355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Вадецкий » Глинка » Текст книги (страница 22)
Глинка
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 08:30

Текст книги "Глинка"


Автор книги: Борис Вадецкий


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)

– Нельзя не удивиться, – зло пародирует Керн, – сколь угодил Глинка Кукольнику и до какой степени бесстыден этот поэт! Право, Михаил Иванович, прочитав его статейку, я впервые поняла, что «братия» публично заявляет о своих правах на вас, и вы, собственно, подчиняетесь им, вы, родивший в свет нового Кукольника – автора романсов. Ведь таким его еще не знала, я полагаю, публика.

– Мне все равно, Екатерина Ермолаевна, поверьте, все равно, – досадливо отвечает Глинка.

– А мне пет! – вырывается у нее.

И он смотрит с тревогой и радостью: значит, любит. Может быть, готова ради него пренебречь приличиями, уйти к нему, не ожидая, пока кончится бракоразводный процесс.

Но она здесь же, как бы поправляя себя, говорит:

– Впрочем, я так мало значу для вас! Не в пример Кукольнику.

– Зачем вы так? – останавливает ее Глинка, пе понимая: ревнует или действительно не верит в его чувства?

– Странный вы, Михаил Иванович, иногда вы дитя минуты, иногда… певец вечности, впрочем, я опять начинаю рассуждать, а дала себе зарок не вмешиваться в ваши дела.

– Вы дали зарок? – не верит он, готовый сейчас яге от нее уйти и чувствуя, как холодеют пальцы рук.

– Ох, да вы всегда слишком серьезны! Ну конечно же какой толк из моего вмешательства, если между нами стоит… время, и оно, в силу вашей подчас рассеянности и моей болезни, только отдаляет нас, а не сближает.

– Екатерина Ермолаевна, – Глинка готов встать на колени, радуясь этим ее словам, – ваша власть. Скажите, что мне делать? И откуда такая холодность и… подозрительность ума, если вы, не смею сказать, любите меня и согласны после того, как разрешит общество, стать моей женой?

Она молчит. Болезненный румянец красит впалые ее щеки, оставляя бледными тонкие сжатые губы. Взгляд ее останавливается на нем, и Глинка не может разобрать, смотрит ли она на него ласково или осудительно-печально. «Как она умна, – думает он, – и как горда! Но можно ли так таить собственные порывы? Или не верит голосу сердца?»

– Екатерина Ермолаевна, Катя… – тихо, но решительно говорит он, – вы боитесь времени, не верите в его укрепляющую силу, не верите мне… Согласитесь ли вы пренебречь ожиданием, обычаем и уехать со мной, не дожидаясь расторжения моего несчастного брака… Женщины, поступавшие так, право, не лишались от этого чести.

– Бы очень меня любите? – спрашивает она, помедлив.

– Всей душой.

– Тогда вы не должны предлагать мне этого!

Он молча наклоняет голову, не смея ни о чем больше допытываться. Пусть так! Но что это? Власть ли света диктует ей эти слова или та же, стократ замеченная им у женщин, расчетливость? А вдруг иной она быть не может и что-то – страшно подумать! – от Марии Петровны по-своему держится в ней? Да, она не «дитя минуты», думает он с тоской, но что сказать о вечности?..

– Михаил Иванович, я ведь очень больна! – неожиданно обрывает она ход его мыслей. – Мне надо па юг, но вы. пасте, я слишком стеснена в средствах, чтобы куда-либо уехать. И могу ли я говорить с вами о будущем, забывая об этом?

Глинка с надеждой слушает ее. Вот в чем причина ее колебаний! Больная, она не хочет принадлежать ему. Как он не подумал раньше, не оградил ее от этого признания? До романтического ли бегства ей?

– Вы должны уехать, вы обязаны! – с горячностью заявляет он, вынуждая ее улыбнуться. – Вы не можете не уехать, Екатерина Ермолаевна. И позвольте мне расходы взять на себя. Я увижу Анну Петровну и уговорю ее немедленно везти вас к морю. А может быть, за границу?

Он тут же решает выделенные матерью семь тысяч на его собственную поездку за границу передать ей и уходит от Керн, сердись па себя, на свою недогадливость.

Евгения Андреевна в Петербурге. Не без труда он доказывает ей необходимость пожертвовать своей поездкой ради Керн. Согласившись, она удивляет его вопросом:

– Не взять ли нового управляющего?

– А что?

– Торгует дешево! Надо рынок менять, искать других покупателей: к Курску, к Орлу ехать, а наш к своей губернии привязан.

В мыслях ее предстают кипы волокна и бочки меда – все это, переведенное на деньги, может исцелить сейчас Екатерину Ермолаевну, ему же трудно уловить связь между тем и другим и лишь безотчетно жаль управляющего…

Старея, мать становится расчетливее и суше – так кажется Глинке. И больше всего жаль не хозяйских ее просчетов, а именно этой уходящей ее беспечности. Впрочем, как признаться в этих странных и неблагодарных чувствах? Притом мать конечно же попробует возместить потерянные для нее деньги… А в Новоспасском и без того крестьяне живут неважно! Ему мгновенно представляется, что это крестьяне, а не он и не Евгения Андреевна будут снаряжать сейчас Екатерину Ермолаевну в путешествие. В чем бы отказать себе, не отказываясь от помощи Керн?

Он сокрушенно вздыхает, не решаясь признаться в своих мыслях, а мать думает, что ему тяжело расставаться с Керн, и радуется в душе, что наконец-то отношения его с Екатериной Ермолаевной определились и недалеко до брачного союза, иначе Михаил не имел бы права просить для нее денег, а она – Керн – их принимать!

– Дядюшка Иван Андреевич очень тревожится за тебя! – сказала мать. – Он говорит, ты в том положении, когда без денег – человек бездельник, и если не дать тебе их – значит, лишить тебя на будущее хорошего заработка! Дядюшка просил меня, если потребуется, занять у него!

– Спасибо ему.

– Так всегда было, – продолжает мать, – приедет человек в столицу и два перед ним пути: или обобрать своих крестьян и жить, как подобает, выйдя на дорогу, или вернуться ни с чем. Отец твой выбрал среднее… Мне, однако, жаль, что отныне нашим мужикам придется содержать Марию Петровну!

Оказывается, и мать мучает это: из гордости ли, из-за того, что жаль делить с нею свои доходы! Он ведь сам обязался не лишать Марию Петровну материальной поддержки.

Михаил Иванович молчит.

– Куконушку к тебе пришлю скоро, будет с тобой жить. А может быть, подождать? Ты ведь небось соберешься и сам за границу? После свадьбы, вместе с женой?

Она всячески хочет выяснить его планы. А планов-то, собственно, и нет. Всему мешает бракоразводный процесс. Еще пет ответа по инстанциям. Уехать бы теперь же, выждать время за границей… А нельзя – так скрыться в Смоленск!

– Могу ли, маменька, загадывать так далеко? Не волнуйтесь обо мне! И будет ли еще Екатерина Ермолаевна моей женой?

– А как же? – с испугом спрашивает Евгения Андреевна и тотчас утешает себя, приписывая сказанное сыном его деликатности… Не дай бог, чтобы старое повторилось: опять увлечения, неустойки, разрывы!

Но все же смутная боязнь новой своей невестки охватывает Евгению Андреевну.

– Мне бы увидеться с Анной Петровной! – говорит она.

Именно этого больше всего опасается Михаил Иванович.

Стоит только матерям вмешаться в его с Екатериной Ермолаевной отношения, и все обернется иначе. За разговором о брачном устройстве потеряется и само стремление к браку. И мало ли что станут толковать за его спиной!

– Маменька, если вам будет угодно, мы после возвращения Екатерины Ермолаевны приедем в Новоспасское… И сама Анна Петровна обратится к вам.

Евгения Андреевна неохотно смиряется: жизнь учит ждать годами свершения желаний. Говорят же: девушка, считающаяся невестой меньше трех лет, не невеста! Тянутся же бракоразводные дела но десять, а то и пятнадцать лет. Но как может Михаил с его порывистостью и нетерпением добровольно принимать на себя такую муку?

Не зная, что ответить, она печально роняет:

– Хорошо.

9

Каникулярное время началось две недели назад: одних у ворот Смольного ждет лакированное ландо с впряженными в пего вороными, других – милый глазу сельский возок с добрыми лохматыми коньками, присланный каким-нибудь женихом за скромной сиротой-пансионеркой. В провинции еще блюдется обычай жениться на бедных воспитанницах Смольного. И ныне от какого-то худородного дворянина прибыл за Евдокией Рудневой, ученицей Глинки, престарелый, густо напудренный камердинер везти ее в заветную тишину нолей, куда-то к Тамбову. Вдоль чугунной ограды благолепно стоят приписанные к Смольному нищенки в белых чепцах, протянув дрожащие ладошки, а над ними, над белым полотном торгашьих палаток, мерно, словно пригибая их к земле, проносится гул колоколов.

– Ехать ли мне? – спрашивает Руднева свою наставницу, стоя перед ней в туго накрахмаленном, звенящем от прикосновения переднике, с косой, столь же плотно заплетенной, почти одеревеневшей, как у елизаветинских гвардейцев.

– А что советует Михаил Иванович?

Екатерина Ермолаевна знает о расположении Глинки к этой девушке, отлично поющей «Херувимскую». Под темными сводами церкви Керн, склонившись на скользком холодном полу, не раз слышала сильный ее голос, рвущийся с хоров.

– Я не смела говорить с Михаилом Ивановичем об этом…

«Ну да! – мысленно решила Керн. – Ей, наверное, неловко признаться в своих бедах. Насколько приятнее ходить в «благополучницах», приглашать к себе в столичный дом маститого учителя, а тут… жизнь в чужом поместье, муж-вдовец, знакомый лишь по письмам и уговорам родных: «стерпится – слюбится»…»

Не одну Рудневу потеряет Михаил Иванович из-за ложной этой гордости, не разрешающей сказать о себе правду.

– Что мне делать? – с ожесточением повторяет девушка, и в голосе ее Екатерина Ермолаевна слышит злое, плохо скрытое отчаяние. Пусть будет, как скажет наставница!

– Уезжай, – произносит Керн, глядя в сторону, – уезжай на этом же возке до первого большого города, а там поищи место гувернантки. Тебя примут. Лучше быть гувернанткой, чем…

Она не договаривает. Руднева быстро целует ей руку и исчезает, хлопнув дверью.

Керн подходит к окну: где-то среди колясок и карет может стоять и купленная для нее Михаилом Ивановичем карета. Швейцар, дежуривший в подъезде, как-то сказал: «Самое каретное время сейчас, хорошо зарабатывают каретники…» Теперь Керн вспомнила его слова. Наверное, Глинка немало времени отдал розыскам экипажа. В эту пору в Апраксиной рынке плохонькая коляска, на которой едва доберешься до места, стоит триста рублей. А коннозаводчики держат за Стрелкой рысаков и дерут за них тоже втридорога! И ведь всегда, когда ломаются чьи-нибудь судьбы, поднимаются цены на кареты, на лошадей. Будто в отъезде исцеление… И так по всей Руси. А принесет ли ей дорога исполнение желаний и освобождение от институтских тягот? Все труднее глядеть на жизнь глазами непогрешимой и строгой к себе наставницы, не противиться заведенному здесь этикету и в то же время чувствовать себя в стороне, над ним… над институтом. И только ли по отношению к Смольному ведет она себя так? До сих пор не может разобраться в своих чувствах к Михаилу Ивановичу! Странно сознаться в том, что романсы, сочиненные им, бывают ближе его самого, и теряется она во множестве вызываемых им впечатлении, из которых сильнее всего – его пагубная, па ее взгляд, неустроенность, непонятная близость с «братией», детская отрешенность от забот, переходящая в беспечность. Говорят, Михаил Иванович тщеславен. Право, это было бы в его пользу! Она видит лишь упрямство его и невнимание к общественному мнению. Только такой человек мог предложить ей сойтись с ним и уехать, не дожидаясь развода с Марией Петровной. А эти бесконечные перемены в его настроениях!.. Впрочем, не все ли равно, если она его любит! Но любить ведь надо больше, чем себя, безотчетно, как хочет он этого. И, наверное, только такая любовь нужна ему, хотя Михаил Иванович и глубоко ценит ее критическое отношение ко всему, холодное проникновение в самое скрытое от других. Но где холодность ума, там уже не будет этой горячей безотчетности чувства! И уж эта «братия»! Сколько говорят о ее влиянии па Глинку, становящегося «гулякой праздным»… Нет, не такой он, но все же!..

Рассуждая так сама с собой, она не может не признать, что, с другой стороны, чувствовала бы себя оскорбленной, если бы Глинка полюбил другую. Любовь его ей льстит и втайне ее возвышает. Ей хорошо с ним! Но что это, утехи ума, или та самая безотчетная привязанность к любимому человеку, которая нужна Глинке, а не ей? Но разве не стыдно сознавать, что, будь он свободен, она, при всех этих сомнениях, не замедлила бы согласиться быть его женой, благо в этом случае все совершается по прописанному обществом этикету и ничего не надо скрывать… А ее немало тяготят уже их уединенные встречи в Смольном и намеки директрисы на «особое благоволение знаменитого композитора». Ведь не только в дни занятий с хористками ее посещает, оставаясь допоздна, Михаил Иванович. Вот и она оказывается пленницей у света, а между тем она ли не любит свою свободу?

Посоветовав Рудневой не ехать к неизвестному жениху, она внутренне сама призвала себя к решительности действий… Но Руднева не одна, немало окончивших институт девиц в одном с ней положении! Можно ли советовать всем… идти в гувернантки? Как бы в подтверждение ее мыслей, Екатерину Ермолаевну вызывают к директрисе. Черные шелковые шторы скрывают в нижних покоях небольшую, похожую на молельную комнату и в ней сухонькую чопорную, строгую старушку в монашеском одеянии. Она сменила недавно ушедшую отсюда шумную, болтливую и добрую женщину, жену заслуженного армейского генерала, – прежнюю начальницу. Первое, что видит Екатерина Ермолаевна в полумгле комнаты, – это серебряный крест на груди директрисы, слишком большой для ее фигурки, и потом уже восковое, недвижное ее лицо с тонкими, словно аккуратно выписанными на нем бровками. Черное закрытое платье делает ее стройней и еще больше выделяет серебряный крест.

– Садитесь, милая! – говорит директриса, сидя за пюпитром и показывая на стул возле себя. Августовское солнце, прорываясь через тюлевые занавеси окна, наполняет маленькую эту комнату матовым светом. Директриса встречает Керн так, словно к ней пришла не классная наставница, а одна из институток.

– Императрица неуклонно заботится о том, чтобы высокое учреждение наше в равной мере блюло интерес церкви и государства! – заученно и тихо произносит она, не глядя на Керн. – Единение помыслов о боге и чести аристократического общества столь редко, к сожалению, в последнее время у девиц. Отличнейшее воспитание сказывается не в том, чтобы, выйдя от нас, загордиться перед людьми и потерять приличествующую в этих стенах скромность, и не в противопоставлении себя обществу. Не ханжа, не фальшивая угодница, но и не своевольная вольнолюбка, – голос ее крепнет, – мыслящая о преобразовании общества отказом от наших канонов, уходит от нас в мир…

И вдруг, повернувшись к Керн, спрашивает:

– Вы имеете что-нибудь возразить?

Замешкавшись, Керн не успевает ответить. Слишком неожидан вопрос. Да и что, собственно, хочет услышать от нее директриса? Откровенность? Суждения, идущие вразрез с официальными задачами Смольного? Директриса изъясняется книжно и витиевато, но, должно быть, так легче ей? Юная Керн впервые приглашена в эту комнату, и к ней впервые обращаются с официальным неудовольствием… Прежняя директриса была проще и только в особых случаях рассуждала о нравственности, об опасности вольнолюбия. Но еще больше удивляется Керн, когда старушка разом теряет свою чопорность и выправку аристократической монашки, этакой придворной дамы, попавшей в монастырь, и обыденно говорит:

– Ты что это, милая, мне девок мутишь?

Керн даже не верится, не ослышалась ли она? Но старушка глядит на нее с ворчливым любопытством, и Екатерине Ермолаевне кажется, что перед ней не директриса, а совсем другая, и по каким-то чертам уже знакомая ей женщина. Такие бывают в народе – злые, когда начинают изъясняться книжно, и простые, стоит им вернуться к языку своих бабок, нянь, провинциальных помещиц. Керн, невольно улыбнувшись, отвечает:

– Вы о Рудневой? Я считаю, что с ее характером ей не стоит выходить замуж за… – Керн замялась, – за незнакомца.

– Вот и вижу, что ты всех женихов разгонишь вместо того, чтобы сирот моих устроить, – подхватывает старушка. – «С ее характером…» Да смеет ли она так думать? Это ты, милая, с характером, по себе меряешь? Послушаешь тебя – так Рудневой за границу ехать, а не в Тамбов, – это там женщины себе вольности всякие разрешают, и сироты, кажется, не опекунскому совету будут подчинены, а влиянию декабрьских бунтарей! А посуди-ка сама: сирота – всегда смиренница, всегда церкви опора, всегда в государстве самая благодарная! Какой там у нее характер!.. А ты шесть сирот в грех ввела. Взбунтовались они, – директриса наспех перечисляет фамилии, – именно взбунтовались. По нашим понятиям, это бунт – отказаться от женихов! Не смейся! Так и доложат императрице! Сиротский бунт в Смольном! И скажи, пожалуйста, милая, композитор наш Михаил Глинка неужели на развод подал? Можем ли мы развратника у себя держать? Я так и принцу скажу! Духовному пенью учит, а такой человек греховный! Что только не толкуют о нем в городе! И тебе, милая, будто он очень близок!.. Но то дело твое, а сирот не порть мне!

И, не дожидаясь ответа, бросает:

– Ну, иди! Не спорить с тобой хочу, а наставлять тебя истине. Не осуди за резкость.

«Сиротский бунт»! – мысленно повторяет Керн, вернусь к себе. – Уехать бы скорее! Уехать и не вернуться сюда! Может, и на самом деле бежать с Глинкой?.. – Этот поворот мыслей ей неприятен самой. Как может она так думать, неужели из слабости, из боязни уподобиться сироте? – Другая Мария Петровна, – все женщины в чем-то одинаковы!»

Екатерина Ермолаевна стоит у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, и с тоской смотрит на экипажи. Скоро ли подъедет сюда Михаил Иванович в купленной для нее карете? Доктор торопит с отъездом, говорит: «Институт вогнал вас в чахотку! На воды бы вам! На юг! И скорее!» Мать не знает, как благодарить Глинку, хочет видеть Евгению Андреевну, по Глинка медлит с их встречей!.. Милый Михаил Иванович, вот уже и развратником прослыл?.. До чего же пакостно, оказывается, на свете!

Негромкий осторожный стук в дверь нарушает ход ее мыслей. Керн вздрагивает. Руднева стоит в дверях и внятно шепчет:

– А я все-таки не выйду замуж, не выйду, Екатерина Ермолаевна!

И тут же исчезает.

10

Керн встречает Глинку спокойная, как ни в чем не бывало, только сухой блеск немного запавших глаз и еще более заметная худоба выдают пережитое волнение. Голосом, звенящим бодро и холодновато, она благодарит его за присланную к Смольному карету и, боясь открыться в своих сомнениях, все свои надежды на будущие их встречи возлагает на зиму.

– Я думаю, к зиме так много произойдет перемен у вас и у меня! Так интересно будет встретиться!

Самый удобный способ уклониться от разговора о настоящем и, ни к чему себя не обязывая, перевести речь па всеисцеляющее влияние времени, па совершающееся в жизни человека помимо его желания. Ей помогает светскость тона: ничто не уличит во лжи под этим покровом воспитанности, и ничто не вынудит признаться в своих слабостях. Но слишком безропотная готовность Глинки ждать ее ответа до зимы – согласия стать его женой – вызывает обиду. Побледнев и поджав губы, отчего лицо ее вдруг делается злым, она говорит:

– Вот видите, как хорошо! Вы еще измените мне с другими и утешитесь без меня!

Но Глинка уж стал находить радости в тайной ее ревности и не может знать обо всем том, что передумано ею об их отношениях.

Он говорит с грустью:

– Я отпускаю вас только из-за вашей болезни. Будь вы здоровы, вы не могли бы уехать. Вы так нужны мне!

Больше из упрямства, чем па самом деле веря себе, она холодно возражает, тут же заподозрив в словах Глинки покушение на ее свободу, самое дорогое для себя:

– Оттого, что я нужна вам, еще не следует…

– …Думать о своем праве на вас! – подсказывает он. – Нет, только так, пожалуй, по томите, не мучьте. Иначе не умею, не могу.

И опять из упрямства, противясь необходимости рассказать обо всем передуманном и еще более омрачить их разлуку, нот у нее той безотчетной, нужной ему любви, нет, во всем она остается собой, – она отвечает:

– Не умеете – я не виновата.

Он, потупившись, молчит. Выходит, для него нет сейчас более близкого человека во всем мире, а ей, меньше его знающей жизнь, мир этот ближе, во всяком случае, бесконечно интереснее его личных желаний. Каков же этот мир в ее представлении, и не ревновать же ее к самой жизни, к этому миру, воспитавшему в ней этакую боязнь собственного ограничения и столь холодную способность обо всем рассуждать трезво! Но, право, она не должна себя вести так. А может быть, просто не любит? В конце концов вся эта их связь невыносимо тяжела и усложнена до предела! Неужели Керн не видит, что не самое важное в том, когда разрешится вопрос об их браке и его разводе с Марией Петровной. И действительно, его нельзя сейчас покидать. Память еще раз услужливо подсказала ему примеры женской преданности. Ну что ж, пусть будет так, как она хочет. Условившись о совместном выезде на двух экипажах, она с матерью к югу, он – в Смоленск, Глинка уходит расстроенный.

У Кукольников уверены, что Михаил Иванович собирается за границу. «Братия» готовит проводы, и Нестор Васильевич, жалея, что не окончена Глинкой музыка к «Князю Холмскому», радуется тем не менее его отъезду. Освежит воображение, встряхнется, придет в себя, а там, смотришь, с новыми силами – и за «Руслана»! Главное же, уйдет от семейных тягот! И здесь надежды… на карету. А в часы, когда пусто в доме и остаются Глинка, Брюллов, Кукольник, Сенковский, – долгие беседы о Франции, об Испании. «Барой Брамбеус» сумрачно повествует о Гренаде, неожиданно увлекаясь средневековьем; «Карл Великий» – о дворце Луиджи Манино, племянника последнего дожа Венеции Казимира Гробовского, – он уверен, что Глинка опять не минует Италии. В увлечении он уже разбирает достоинства великих творений Тинторетто и Тициана, хранящихся во Дворце дожей, и всем кажется, что вот-вот, не пройдет и трех месяцев, как Михаил Иванович будет наслаждаться ими. Они живо рисуют себе, как он стоит перед этими картинами, взволнованный, хрупкий, едва успев стряхнуть дорожную пыль, а с колокольни св. Марка торжественно бьют колокола, и вся Венеция на своих ста восемнадцати островах как бы приподнимается в утренней безоблачной синеве неба горбами мостов и призрачными громадами храмов. И в этот день, выслушав всех и вместе с ними мысленно побывав там, куда вела их попечительная фантазия, Глинка заявляет, что едет лишь в Новоспасское!

– Почему же? – неистовствует Кукольник.

– Маменька нездорова, да и денег нет.

Они смиряются, пожалев в душе, что зря потратили столько чувств и слов. Впрочем, они знают, что чем-то, малым или большим, по всегда должны увлекаться, и отказаться от проводов даже в Новоспасское уже нет сил. У Кукольников, – зовут же их приятели «клюкольниками», – двое суток длится пир. Чего не сказано на нем?! Охмелев и не умея иначе выразить благодарность друзьям, в обиде на Керн, на себя, на превратности жизни, Глинка исполняет сложенную Кукольником песню:

Вам песнь прощальную пою

И струны лиры разрываю.

И на какое-то время сам верит, что не будет писать дальше… Хорошо отойти от себя и почувствовать вдруг, что можно быть совсем другим и продолжать жизнь иначе. И тогда не так уж жаль прошлого, ибо

Нигде нет вечно светлых дней,

Везде тоска, везде истома,

И жизнь для памяти моей

Листки истертого альбома.

Но стоит проснуться утром на громадном кукольниковском диване, вмещающем влежку шестерых гостей, и увидеть возле себя желтого, гнилозубого «Барона Брамбеуса», успокоенного сном, и «Карла Великого», разметавшегося на простынях, – как хочется весело смеяться. И неужели кто-нибудь из них мог поверить в истину «Прощальной песни»!

Но песня спета, проводы прошли, и, может быть, в этом главное! Несколькими днями позже он покидает Петербург и съезжается в Гатчине с обеими Керн. Анна Петровна благодарит и заводит разговор о союзе их семей, о Пушкине, ставшем знамением этой дружбы, о том наслаждении, которое дает альбом романсов «Прощание с Петербургом». Екатерина Ермолаевна глядит виновато, грустно и прячется от его взгляда в глубину карсты, заваленной ротондами, одеялами и какими-то кульками. Они едут вместе до Катежны в одной карете, другая чернеет сзади, порою скрываясь с глаз.

Леса обступают дорогу, и опять благодетельность дорожных перемен скрадывает возникающую в разговоре неловкость: то отвлечется внимание на коробейников, шествующих с расписными ларями на груди, то на омнибусы, везущие к границе знатных путешественников.

В Катежне дороги расходятся: Керн едут на Витебск, Глинка – в Смоленск. Руки Екатерины Ермолаевны холодны, она подносит его руку к своим глазам, и Глинка по биению ресниц чувствует охватившее ее немое волнение. Она не смеет его поцеловать при матери, боится, что разрыдается, и не может отнять руку. Наконец они расстаются строго и как-то надменно, не позволяя себе выглянуть из кареты, поглядеть ДРУГ другу вслед.

В Новоспасском по его прибытии разразилась гроза, и пустой дом Глинок трясется от ударов грома. Молнии, словно гигантские сабли, сверкают перед окном, и сухой треск ветвей доносится вместе с гулом из леса. Из окна виднеется серебряная стремнина реки, равнодушный погост на пригорке, однажды уже сожженный грозой, и простенькие крестьянские домики за далью, занавешенной дождем. Гул леса входит в дом, как бедствие, но с ним бодрящее ощущение холода и ласковой луговой свежести дождя. Странно ощущать на своем лице холодную струю воздуха из леса и теплую – с лугов. Колкий ветер, взвихрив мокрые листья, смешивает эти струи воздуха и уносит их, опахнув ароматом трав.

Полдень, но в комнатах полно мрака, и комнаты кажутся еще больше, как бы раздвинутые грозой, Глинка сидит в отцовском кабинете и чувствует, как долгожданное нетерпение к работе охватывает его, как руки тянутся к большим листам нотной бумаги. Ясность печали и грозовая бодрость входят в душу, владеют им.

Он думает о Керн и, кажется, слышит топот коней, влекущих ее карету где-то по мягким степным путям Украины, но думает без обычной надсадной тоски, без упрека. И так же тихо, сожалительно-насмешливо – о «братии», о Кукольнике, о прощальном вечере. Собственно, только сейчас он прощается с ними, сейчас, приехав сюда, освободившись от них, как от тяжелой помехи.

Машинально взял в руку затупленное старое гусиное перо, желтое от времени, и, найдя взглядом чернильницу с загустевшими чернилами, он начал писать Ширкову:

«…Идеал мой разрушился – свойства, коих я столь долгое время и подозревать не мог, высказались неоднократно и столь резко, что я благодарю провидение за своевременное их открытие».

И, окончив письмо, сказал себе с чувством радости и освобождения:

– Теперь за «Руслана»…

– ANNO–

«Запорожец за… Тибром»

Скорбь без гнева – безрассудство.

Леопарди

Друзья наших друзей – наши друзья.

Французская поговорка

1

Певец Николай Иванов выступал в Лондоне как соперник Рубини. Так именовали его в газетах. Он все больше входил в славу и вместе с тем терял к славе влеченье. Иванов был богат, но страх за себя его не покидал. В Константинополе предложили ему ангажемент, но туда не поехал, узнав о тайном приказе властей передать его русскому консульству. Перед этим царь приглашал в Петербург, обещал прощение, но Иванов не поверил. Простил бы царь – не простили бы другие. Главное же, что тревожило его, – потеря голоса. Врачи все чаще запрещали ему петь. Оказалось, что, живя здесь, он стал более подвержен болезням, чем на родном севере. Положительно, жизнь мстила за измену своей стране. Тем не менее в римской печати ему, «величайшему из русских певцов, поднятому силой итальянской школы», продолжали льстить. Об Ивановне писали: «В манерах его благородство, в нем один порок, он несколько неловок, как будто ребенок…» «Иванов – ребенок, простодушное русское дитя!» – утверждали и театральные критики.

В пору приезда Гулака-Артемовского он был ангажирован в Болонью на десять представлений за тысячу скудий. Эта сумма составляла около пяти тысяч рублей – гонорар довольно крупный. Гулак встретил его в одном из ничем не приметных римских театров, с обычными здесь широкими лонгами и скамьями вместо кресел. Ставили «Норму» Беллини. Был перерыв, и публика бродила по фойе. Смоляно-кудрые юноши с выхоленными эспаньолками, в узких клетчатых сюртуках – местные актеры – окружали Иванова. Они представили ему Гулака и отошли.

– Здоров ли господин Глинка? – спросил Иванов.

– Я ученик Михаила Ивановича и могу вам сообщить о нем во всех подробностях! – учтиво ответил Гулак.

– Его «Сусанин» бессмертен! – пылко сказал Иванов, не интересуясь Гулаком, его приездом и планами. Мало ли могло появиться за это время неизвестных ему учеников Глинки.

Гулак наклонил голову: бесспорно, опера эта бессмертна! Разговор не вязался. Иванов рассеянно сколупнул ногтем облупившуюся краску на скамье. Рядом с дюжим, осанистым Гулаком он выглядел еще более хворым, и в самой небрежности его движений сквозила какая-то виноватость.

– Он мне ничего не просил передать? Когда-то мы были дружны, и я до сих пор признателен Михаилу Ивановичу за время, проведенное вместе с ним.

– Михаил Иванович ничего не говорил мне о вас! – соврал Гулак и понравился – Кроме того, что известно всем…

– Стало быть, в Петербурге не щадят моего имени? – понял его Иванов, стараясь держаться безразлично, – Неужто не находится человека, который беспристрастно оценил бы, что ждало меня там и чего достиг я здесь… во славу отечества. Итальянцы, остающиеся в России, в лучшем положении, хотя бы Кавос, ему ведь поставят в вину…

– Сравнение не в вашу пользу! – перебил Гулак, – Впрочем, Кавос умер!..

– Вы певец? Не имел чести вас слышать, – сказал, помедлив, Иванов, – но должен ли я полагать, что и вы, приехав сюда, уже являетесь моим недругом?

– Я тоже не имею чести вас знать, но трудно простить своему соотечественнику совершенное вами. Я попросту хочу забыть, что вы русский…

– Но только как русский я и могу пользоваться здесь уважением, – терпеливо возразил Иванов, – Отвлекитесь от того, что обо мне судачат в столице. К тому же, полагаю, Италия – мать для всех музыкантов. И вы ведь приехали сюда не купаться в море!.. Почему же так упорно преследуют меня за то, что предпочел здесь остаться…

– У матери! – съязвил Гулак.

– С вами, кажется, нельзя говорить. Я зря доверился своему порыву, увидев соотечественника. Бог с вами!

Он намеревался уйти в глубь зала, сухо поклонившись, но Гулак опередил его, бросив на ходу:

– Как вам угодно!

– Кто он? – спросили Иванова актеры несколько минут спустя.

– Не знаю. Ученик Глинки.

Раздосадованный, он готов был уйти из театра и с трудом сдерживал себя от резкостей но адресу своего нового непрошеного знакомого. Насколько приятнее было бы пригласить к себе, зайти с ним в русскую колонию в Риме… Уже идти с ним по улице и мирно беседовать было бы сейчас для Иванова непредвиденной честью. «Он ведь, наверно, не знает итальянского языка, – вертелось у него па уме. – И так легко отказывается от моей помощи. На что он рассчитывает? Кто его друзья здесь?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю