355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Вадецкий » Глинка » Текст книги (страница 11)
Глинка
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 08:30

Текст книги "Глинка"


Автор книги: Борис Вадецкий


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)

Среди знакомых Глинки – шурин Пушкина Николай Павлищев, пробующий заняться издательским делом, и князь Сергей Голицын, приятель поэта, – весельчак и меломан. В доме у Павлищевых новые, памятные навсегда знакомства: с Мицкевичем, с Жуковским, с певцом императорской капеллы Николаем Ивановым… Не оставлена и дача Оленина в Приютные. Доводится Глинке посещать Дельвига и у него играть для Анны Петровны Керн, «любви которой должна уступить музыка». С помощью Павлищева выпущен Глинкой «Лирический альбом» – первое издание его романсов. Разумеется, в «альбоме» этом нет уже законченного теперь текста «На смерть героя», как и нет того, что могло бы звучать крамолой.

Казнь пяти «мятежников» свершилась. Казнен Рылеев. Бывший поручик Финляндского полка Розен занял после экзекуции над остальными «мятежниками» тот же четырнадцатый номер Кронверкской куртины, где был заточен Рылеев, и с благоговением пил из оловянной кружки недопитую Рылеевым воду. «Я вступил туда, как в место освященное», – писал Розен друзьям. Бестужев в Сибири, не так далеко от Кюхельбекера. Пушкин в разговоре с Глинкой нет-нет да и помянет Вильгельма Карловича добрым словом.

Холодно в Петербурге и зимой и летом, холодно и казенно. Если бы не новые друзья, если бы не музыкальные вечера, что делать в Петербурге? Во всех департаментах и управлениях берут от служащих подписку о том, что они не состоят и не будут состоять в тайных обществах.

В июне 1828 года Глинку посетили Пушкин и Грибоедов. Был вечер. Гости застали Глинку за фортепиано. В большой комнате с окнами, выходящими в сад, потрескивали свечи в простых, привешенных к стенам канделябрах. Низенькая, похожая на тахту кровать была придвинута ближе к фортепиано.

– Спит рядом с музыкой! – заметил Пушкин, садясь к столу, на котором белели листы бумаги и несколько гусиных перьев. – А службу не оставили? – спросил он.

Грибоедов чинно повесил шляпу и трость па вешалку в передней, потом подсел к столу.

– Кажется, оставляю! – сказал Глинка и протянул Пушкину только что полученное им от генерала Герголи письмо.

Генерал предупреждал о своем неудовольствии работой Глинки, допускавшего последнее время в составляемых им бумагах много грамматических ошибок.

– Я знаю одного письмоводителя, он прекрасно пишет бумаги, но он не дворянин и служит у какого-то купца, другого не нашел себе места – вот бы его порекомендовать в канцелярию к генералу.

– Генералу Герголи важно меня уволить, а ошибок он никогда не замечал ранее, – ответил Глинка.

– Тогда почему вы не подали сами в отставку? – спросил Грибоедов. – Если нужна служба, я могу предложить…

– Из-за отца, Александр Сергеевич, только из-за отца, – признался Глинка. – Иначе трудно мне будет выехать из Новоспасского, да и мои родители будут считать меня неудачником. Ради них вот… и ошибки делаю.

– А правда ведь, – со смехом сказал Пушкин. – Не служи Глинка и не имей средств – куда податься ему? К родным, в деревню! Он ли один в положении таком? А что в службе? Одно приличие!

– Подумайте, Михаил Иванович, может быть, примете мое предложение, – повторил Грибоедов, – могу посодействовать в устройстве.

– Да нет же, – беспечно ответил Глинка, – в другом, Александр Сергеевич, посодействуйте, в другом; помните у Виельгорских – мелодию вы мне подсказали… грузинской песни? Сплю и думаю теперь о ней… А слов нет.

– И что же? – не понял Грибоедов.

– Попросите Александра Пушкина написать слова. Эти уж мне «песни без слов»! Знаете, какое томление от них. Словно в потемках бродишь.

– Легче ли писать мелодию на слова, чем слова для готовой музыки? – в раздумье произнес Пушкин. – Почему же сами ни разу не сказали мне, Михаил Иванович?

– Да ведь как скажешь, Александр Сергеевич? Романс– он как возглас, как «волшебное слово», его не закажешь. Композицию-то самой ветреной из муз Яковлев мне называл. Но никто, кроме вас, не напишет, Александр Сергеевич, то, что хочу сказать сейчас в этой кавказской мелодии…

– И я боюсь, что никто, кроме вас, не создаст ее, – в тон ему не то опечаленно, не то задумчиво сказал Пушкин.

И они заговорили о Кавказе, о жестокости горских напевов и совсем ином, ласкающем воображение и печальном образе грузинской девы, о том, что было общим для них, для Пушкина и Глинки, в их впечатлениях о Кавказе. Грибоедов растроганно слушал.

– Зачем же мне просить его написать слова? – спросил он Глинку, показывая взглядом на Пушкина. – Вы сами уже его взволновали…

Слуга Глинки, Илья, начал в соседней комнате накрывать на стол и неловко зазвенел посудой. Глинка вышел к нему. Грибоедов сел за инструмент и коснулся клавиш длинными и тонкими своими пальцами. Ему и Пушкину было просто и уютно в квартире Глинки.

Месяца через два одним из самых известных в столице романсов после «Разуверения» стал новый, сложенный, как сообщали, на слова Пушкина:

Не пой, красавица, при мне…

И многие из друзей Пушкина, и в их числе Грибоедов, слышали теперь и в других стихах его, не положенных на музыку, мелодию этого романса, мелодическую природу глинковской музыки.

5

Ивану Николаевичу пришлось в это лето много времени провести в Смоленске и нанести визит губернатору.

Губернатором был теперь здесь драматург и поэт Николай Иванович Хмельницкий, о стихах которого весьма похвально отзывался Пушкин.

Губернатор должен был пригласить к себе Глинку по безотлагательному делу письмом, но предпочел, чтобы тот сам догадался к нему прийти.

Хмельницкий принял его немедля и ничем не дал ему понять о том, что текст такого письма уже был написан и лежал у пего, губернатора, на подписи. Он усадил помещика возле себя в большом своем кабинете, похожем на зал, с портретами династии Романовых и князя Кутузова-Смоленского, и спросил просто:

– Глинки не боятся за себя?

Вопрос губернатора был понятен Ивану Николаевичу. Духовщинские уже лишились своего кормильца – Владимира Андреевича, арестованного по обвинению в связях с членами тайного общества. Федор Николаевич Глинка был допрошен самим царем, посажен им в Петропавловскую крепость и потом сослан в Петрозаводск с устройством на службу «по бедности». Передавали, будто царь сказал ему: «Ты чист, но должен еще больше очиститься». В Смоленске был недавно арестован и дальний родственник Ивана Николаевича – Кашталинский.

– Чем я и моя семья провинились, ваше превосходительство? Почему спрашиваете об этом? – осведомился Иван Николаевич, намеренно говоря только о себе и своей семье и давая понять этим, что за других Глинок он не в ответе.

– В Сутоках давно был? – так же просто спросил губернатор, оставив без внимания все сказанное помещиком.

– Года два назад, ваше превосходительство.

– А с Пассеками и Повало-Швейковскими дружил?

– Отцы наши поддерживали связи, в дальнем родстве мы с ними, ваше превосходительство.

– Ну и что же? Гостили, виделись?

Глаза губернатора чуть смеялись. Открытое большое лицо его казалось Ивану Николаевичу приветливым. Но Иван Николаевич не смел верить этой его приветливости и чувствовал себя все же на допросе.

– По большим праздникам, ваше превосходительство.

– Только! А напомните мне, – ведь брат вашей жены Григорий Андреевич женат, кажется, на сестре Кюхельбекера?

– Так точно, ваше превосходительство, сестра Кюхельбекера Устинья Карловна доводится нам родней.

– А как же сын ваш, Михаил Иванович, в бытность его в Петербурге…

– Какой-нибудь донос у вас, ваше превосходительство? Не верьте доносам.

– Доносчики бывают и в армяках и в кавалергардских мундирах, но верить нельзя никому из них, – согласился губернатор. – Потому и спрашиваю! Конечно, в Петербурге для молодого человека больше соблазнов!

Он явно допускал, что молодой Глинка мог вести себя в петербургских кругах неблагонамеренно, но не очень и осуждал за это.

– Впрочем, романсы его пока вне подозрений! – прибавил он.

Иван Николаевич молчал.

– Будьте осторожны, мой друг, – сказал ему, прощаясь, губернатор. – И знаете что: в таком возрасте сыновей полезно или женить, или посылать за границу. Женятся – будут жить па ваших глазах, а уедут дальше Петербурга и Москвы – уже не страшно!.. Там тревог меньше!

Помещик ушел успокоенный, – он знал, что Хмельницкий расположен к нему и далек от намерений следить за ним. А губернатор перелистал после его ухода какие-то правительственные распоряжения о всемерном наблюдении за дворянами, связанными знакомством с заговорщиками, и положил их в ящик рядом с книгами своего сочинения. Здесь же лежало прибывшее с нарочным к нему письмо одного из близких ему петербургских сановников, дружески уведомлявшего о том, что за ним самим, смоленским губернатором, приказано следить неусыпно.

Совет губернатора не мог все же не обеспокоить Ивана Николаевича. Глинки оказались как бы причастны к бунтовщикам. «Сына в таком возрасте полезно женить или послать за границу!» Что имел в виду губернатор, говоря все это?

Из деревни в эту пору сообщили, что барин Афанасий Андреевич совсем плох. Ельнинские врачи уповают лишь па милость божию…

Иван Николаевич вызвал сына из Петербурга и сам выехал в деревню.

6

Старый бурмистр Михеич встретил Михаила Глинку на подъезде в Новоспасское и сообщил, что барин Афанасий Андреевич преставился…

Крестьянские возы, идущие в Шмаково по большаку, поворачивали в лес. Шустрый коробейник, бредший из Ельни, увешанный лоскутами ситцев, детскими китайскими фонариками и трещотками, остановился и разбил па дороге шалаш, желая переждать здесь, пока похоронят шмаковского барина.

– Пошел отсюда! Пошел с дороги! – гнал Михеич коробейника. – Невзначай барина повезут…

И горестно говорил Глинке:

– Всякому свое! Невдомек им, что нельзя занимать дорогу. Кто же теперь, Михаил Иванович, в Шмакове будет княжить?

В разговоре с господами бурмистр позволял себе вольности, хотя и держался строгих, издавна заведенных порядков. Старость ли и многоопытность давали ему на то право или знал, чем пленить приуставших господ, – этаким полушутливым, полунасмешливым и в то же время почтительным отношением к барской жизни, по вольность эта не казалась им обидной.

«А верно ведь, – подумал молодой Глинка, – кому теперь перейдет Шмаково? Прав Михеич, не перевелись еще на Руси удельные князья. Жил Афанасий Андреевич удельным князем, своим миром, своими устоями. И, наверное, почти все, закрывшись в своих поместьях, так живут, что-то очень малого достигают, но малое это уже кружит голову… Малое, да свое».

И тут же ясно представилось ему, сколь мужественны были помещики-бунтовщики, не пожелавшие жить по этому образу и подобию. Он вспомнил о Якушкине, о Фонвизине…

Глинка посадил в карету Михеича и вместе с ним приближался к отцовскому дому. Стояла спокойная, примиряющая с собой и не поблекшая еще осень. Леса были одного цвета с закатом и по вечерам, весь багряно-красный, пылал горизонт. Сентябрьский холодок тронул не успевшую опасть листву, и она чуть держалась на ветвях, иссохшая и легкая, готовая разметаться и покрыть собой землю. Запах яблок и сена плыл над полями вместе с курным дымком деревенских изб. Карета въехала в господский сад. Бурмистр сидел беспокойно, готовясь выпрыгнуть при появлении господ.

Иван Николаевич был дома, он встретил сына и сказал коротко:

– Сейчас поедем в Шмаково!

И, увидя Михеича, приказал ему:

– Поедешь с нами! Поживешь пока там, со шмаковскими людьми.

Бурмистр степенно поклонился.

Они тут же выехали дальше: Иван Николаевич, Евгения Андреевна и старший сын. Евгения Андреевна с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться, молчала, глядела в сторону. Иван Николаевич поучительно рассуждал, обращаясь к сыну:

– Умер гордецом, таким, каким был при жизни. Никого из нас не позвал. Вот они – старые Глинки – мечтатели и гордецы. Что нажил, кроме оркестра? И то, пока ты не учился, думал, оркестр забросит, а с твоим приездом спешил музыкантов переобучивать. – Он усмехнулся.

Михаил Глинка понял: отец чувствует свое явное превосходство над другими Глинками. У него дела, у них – оркестры и праздные рассуждения… А между тем при жизни Афанасия Андреевича всегда казалось, что шмаковские, а особенно духовщинские Глинки шире и благороднее в своих помыслах его, Новоспасского «негоцианта».

Иван Николаевич продолжал:

– Было время, ездили из Шмакова наши деды во Францию, жили во Франции мирно. Теперь же, после Наполеона да якобинцев, с открытой душой туда не поедешь. У нас в России «секретные», как зовут в народе бунтовщиков, испортили жизнь, лишили нас царского доверия, и там, слыхать, на революциях помешались! Бунтовщики пали, а спокойствия нет, Мишель, дорого стоят нам эти «секретные». Трудно после них покой обрести.

– И все ждут в народе чего-то, батюшка Иван Николаевич, – поддакнул бурмистр, – потому и солдат из бунтовавших полков начальство домой не пускает. А бабы спрашивают, не погибли ли. Добро бы за царя сложить голову, а то на плахе!..

– Теперь начальство, Мишель, это, как бы тебе оказать, главная идея, начальственность имею в виду. Приказный пьет водку, взятки берет и детей колотит – с разрешения начальства, воздухом дышит, потому что начальство разрешило! Вот чего «секретные» добились. Раньше-то без начальства легче жилось, теперь без него – ни шагу.

– А урядник, батюшка Иван Николаевич, вроде губернатора стал, такой важный ныне, – сказал Михеич.

– Хочешь знать, Мишель, – все более горячился Иван Николаевич, словно забывая уже о смерти Афанасия Андреевича и зачем едут они в Шмаково, – народ ожесточен, а начальство испорчено. Я за этот год взяток передал больше, чем за всю жизнь, и раньше не уставал в разъездах, а теперь извелся. И всё они, «секретные», такую смуту да недоверие породили!

– Стыдно вам, батюшка, тем ли они известны, чтобы о них так говорить! – не удержался сын.

– А чего достигли-то, что принесли государству? – рассердился Иван Николаевич. Но тут же заметил укоризненный взгляд жены и, не желая спорить, сказал: – Положим, не к месту о них речь вести, не к месту.

И, помолчав, спросил:

– Повышение по службе не получил ли?

– Я в отставку вышел, батюшка, месяц как не служу, – тихо ответил сын.

Иван Николаевич умолк от неожиданности, сгорбился и, наверное придя в себя, тут же вылил бы весь свой гнев на сына, но карета приближалась к Шмакову. Понурая толпа крестьян окружила барский дом, и совсем неуместны были бы сейчас пререкания…

– Ты ведь сам вышел в отставку девятнадцати лет! – напомнила Евгения Андреевна, становясь на защиту сына.

Бурмистр понимающе смотрел на молодого Глинку и чуть заметно усмехнулся в усы. Он был в толстой поддевке, схваченной красным широким поясом, в смазных сапогах, ловкий и быстрый в движениях, несмотря на старость, и напомнил Михаилу Глинке одного из разбитных слуг генерала Герголи, в Главном дорожном управлении… «Мудреный народ – бурмистры, – подумал молодой Глинка, – но чем-то они па одно лицо и, не побывав в столице, совсем столичные слуги».

Они остановили карету. Крестьяне скорбно наклонили головы, пропуская их в долг Из толпы радостно глядели па Михаила Глинку дядюшкины оркестранты.

Хрупкая и строгая фигурка Ивана Андреевича в черной пелеринке показалась в темных, с завешенными окнами, комнатах.

И тут же Михаил Глинка заметил, входя в дом, рослую фигуру прибывшего из Ельни со взводом солдат тамбурмажора. Мундир его переливался серебряным шитьем, эполеты па его широких плечах походили на генеральские, высокий воротник туго подпирал шею, в руке тамбурмажор держал раскрашенный жезл и, казалось, готов был им тотчас же отдать команду. Но лицо тамбурмажора было и грустное и рассеянное, он стоял, по привычке вытянувшись, но думал совсем не о том, как бы лучше проводить Афанасия Андреевича на покой, а может быть, о смерти, уравнивающей всех, и о своей рекрутской молодости.

7

В доме родителей одно горе следовало за другим: умерла Пелагея, тяжело заболев вскоре после свадьбы. Плох был и младший брат. Доктора прописывали ему лечение на водах, но путь на Кавказ был слишком изнурителен. Варвара Федоровна покинула Новоспасское, опять перебравшись в Петербург. Новоспасская «схимница» обрела, побыв здесь, необычную живость характера и воображения. С неожиданной резкостью она отзывалась теперь об институте благородных девиц в Смольном, где прошли ее сиротские годы.

В Петербург Михаил Глинка вернулся вместе с отцом, примирившимся с уходом сына в отставку, но втайне остро встревоженным за него. Доктора сказали Ивану Николаевичу, что здоровье старшего его сына требует неустанной заботы, петербургский климат вреден ему, исцелительна была бы Италия. Евгения Андреевна в слезах упрашивала мужа отправить сына в Италию. Иван Николаевич обещал. Род Глинок катастрофически уменьшался. Иван Николаевич в беседе с Иваном Андреевичем сказал: «Не пойму, что случилось, одни Глинки к «секретным» пристали, к другим хвороба пристала. Никогда этого не было».

В Петербурге жили у Ивана Андреевича. Пользуясь настроением отца, Михаил Иванович не раз заговаривал с ним о поездке в Италию:

– Не забота о здоровье тянет меня туда, а музыка… Не сердитесь, батюшка.

– А потом, вернувшись оттуда, что будешь делать?

– Воле вашей перечить не буду. Коли захотите – поступлю служить.

– В деревне бы тебе жить, хозяйством заняться – вот и здоров бы был, – вздыхал Иван Николаевич. – И мать бы порадовалась!

– Не хочу, но уж коли пожелаете – покорюсь.

А в мыслях другое. Только бы совершить задуманное, обрести силы, достичь мастерства, испытать себя! А тогда… и надолго в деревню можно!

Иван Андреевич и кузины уже подыскивали «оказию»: только и разговоров бывало по вечерам за столом о том, кто едет в Италию. Поминали Штерича, знакомого Мише, едущего туда с матерью, русского посланника графа Воронцова, который мог бы помочь в Италии.

Иван Николаевич рассудил:

– Мише нужен попутчик особый – вроде дядьки при нем, нанятый нами…

– Подумай об Иванове – певце из капеллы, – на всю жизнь облагодетельствуешь человека, – предложил Иван Андреевич. – Он не раз признавался мне в сокровенном своем желании ехать в Италию. И давно бы поехал, но средств у него не хватает.

– Пригласи ко мне этого певца! – попросил Иван Николаевич.

II певец явился. Было ему на вид не более двадцати лет, а в действительности – тридцать, розовощекий, статный, неприятно заботящийся о своей внешности.

Иван Николаевич уединился с Ивановым, и сын слышал доносившиеся из закрытой комнаты голоса их.

– Львова попросим послать вас туда, а деньги я дам вам, – громко говорил Иван Николаевич.

– Денег больно много надо на три года, – с сомнением отвечал Иванов.

– Денег дам, – повторял Иван Николаевич. – Считайте себя у меня на службе.

Дальше разговор не был слышен. Иванов вышел из комнаты довольный, беспричинно смеялся, по-свойски, вместе с тем попечительно сказал композитору, прощаясь: «Будем здоровы, Михаил Иванович… Унывать не станем. Ужо увидите».

Иван Андреевич смотрел на Иванова почти испуганно. Михаил Глинка ничего не ответил.

В Италию выехали в конце апреля.

– 1830–

В стране кантилены

В самостояньи человека

Залог величия его.

Пушкин

1

Салоны миланской знати все реже принимали иностранцев, и кавалер Николини не мог пригласить к себе композитора Глинку и певца Иванова, только что а прибывших из России. Кавалер боялся молвы, а больше всего городских властей: после ареста карбонариев власти остерегались русских, говорили, что из пяти приезжающих сюда один – бунтовщик и не зря русский царь не пускает своих людей во Францию.

За русским мастером установили надзор, и сам кавалер Николини отрядил своего слугу следить за тем, как будет вести себя в Милане молодой композитор. Вскоре ему донесли, где поселился композитор и что обедать ходит в трактир, притом в первый этаж, где кормятся слуги, то ли от бедности, то ли по ошибке. Ростом мал, даже тщедушен, но строен, очень сдержан и тих, смотрит на людей светло, пытливо, чуть закидывая голову вверх, но притом ничему не удивляется. Рядом с ним Иванов, певец, выглядит гренадером. Приехали они в Милан в дилижансе из Швейцарии, вместе с ними в своей коляске чахоточный помещик Штерич, причисленный к русскому посольству при Сардинском дворе.

Русские из пансионеров, живущих в Милане, рассказывали о композиторе восторженно и считали, что он несравненно интереснее Березовского, столь известного здесь итальянцам, и кавалеру Николини – лучшему знатоку искусств – было от чего встревожиться. Его отец, президент Академии художеств, стал известен в кругах художников… своей виной перед русскими! На академической выставке в Неаполе он не поверил в подлинность картины «Портрет отца», выставленной Кипренским, возомнив, что перед ним творение Рубенса, которое русский художник выдает за свое, и тут же заявил, что он не позволит иностранцу столь нагло вести себя. Петербургская академия свидетельствовала в пользу Кипренского, и президент, одетый в римскую тогу, под портретом папы, на собрании академии, вручал художнику награду.

История эта была памятна, и во дворе короля Франческо I говорили с осуждением о том, что в самые горячие для Италии годы «национальных войн», вызванных неаполитанской смутой, как называли революцию, национальное искусство стало слишком многим обязано русским… Мастером итальянского пейзажа называют ныне Сильвестра Щедрина, Италию знают по картинам Брюллова, а перед недавним крепостным Орестом Кипренским Итальянской академии пришлось виниться.

Не зная, что говорят о нем, и меньше всего интересуясь этим, Глинка вторую неделю лежал в Милане больной. Здесь застал его Соболевский, недавно прибывший из Москвы. Вместе они подолгу засиживались, беседуя об Италии, о том, что представилось им в этой стране.

– Вот она, Италия, – «страна кантилены», певческая страна! – вполголоса и как бы сам с собой говорил Глинка. – Кто не писал о ней! Пушкин писал о ней, не бывав здесь:

Италия – волшебный край…

Страна высоких вдохновений…

Старец Гёте утешил всех повидавших Италию словами, ставшими изречением: «Кто хорошо видел Италию, и особенно Рим, тот никогда больше не будет вполне несчастен».

Есть италиеманы, люди, ослепленные Италией. Они превозносят ее и копаются в ее древности с явной надеждой самим стать моложе, – им очень холодно, и потому они на все лады воспевают солнце, – пошутил Глинка. – Но, конечно, есть люди, и в их числе наш Пушкин, которые с высокой справедливостью отдают ей должное… Что касается меня, я еще не смею сказать, что хорошо ее видел, и потому лишен удовольствия мнить себя всегда счастливым.

Соболевский ответил в раздумье:

– Ты, мимоза, рассуждаешь на сей предмет очень пространно, но холодно. Поверь, что после России самый приятный для жилья край – это Италия… В одной только Италии люди довольно-таки дети, чтобы радоваться радостям и тешиться прекрасным. Вне Италии, где я был, исключая Россию, все – чайльд-гарольды, все ряженые, радуются и удивляются, насколько разрешает этикет. А немецкие студенты? Разве они умеют радоваться жизни, не мудрствуя при этом, без суеты душевной, не отмечая в своем гроссбухе, что сегодня они разрешили себе порадоваться? О, ты не знаешь Европы, мимоза, и потому не знаешь Италии. Но, побывав в Европе, ты поймешь, как велики мы, русские, противу ей. Поистине русский человек – сокол между человеками!

– У них нет крепостных!.. – пробовал возразить Глинка, как бы для того чтобы еще более уверить себя в правоте Соболевского.

И Соболевский, зная эту склонность его «к подтверждению путем отрицания», манеру не соглашаться сразу, а выискивать противоречия, терпеливо ждал.

– У них нет крепостного права, – повторил Глинка. – Правда, нищеты не меньше. Заметил ли ты, сколько нищих на улицах, но, – глаза его весело заискрились, и он приподнялся с софы, – даже нищие поют, и богачи поют, неплохо притом, или песня всех равняет, любую душу объемлет, как думаешь?

И пока Соболевский собирался с мыслями, не зная, что ответить, и чувствуя, что товарищ его втайне уже решил для себя этот вопрос, Глинка тихо сказал:

– Жил в нашей деревне Федя, кларнетист, мальчик, сын пашей няни, болел чахоткой, и говорили, что долго не проживет, что возьмет его бог к себе… Пел и играл, что родители мои хотели, – Моцарта, а то Беллини. И умер. И по сей день, поверишь ли, считаю себя виноватым: ведь была для него своя музыка, и не мелодиями бы Беллини жить ему… Так ли и здешней бедноте мелодии Беллини сродни?

– Что же хочешь? – откликнулся наконец Соболевский. – Чтобы беднота свои песни пела? А откуда ей, и что это за музыка будет?

– Трудно сказать, чего хочу. Признаться тебе, думаю так: песни бедноты – песни народа, и богаче богачей они, – сыграл он на слове. – К ежели ты прав в том, что русский человек – сокол между человеками, то и музыка наша – соколиная во всем мире. Не почуял ли ты, что музыка Беллини «цветочная», парники и клумбы под голубым небом напоминает, и не заметил ли ты, что итальянец, стоящий со скрипкой в руках, от соборной стены правее, играет что-то больно хорошее и уж больно натуральное, а среди прихожан я сегодня заметил двух девушек, которые с лицами несказанно печальными вытягивают такие ноты, что им явно жить, любить хочется, но совсем не молиться… Впрочем, церковное пенье тем и хорошо, что в нем подчас слышится, как сердце по-своему бьется, попом не остановленное. С певчими людьми, с простыми людьми и с нищими хочу завести связи; оно, может быть, и проще, чем с композиторами, у коих я учиться должен.

Разговор их прервала соседка по дому Дидина. Постучавшись в дверь, она тихо вошла, спокойно присела у софы больного и испытующе глянула на Соболевского. «Кто ты и что тут делаешь?» – спрашивал ее взгляд. Черные, перевитые вокруг головы косы оттеняли ее оливкового цвета недвижное и казавшееся чуть надменным лицо. Она скрестила на груди сильные и такие же смуглые руки и, не желая первая заговаривать с гостем, а при нем с Глинкой, простодушно ждала, пока ее о чем-нибудь спросят. Соболевский удивленно поглядывал на девушку и переводил взгляд на товарища. Непринужденность, с какой она вошла сюда, заставляла думать о ее близком знакомстве с хозяином или об очень простых нравах в Милане.

Глинка, поняв его замешательство, сказал по-итальянски:

– Моя попечительница в доме. Она, кажется, первая не здоровается, не так ли?

– Может быть, вашему гостю неинтересно знакомиться со мною и, может быть, он уже уходит домой? – с неожиданной и грубоватой прямой, смягченной мягкой певучестью голоса, ответила девушка, но тут же привстала и представилась Соболевскому: – Дидипа!

«Дзинь-дзипь» – прозвучало в его ушах, и он не успел запомнить ее имя, но тут же церемонно поклонился и важно сказал:

– Соболевский Сергей Александрович.

За ним наблюдали смеющиеся глаза Глинки. Столь бойкий и находчивый в обществе и на балах и обычно ловкий и быстрый в движениях, несмотря на свой исполинский рост, Соболевский выглядел сейчас беспомощным и как бы расслабленным в своей важности.

Девушка внимательно прислушалась к его словам и быстро спросила:

– А дальше?

Он не понял ее, и она пояснила в нетерпении:

– Ну кто вы, откуда, чем занимаетесь?

В ее голосе уже сквозило еле скрываемое раздражение.

– Помещик, если вам угодно, да, русский помещик, может быть, скоро фабрикант, – покосился он на Глинку, знавшего о его планах завести бумагопрядильное предприятие, – Ну еще библиограф, литератор, вы удовлетворены, барышня?

– Да, – коротко и строго кинула она ему и обратилась к Глинке: – О вас много допытываются в городе, и ваш товарищ не должен удивляться нашей осторожности с новыми для нас людьми. События во всей Италии нас научили тому. Везде ищут карбонариев, а кто не карбонарий, например, в моей семье, из оставшихся на свободе? Отец, мать, я?

Глинка в свою очередь спросил ее:

– А кто же и о чем спрашивает обо мне?

Она показала па окно комнаты, выходящее па одну из главных в Милане улиц, и спокойно сказала:

– Вы сейчас лежите и потому не можете подойти к окну, но когда поправитесь, я покажу вам кучера, избравшего себе стоянку на углу лишь для того, чтобы наблюдать за вами с высоты своих козел, – это посыльный нашего синдика, а в лавку зеленщика беспрерывно бегает слуга из кухни кавалера Николини… Но он, впрочем, ничем не опасен вам, это добрый надсмотрщик за вами, я так думаю…

– Кто же он – Николини? – заинтересовался Глинка.

– Антиквар, владелец большой картинной галереи, музыкант, богатый человек. Что вам еще сказать о нем? Он низенький, толстый, смешной и очень боязливый, у него дома висят такие иконы, каких по ценности нет в нашем соборе, и папа посылал к нему духовников уговорить его продать или пожертвовать их церкви.

– И что же? – спросил Соболевский.

Девушка ответила сдержанно-холодно, поглядев на него:

– Я не знаю. Кажется, он их не продал. Может быть, вы хотите купить их? В Италию ведь приезжают или молиться, или поправлять свое здоровье, или за редкостями!

– Барышня, будьте ласковее ко мне, – почти взмолился Соболевский, искренне и почти ребячески обиженный в душе ее недоверием к нему, – скажите, а что нужно кавалеру Николини от нас?

– Музыки, песен!.. – просто ответила она, улыбнувшись, – Ведь говорят же, что к нам в Милан приехал большой русский мастер, и, конечно, Николини не терпится узнать о нем скорее, до зимы…

– А почему до зимы… Что будет зимой? – в раздумье произнес Глинка.

Она с живостью подхватила его вопрос:

– О, зимой гораздо интереснее в Милане, и зимой легче знакомиться с людьми, как ни осторожны миланцы. Они ведь очень общительны, – как бы в извинение тут же заметила девушка. – В конце декабря откроются два наших театра, импрессарио уже теперь тянут к себе артистов. В «Карсано» будет петь Паста, наша Паста, великая Паста, в опере «Анна Болена». Ну вот, – сдерживая свое желание рассказать о Пасте, закончила девушка, – приезжие музыканты сходятся в эти дни в кружках, знакомятся в театрах…

– Вы скажите, Дидина, этому человеку Николини, пусть его хозяин не ждет зимы и пусть не тратит зря денег на зеленщика. Он может прийти ко мне, – предложил Глинка.

– Хорошо, – улыбнулась Дидина. – Я сделаю это, моя мама жалеет этого слугу, наблюдая за его беготней сюда, И как он, должно быть, надоел вашему товарищу, Иванову, все встречает его па улице и выспрашивает о вас.

Девушка подошла к окну и тут же увидела на другой стороне улицы Иванова, беседующего с вихлявым седеньким старичком в зеленой ливрее и в красной бархатной шапочке с кисточкой. Старичок суетливо расшаркивался, держа в руке небольшую плетеную корзину с луком. Иванов направился к дому.

– Я пойду! – недовольно сказала девушка Глинке и поклонилась Соболевскому. И, уже скрываясь в дверях, наставительно произнесла, обращаясь, видимо, к композитору: – Вы пошлите за мной завтра!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю