время и обстоятельства: газета его будет и русска и бонтонна и будет завлекать к чтению. Желаю знать, кто у него будет главным редактором, ибо сия машина есть главная у таковых мануфактуристов, каков Пушкин».

Соболевский, веселый и всегда энергичный, называл «мануфактуристами» людей дела и живой мысли, не отягощенной бесплодными страданиями.

Снова довелось Глинке встретиться в Милане с Толстым. Они сидели вечером на балкончике низенькой миланской таверны. Шелковые одежды миланок мелькали внизу. Звезды теплились в небе, и светлый силуэт Миланского собора закрывал собой горизонт. Глинка произнес, как бы спрашивая сам себя:

– Можно ли все это: и улицу, и шуршанье платьев, и черные волосы женщин, и шарканье ног – дать в музыке?

– Конечно, – ответил Толстой. – И черные волосы, и ночное небо – всё это целиком можно изобразить звуками.

– Дело не в том, – помедлив, возразил Глинка. – Черные волосы сами по себе… Но душевное настроение, производимое подобным зрелищем, – вот это можно ли выразить в музыке? Правду сказать, именно этим я занят последнее время, досыта упившись внешним музыкальным изобразительством.

Толстой молчал.

Глинка быстро перевел разговор на другое. Он говорил о своих сборах в Берлин и в Вену, о намерении поучиться в Берлине у Зигфрида Дена, о том, что может ждать его на земле Альбрехтсбергера, Фогеля и Вебера. Чем после Италии удивят Германия и Австрия?

Он знал о том, что Моцарт, Гайдн и Бетховен уже не владеют по-прежнему умами венцев, забавляющихся ныне Штраусом и Лайнером. Он думал о великом и ускользающем в том, что оставили они в музыке. И коротко сказал:

– Не побуду там – каяться начну, будто упустил что-то, не нашел вовремя!

– Жадны вы и хозяйственны в этом! – заметил Толстой.

– Вот это верно! Хозяйствен, жаден, еще скажу – упрям до назойливости, – не без гордости охотно согласился Глинка. – Это не то, что Соболевский нынче мне о мануфактуристах и бонтоне говорил, – чепуха! Да и ведь я прогляжу в музыке то, что движение ей может придать, и другие, пожалуй, проглядят. Ведь судят-то все больше по написанному, по известному, а не по тому, что сие надо написать и изведать для русской музыки. А музыка наша, как и литература русская, на новых, притом своих путях, не так ли?

Толстой смущенно согласился. Не к нему ли, петербургскому музыковеду, относился упрек Глинки? Что-то в этом роде приходилось ему слышать и в петербургских литературных группах и в московском кружке Огарева и Станкевича. Откуда ото в Глинке – жителе Италии?

Ненароком Глинка сообщил:

– Потому спешу из Италии, что сестра моя Наталия с мужем из Новоспасска в Берлин выехала, и там встретить ее должен. Три года родных не видел. Из Новоспасского родители пишут, что соскучились, а я-то того больше!

Расстались они ночью. Дворники в черных халатах швабрами мыли улицу. Где-то пиликала скрипка, и, заглушая слабый ее звук, мерно били на городской ратуше часы.

Сборы были недолги. Дидине сказал, что вернется, хотя бы через года два, и будет писать из Петербурга, а может быть, и еще из Вены.

– Я знаю! – ответила девушка мужественно. – Вы, синьор Глинка, не можете жить у нас вечно, но Петербург теперь гораздо ближе к Милану… Раньше же о как далеко от пас был Петербург. – О себе молчала.

Она подвела к Глинке слугу кавалера Николини и извозчика, наблюдавшего за их домом, и композитор, смеясь, сунул каждому из них несколько флоринов.

Он попросил слугу передать привет кавалеру Николини, которого так и не удалось ему, Глинке, увидеть.

– Что делать, – вздохнул слуга сокрушенно, принимая деньги и кланяясь. – Кавалер не знает о вас и, наверное, пожелал бы вам доброго пути, но знатные люди не могут обойтись в этих делах без синдика. Такое время!..

Уже уехав из Италии, писал Глинка одному из петербургских своих друзей о музыкальном замысле, который овладевал им на всем пути его странствий в последние годы и теперь уже сопутствовал ему везде и, казалось, где бы ни жил композитор, стучался в дверь его дома:

«…Без сомнения ты удивишься, когда откроешь во мне больше того, о чем мог бы подумать во время моего петербургского житья. Сказать ли тебе все? Я полагаю, что я тоже мог бы дать нашему театру произведение больших масштабов. Сам первый готов допустить, что это не будет шедевр, но, конечно же, это будет и не так уж плохо!

Самое важное – это, конечно, выбрать сюжет, во всяком случае, он безусловно будет национален. И не только сюжет, но музыка. Я хочу, чтобы мои дорогие соотечественники почувствовали бы себя тут как дома и чтобы за границей не принимали меня за самонадеянную личность, па манер сойки, что рядится в чужие перья.

186

Примечаю, что мог бы и наскучить тебе, удлиняя сверх меры описание того, что покрыто пока еще мраком будущего. И кто знает, найду ли я в себе самом силу и талант, необходимые для выполнения обещаний, которые я сам себе дал».

– 1836–

Иван Сусанин

Народ хочется делать…

Народ как великую личность.

Мусоргский

1

Если бы можно было провести годы в Италии и в то же время не оказаться оторванным от родного своего дома! Когда уезжал из Новоспасского за границу, то представлял это и возможным и обязательным. Разве исконное чувство к родителям может быть чем-либо угашено? Наконец есть курьерская почта!

Но, оказывается, жизнь требует за дарованное человеку знание искупительной жертвы. Новоспасское давно маячит позади радужными огоньками детства и погружается в прошлое, как в темень, хотя и протестует против этого старший сын – надежда Новоспасских Глинок. Тем неожиданнее и страшнее весть, полученная в Берлине от матери: умер отец.

Месяцем позже его смерти Михаил Иванович вернулся в Новоспасское и, справив все нужные бумаги, оставил матери доверенность на управление поместьями.

В доме та полная растерянности и неведения тишина, которая бывает после кончины человека, с уходом которого все как бы оказывается и на месте и ненужным…

Немногодумно, но знающе и словно заранее определив, чему быть теперь в Новоспасском, смотрит на молодого наследника притихшая дворня. И Михаилу Ивановичу кажется даже, что дворня, как один человек, наблюдает за ним. И дети, уже переросшие сверх ожидания ту черту, за которой начинается юность, глядят на него с любопытством и тревогой. Словно опять повторяется случай, подобный тому, приключившемуся в детстве, когда однажды, скатившись вниз по лестнице из бабушкиного «заповедника», обнаружил он в доме таких же, как сам, детей.

Лучшей помощницей матери была Людмила. Она умела утешить ее и могла распорядиться по дому. У нее было внимательное доброе лицо и мягкие, неслышные движения. Для нее уже прошло то время, которое лишь начиналось для младших: заучивать «аз, буки, веди» и нарочито выдуманные бессмысленные слова «бруйтчих» или «вайдком» для развития памяти, носить привязанную на грудь огромную тетрадь в наказание за невыученный урок. Она была очень здоровой, и может быть, потому, что ела в детские годы все приносимое кормилицами – кислые щи, похлебку, черный хлеб – и спускалась к родительскому столу уже сытая.

– Знаешь, я хочу в память об отце отпустить на волю всех наших нянь, – сказала она Михаилу Ивановичу в первый день его приезда.

И озабоченно прибавила:

– Только куда они пойдут?

И когда он молчал, испытующе глядя на сестру, и думал, почему она, а не мать говорит об этом, Людмила пояснила:

– Так, как было, ведь не может продолжаться. Что-то должно перемениться в нашем доме, Миша. Надо порадовать людей и надо обставить жизнь проще. Зачем нам конный завод и зачем столько расходов?..

Ей было восемнадцать лет – возраст, когда очень приятна самостоятельность. Михаил Иванович видел, однако, в ее попытках самостоятельности больше девичьего стремления к благородству, чем пользы делу, и упорно отмалчивался.

Тогда она спросила обиженно:

– Ты же старший, мы так ждали тебя, с чем же ты приехал к нам, если все молчишь?

И ему пришлось войти во все заботы об имениях, хотя он и передал доверенность на управление матери. К тому же Людмила была права: «Что-то должно перемениться в доме…»

Он ходил с Людмилой по селу н присматривался к тому, как живут люди, «его люди», как сказала ему мать.

Какое наказание! Он послушался бы Людмилы и отпустил не только нянь, а всех дворовых. С наемными как-то честнее. Но сейчас он совершал то, на что не решалась Евгения Андреевна при муже, – отделял им землю и уменьшал этим свое поместье до размеров, в каких оно оставалось при бабушке Фекле Александровне.

Брат и сестра шли с налоговыми книгами и подушными списками в руках, похожие на юных студентиков из либеральных кружков, которые наведывались в ту пору в деревни.

Была весна, и ноздреватая, освобожденная от снега земля податливо уплотнялась под ногами. Неясное русло реки, еще заваленное снегами, чернело за лесом, и «Амуров лужок» с козлоногими сатирами и статуями Аполлона вырисовывался справа от дороги. Весенний ветер шаркал в лесу, и старый лесник, одурев от долголетия и от криков грачей в сторожке, брел навстречу барышне и барину неверным хмельным шагом.

– Матвеич, – сказала ему Людмила, – не нужно ли тебе чего?

Старик не понял вопроса, но догадался о том, что привело господ сюда.

– Без батюшки Ивана Николаевича в деревню свою вышли? – ответил он, кланяясь. – Низкая ваша земля, Михаил Иванович, влажная, не обидел бог, снега в себе долго держит. Не то что у соседей: у тех бугры, голые и засушливые!

Михаилу Ивановичу и Людмиле совсем, казалось, неинтересно было слушать о их низкой земле. Глинка болезненно морщился, а сестра возразила виновато:

– Как же это так, Матвеич, что у соседей земля хуже?

– Да вот хуже! Хуже, говорю! – обрадованно твердил он. И обернулся к Глинке: – Вы, толкуют, барин, ко святым местам ходили? В Иерусалим?

– Пет, Матвеич, в Риме я был. В Италии.

– Это где же?

И, по-прежнему думая, что молодой Глинка был там, куда ходят на поклонение, старик побрел дальше.

– Ты заведи школу! – говорил Глинка сестре. – Выпиши учителя и скажи попу, чтобы не ревновал, не мешал бы ему. Из Смоленска выпиши, там учителя попроще.

Она кивнула головой.

– И оркестр бы иметь свой. Я бы сам дирижировал.

А через неделю уже показалось ему, что нечего делать в родительском доме. И он, отпросившись у матери, вскоре выехал к Мельгунову, в Москву.

Сен-Пьер входил в известность, знал многое, о чем было невдомек в Новоспасском, к тому же писал о музыке.

– Тебе бы жениться, – сказала мать, прощаясь. Опа ходила в черном, траурном платье, придававшем ей стройность и спокойствие. Увядшее морщинистое лицо ее и действительно казалось спокойным. Она стойко пережила свое горе.

И тут же добавила:

– В твои годы уже женятся. А женившись, станешь ближе к дому, может быть, даже ко всем нам, и более расчетлив… А то, чего доброго, от всего откажешься – от деревни, от своих люден. На что жить будешь?

Она светло улыбнулась, чуть подсмеиваясь над ним, и спросила:

– Неужто музыкой одной займешься?

«В России без чинов и должностей нельзя – знаю», – хотел было сказать он, но ответил мягко:

– Через год обо всем скажу, подождите, мама.

Ему не хотелось говорить ни о музыке, пи о том, что, будучи в Берлине, увлекся девушкой из простой семьи, на которой и хотел бы жениться.

– Через год – подожду, – так же спокойно согласилась она и стала говорить ему о том, сколько потребуется на год денег, если жить в Петербурге, сколько следует иметь пар белья, сорочек, холста и бархата на занавеси и мебель и кого следует взять с собой из дворовых.

2

Не те времена теперь, когда говорили: «Москва – прихожая, Петербург – гостиная, деревня же – наш кабинет». Москва, какой увидел ее Глинка, теперь во многом диктовала вкусы Петербургу. Впрочем, так могло казаться после долгой отлучки, когда так трудно бывает разобраться сразу в происшедших переменах. И говорил же входивший в славу молодой Белинский, что «для русского, который родился и жил безвыездно в Петербурге, Москва точно так же изумительна, как и для иностранца. По дороге в Москву наш петербуржец увидел бы, разумеется, Новгород и Тверь, которые совсем не приготовили бы его к зрелищу Москвы. Улицы в Новгороде не кривы и не узки, многие дома своею архитектурой и даже цветом напоминают Петербург. Тверь тоже не дает идеи о Москве: ее улицы прямы и широки, а для губернского города она довольно красива. Следовательно, въезжая первый раз в Москву, наш петербуржец въезжает в новый для него мир».

Петербуржец Глинка, каким по праву считал он себя, ибо Смоленск и Ельня не могли же соперничать с северной столицей, второй раз приезжал в Москву и по той же единственной сюда дороге. Он проехал Новгород, Крестцы, Яжелбицы, Валдай, посетив, кстати, завод, поставлявший всей России колокольчики, Зимогорье, Тверь и наконец добрался до Новинского бульвара в Москве, где квартировали Мельгуновы.

На этот раз он пристально знакомился с Москвой. Здесь не было Волконской и «не принимали» многие салоны, делавшие раньше честь городу. Но сейчас Москва – средняя, мелкопоместная, если судить по-деревенски, – больше притягивала к себе Глинку. «Не зная ее, не напишешь о народе, – думал он. – Пусть Петербург – «пробный камень» человека – так заявил Белинский. И пусть неотъемлемо его отрезвляющее свойство, Москва в таком случае – прибежище для людей увлекающихся и простых сердцем».

И как ни много слышал Глинка разного об этих двух городах, оказавшись у Мельгунова, его примирил с обеими столицами бойкий портрет их, написанный в одной безымянной тогда, предложенной ему хозяином дома литераторской статье:

«Петербург весь шевелится, от погребов до чердака: с полночи начинает печь французские хлебы, которые назавтра все съест разноплеменный народ, и во всю ночь то один глаз его светится, то другой; Москва ночью вся спит и на другой день, перекрестившись и поклонившись на все четыре стороны, выезжает с калачами на рынок. В Москве все невесты, в Петербурге все женихи. Петербург наблюдает большое приличие в своей одежде, не любит пестрых цветов и никаких резких и дерзких отступлений от моды; зато Москва требует, если уж пошло на моду, чтоб во всей форме была мода: если талия длинна, то она пускает ее еще длиннее; если отвороты фрака велики, то у ней – как сарайные двери. Петербург – аккуратный человек, на все глядит с расчетом, и прежде, нежели задумает дать вечеринку, посмотрит в карман; Москва – русский дворянин, и если уж веселится, то веселится до упаду и не заботится о том, что уже не хватает больше того, сколько находится в кармане; она не любит середины. Москва всегда едет, завернувшись в медвежью шубу, и большею частью на обед; Петербург в байковом сюртуке, заложив обе руки в карман, летит во всю прыть на биржу или в «должность». Москва гуляет до четырех часов ночи и на другой день не подымается с постели раньше второго часа; Петербург тоже гуляет до четырех часов, но на другой день как ни в чем не бывало в девять часов спешит в своем байковом сюртуке в присутствие. В Москву тащится Русь с деньгами в кармане и возвращается налегке; в Петербург едут люди безденежные и разъезжаются во все стороны света с изрядным капиталом. В Москву тащится Русь в зимних кибитках но зимним ухабам сбывать и покупать; в Петербург идет русский народ пешком летнею порою строить и работать. Москва – кладовая: она наваливает тюки да вьюки, на мелкого продавца и смотреть не хочет; Петербург весь расточился по кусочкам, разделился, разложился на лавочки и магазины и ловит мелких покупщиков. Москва говорит: «Коли нужно покупщику – сыщет»; Петербург сует вывеску под самый нос, подкапывается под ваш пол с «ренским погребом» и ставит извозчичью биржу в самые двери вашего дома. Москва не глядит на своих жителей, а шлет товары во всю Русь; Москва – большой гостиный двор; Петербург– светлый магазин. Москва нужна России; для Петербурга нужна Россия. В Москве редко встретишь гербовую пуговицу на фраке, в Петербурге нет фраков без гербовых пуговиц. Петербург любит подтрунить над Москвою, над ее неловкостью и безвкусием; Москва кольнет Петербург тем, что он не умеет говорить по-русски. В Петербурге, на Невском проспекте, гуляют в два часа люди, как будто сошедшие с журнальных модных картинок, выставляемых в витринах, даже старухи с такими узенькими талиями, что делается смешно; на гуляньях в Москве всегда попадется в самой середине модной толпы какая-нибудь матушка с платком на голове и уже совершенно без всякой талии».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю