355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Вадецкий » Глинка » Текст книги (страница 21)
Глинка
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 08:30

Текст книги "Глинка"


Автор книги: Борис Вадецкий


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)

– Что там городничий! Городничий всегда вор, а вот братья литераторы, пишущие об Украине, все друг у друга воруют, может быть, потому, что сами там не были… – заметил Шевченко.

Вопрос этот – что написано об Украине – крайне занимал его. И он опять пожаловался Глинке на Шаховского, а с ним вместе и на Булгарина, Сомова и Нарежного. По его словам, Сомов в повести своей «Гайдамак» извратил народное предание о Гаркуше; Булгарин, не зная истины, написал о Хмельницком, а «Запорожец» Нарежного – вообще пустое произведение.

– И надоели же эти лубочные восторги и героическая бутафория на один лад! Вот, Михайло Иванович, попадет мне скоро! Мои «Гайдамаки» в свет выйдут!

Он умолк, поняв, что сказал слишком много для первого их знакомства и в раздражении мог пренебречь правилами приличия. К тому же Маркевич заметил отсутствие за столом Глинки и крикнул:

– Мишель, не полонила ли тебя «Тарасова доля»?

Маркевич решил, что Шевченко рассказывает ему что-то занятное о себе.

Был он лохмат, неуклюж и бестолково радушен, как и у себя в поместье. Таким привык его видеть Глинка, внешне рассеянным и сонливым. Такая манера себя держать сберегала ему покой, ограждала от слухов, наветов и клеветы – «мало ли что сболтнешь шутя». Труженик и хитрец, он кончал тем временем пятый том истории Малороссии и, увлекаясь казацкой романтикой, скупал судебные материалы о Железняке, еще не решив, правда, как их использует.

Глинка и Шевченко встали.

– Мой адрес знаете? – спросил Михаил Иванович. – У Кукольника ищите, на Фонарном.

– У Кукольника? – удивленно протянул Шевченко. Он еще не умел скрывать ни радостей, ни обид, ни удивления. – Ну, а мой: Пятая линия, в доме Ариста. Может быть, на казенную квартиру перейду, в академию, но пока там…

Сказав так, они поклонились друг другу, отошли и смешались с гостями.

5

Было известно, что во Франции в крещенье устраивали при дворе «бобовый маскарад». Это празднество родилось от обычая запекать в пироге боб и в избытке простодушного терпения ждать, кому же попадет заветный кусок с бобом. Но о том, что по французскому образцу затеяли в Царском Селе крещенское увеселение, узнали совсем недавно. Михаил Иванович, приглашенный туда графом Виельгорским, уже во дворце получил маску: какую-то обезьянью морду с вывороченным языком. Щелки для глаз были в маске прорезаны чересчур широко одна от другой, Михаил Иванович плохо видел и проклинал в душе весь этот нелепый церемониал.

Королем Бобом был, однако, сам граф Михаил Юрьевич, королевой Бобиной – приближенная ко двору Александра Смирнова, среди детей короля – фрейлина Бартенева и князь Белосельский. В знатности бобовому королю не откажешь! И в выдумке нельзя отказать устроителям маскарада. Почтенный Алексей Федорович Львов именуется министром публичного мрака и разноголосицы, – должно ли это означать развенчание его или, напротив, возвеличение? Министр не-правосудия, сиречь беззакония, – герцог Ольденбургский. Директор театров Гедеонов – в роли посла от царя Гороха. Впрочем, никого из них нельзя счесть обиженным, если сам граф Шувалов всего лишь министр над кухнями. II даже не оставлен без внимания светлейший князь Меншиков, представительствующий в одежде морского царя от российского флота. Император Николай Павлович, по слухам, одет монахом, но некоторые утверждают – странствующим рыцарем. Во всяком случае, отыскать в толпе императора труднее, чем найти в пироге запеченный боб.

Глинка в обезьяньей маске вяло движется по скользкому паркету громадного зала, узнанный большинством из-за маленького своего роста. Карлик короля Боба первым подходит к нему и шепчет:

– Есть продажная скрипка!

– Куплю! – отвечает Михаил Иванович. – Чья?

– Страдивариуса!

– Кто продает?

– Паганини.

Смеется ли над ним карлик? За такую скрипку пе пожалел бы денег Виельгорский.

– А его величество король Боб не хочет ее купить?

– У него нет денег.

– Сколько же она стоит?

– Одной готовой арии из «Руслана».

– У меня нет с собой нот.

– Пошлите скорохода за нотами.

Карлик кому-то машет рукой, и перед Глинкой вырастает пугало в перьях, в громадных, похожих па лыжи, туфлях.

– У меня закрыта квартира.

– Аист пролезет через трубу.

И тут же, по мановению руки карлика, возле Глинки оказывается в белых тончайших ботфортах готовый служить ему аист. Он стучит клювом о паркет и ждет его приказания. Это начинает потешать Михаила Ивановича. Как может королевский карлик столь быстро доставлять нужных людей?

– В моем камине еще не прогорели угли, и посланец ваш может обжечься! – говорит он, намереваясь проскользнуть мимо карлика.

И тотчас к нему стремительно подбегает королевский пожарный, в красном халате, с длинной черной кишкой.

Нет, от них никуда по денешься! Окруженный скороходом, аистом, карликом и пожарным, Глинка отходит к окопной портьере, за которой в заснеженном окне мерно качают ветвями исполинские сосны, и соглашается:

– Хорошо, пусть едут на Фонарный…

Но в какое-то мгновенье все столпившиеся вокруг него слуги куда-то с хохотом исчезают, и Глинка остается один на ярком свету, в смущении оглядывая обративших на него внимание высокородных дам в фижмах, с возведенными к потолку прическами.

Михаил Иванович, что это вы, право?.. Пойдемте в костюмерную! – слышит он голос Кери. Она чуть нагибается к нему, знатная фламандская красотка из свиты короля, и шепчет: – Зачем вам эта нелепая маска? Идите за мной.

И вскоре он выходит из костюмерной, одетый датским принцем Гамлетом. Он с наслаждением вдыхает прохладный воздух зала, чуть отдающий березовым угаром; в костюмерной нестерпимо пахло духами, пудрой и до тошноты слежавшимися одеждами екатерининского и елизаветинского веков. Его караулит у выхода Екатерина Ермолаевна и радостно говорит:

– Ну вот, мой принц, какое чудесное превращенье!

Он и сам рад, что отделался от маски. К тому же теперь его гораздо труднее узнать – в светлом парике, в легкой одежде датского принца.

– Вы чудесная! – восклицает Глинка. – Екатерина Ермолаевна, вы красите собой дворец! Вы возвращаете ему потерянный разум!

Керн смеется и останавливает его:

– Не забудьте только, мой принц, что вы в ведении графа Уварова. Он будет вводить послов на прием к королю.

Теперь уже Глинке все равно. Ему хочется ей сказать: «Хотите – низвергну короля, хотите – попрошу Михаила Юрьевича об одном одолжении – не мешать пам». Но, сдерживая себя, он отвечает словами из Шекспира:

– «Я Гамлет, принц датский!»

Они обходят танцующих и вновь останавливаются у окна.

Глинка представляет себе вдали темный пруд с памятником в середине, поставленным в честь победы на Средиземном море, лицейский флигель дворца, сад, отрезвляюще обыденное лицо часового в будке.

– Там жил и учился Пушкин! – говорит он. – Рядом живал и я, очень недолго. Отсюда вышли Кюхельбекер, Дельвиг, Пущин – те, что могли сказать о себе: «С младенчества дух песен в нас горел». Царское Село им было отечеством – я верю. Бы знаете, Катя, после Пушкина что-то иссякло в обществе, нет того легкого, дружественного и проницательного таланта, нет среды… Нет простора. А ведь он мог бы жить, Катенька!..

Он не замечает, что изменил себе и не величает ее больше по имени и отчеству.

– Мама много говорила о нем. И, кажется, никого так безответно не любила! – замечает Кери.

– Безответно! – повторяет Глинка в раздумье. – А чем бы он мог ей ответить? Не думали? Но что говорить! С Пушкиным ушла молодость его века, все лучшее той поры. Я вижу это так же ясно, как ваше лицо. И вот вы еще от его круга, его времени! Я чувствую…

– Вы это чувствуете и между тем дружите с Кукольником? – едко вставляет она.

– Не преувеличивайте.

Карлик короля в удивлении уставился в него взглядом, куда-то отбежал и тут же вновь появился.

– Вас просит граф Уваров, – сказал он, поклонившись.

Глинка раздраженно, не оборачиваясь, кивнул ему.

– Экая жалость! – шепнул он. – Боюсь, что как принц датский не буду на своем месте. И разве уже началось представление послов?

– Идите! – тихо ответила она. – Когда вы спокойны – вам все удается! Подумаешь, трудность – однажды сойти за Гамлета! Жду вас у себя в воскресенье.

Но Глинке представлять посла не пришлось. Крупным размашистым шагом, раскланиваясь на ходу, к нему спешил, в черном домашнем сюртуке, не удосужившийся переодеться, Нестор Кукольник. В вольности его поведения, в костюме, в небрежности, с которой он отвечал на поклоны, было нечто придававшее ему в глазах общества независимость. А еще толкуют, будто он угодлив! Входящий в славу писатель-царедворец, он не под стать Жуковскому, всегда сдержанно важному и по-домашнему простому в этой своей важности. Этот любит ошарашить внезапным своим появлением, метким словом, покрасоваться. И сейчас, рискуя вызвать недовольство графа Шувалова, главного устроителя маскарада, он явился за Глинкой.

– Мишель, тебя ждут гости. Время позднее, едем домой.

– Кто ждет? Бог с тобой, Нестор!

В мыслях невольно мелькнули сказочные фигуры – скорохода, королевского пожарного, карлика. И Глинка весело рассмеялся.

– Нестор, ты кудесник! Ступай в костюмерную, оденься волхвом.

– Едем. Я извинюсь за тебя перед графом. Тебя ждут.

– Кто?

– Увидишь, ты будешь рад.

Он почти тащил Глинку к выходу. А когда недвижные фигуры часовых скрылись за дверьми и выходящих обдало морозным воздухом, Глинка, нащупывая на себе второпях надетую шубу поверх своего наряда, вздохнул с облегчением:

– А, пожалуй, ты вовремя пришел, дикий Нестор. Ты вызволил меня. Скучно было бы пребывать принцем Гамлетом. За костюмом моим послал?

– Привезут, – беспечно бросил Кукольник, – Переоденешься – вернешь этот. Как ты попал на маскарад? Сказал, что едешь в Царское Село, и пропал…

– Виельгорский попутал. Да еще обезьяной вырядил. Так кто же ждет меня, Нестор?

Тройка неслась стремглав. В снежной пыли, как виденье, мелькали и двоились фонари, шлагбаумы, будки, редкие, окутанные мраком дома. Ясно было только в небе, с неба падал, рассеивая снежную пыль, лучистый свет звезд. И потому еще более удивительно было, оказавшись в своем переулке, увидеть у дома другие две тройки лошадей, мирно жующих овес, и пахучее, разбросанное на снегу сено. Действительно, кто-то приехал издалека! Глинка шагнул к себе, не снимая шубы, и приоткрыл дверь. На тахте, спиной к размалеванной стене, сидел навытяжку Остап Вересай, белоусый, подстриженный по-солдатски. Рядом с ним – Шевченко, поодаль Маркевич, Сенковский и брат Нестора Кукольника – Платон.

И хотя появление кобзаря было более чем неожиданно, Глинка, мгновенно вспомнив Качановку и кобзарный гурт, прежде чем дознаваться, зачем приехал Вересай, крикнул, подбегая к нему:

– Остап, ты один? А где же Уля? – столь неотделимым казался его облик от Ули.

Старик не отвечал, тянулся обнять Глинку и побаивался, не забыл ли его барин. Губы его слегка дрожали, он что-то шептал.

– Здесь она, Уля, в самоварной, – ответили за него Михаилу Ивановичу.

– Да вот приехал! Губерния послала к тебе… – произнес наконец Остап.

Глинка догадался: наверное, учительское общество и сами кобзари отрядили Остана в столицу. Говорил же как-то Гедеонов, что слепых певцов для оперы будут поставлять в натуре. Только не к Гедеонову надо вести Остапа! Он тут же заметил брошенные в угол тулупы, кобзу в знакомом ковровом мешке, пышные кругляши белого хлеба, обернутые в полотенце и смерзшиеся в пути.

– Так где же Уля? – повторил он радостно.

И, обернувшись, увидел ее, встревоженную необычным его нарядом и сборищем людей, не то радующихся ей, не то недоумевающих, все такую же красивую и властную в своей красоте.

– Здравствуйте, барии Михаил Иванович, – сказала она ласково, стараясь не глядеть на диковинный костюм его – одеяние датского принца.

За ними наблюдал ревнивый, неспокойный Шевченко и добродушно насупленный, ничему не удивляющийся Сенковскнй.

6

Гулак-Артемовский изнывал в тоске по дому, все острее ощущая неустроенность свою в столице. Он давно уже ушел из-под опеки Марии Петровны, предпочтя ночевку у новых своих знакомых жизни на ее кухне. Впрочем, стоило бы ему поддаться на уловки Марии Петровны – поддакнуть ей в разговорах о Михаиле Ивановиче, согласиться с тем, какой легкомысленный человек ее муж, – и ничто бы не мешало ему, угловому жителю, перебраться в оставленный Глинкой кабинет. Однако раздражала не только Мария Петровна, не менее тяжело было бывать у Кукольника и видеть там Глинку то веселящимся, то отчужденным. В глубине души Гулак-Артемовский сурово осуждал его и мучился тем, что не может высказать ему этого своего осуждения. Уход Михаила Ивановича из капеллы, предстоящий бракоразводный процесс, дружба с «братией», измена «Руслану», работа над которым требовала сосредоточенности, – все это практически настроенному Гулаку казалось цепью закономерных неудач, происходящих от его – Глинки – непонятной беспечности… Жить бы да преуспевать человеку – нет, надо же создать самому себе столько неудобств!

Зимой Гулак посетил Тараса Григорьевича па академической его квартире и пожаловался:

– Знал бы – не приехал! Люблю жить просто, с простыми людьми, а здесь не знаешь, как и держать себя. И если бы человек он был плохой, – речь шла о Глинке, – а то ведь цены ему нет, золотая душа у него, а пропадет…

– Что-то не пойму тебя! – недовольно возразил ему Шевченко. – Нам с тобой выходить на дорогу надо, а Глинка уже вышел. Как так «пропадет»? Сколько музыкой своей добра сделал человечеству!

Гулак не стал его ни в чем разуверять и в раздражении выдергивал колоски из висевших на стене сухих пшеничных венков. Шевченко украсил ими выбеленные казенные стены своей полупустой квартиры. Здесь были громадные антресоли, пугавшие Гулака своей высотой, и широкие окна, выходившие на Неву.

– Смотри, Семен, – говорил Шевченко, – будь строг к людям, да не стань ханжой, не бойся столицы. Сошенко мои, – он вспомнил о своем недавнем сожителе на прежней квартире, – бранил меня за то, что свитку я променял па фрак и на вечера отважился ходить. Да еще и стихи писать начал. Светским шалопаем меня корил, Карлом Павловичем, не стыдно ли, мол, мне – бывшему замарашке – благодетелей своих подводить. Сошенко ближе меня всякие «казакофилы» стали, из тех, кто на русский язык запрет кладут, велят лишь по-своему разговаривать да подальше держаться от москалей. А сами… Ну, да что толковать! Сошенко ныне в чахотку себя вогнал, жаль мне его, а я, признаться тебе, пе только не боюсь света, но и французский язык учу на досуге. Надо нам, Семен, среди всякой этой паршивой знати самим не быть баранами!

– Я брату написал, что не хочу здесь жить! Тошно мне! – упорствовал Гулак. – Что «казакофилы», что светские фаты – одно с ними душевное разорение. Скука, и все тут! В духовный хор уйду, коли светской правды нет. Меня к мужикам тянет, от панов подальше!..

– А я ему напишу, чтобы не слушал да препоручил тебя мне! – рассердился Шевченко. – Экий пасхальный ангелочек: «от панов подальше»! – с сердцем повторил он. – Ты свою силу копи, а не разменивай. Паны панами, а мы сами но себе. Пугаться же панов нам не след. Да и среди панов пан Глинка твой – человек поистине славный. Кто это тебя, Семен, ханжеству научил, не попы ли да школяры? Отец твой поп, да ведь, кажется, не из тех богословов, что сатаной и адским возмездием пугают да к отцам иезуитам льнут?

– Оставь, Тарас, разве я учиться не хочу или в силы свои не верю? Плохо мне потому, что Михаилу Ивановичу скверно. Сам знаешь, как за учителя страдаешь душой. Учитель должен быть не добр, но благополучен. Как бы тебе сказать…

– Неужто так скверно Михаилу Ивановичу? – переспросил Шевченко.

И Гулак подробно передал все, что знал о его жизни.

– Вот и Остап приехал к нему па время, и я тут… И кто бы пригрел Михаила Ивановича да покой бы ему вернул? Слыхал я, дочка генерала Керна его любит, да ведь ей небось невдомек, что время не ждет, и пока это Михаил Иванович с деньгами да с силами соберется… И будто больна она, Керн, самой надо лечиться!

Он сидел, по-бычьи низко наклонив голову, косматый, большой и сильный, рубаха потрескивала при его движениях и черный галстук, повязанный бабочкой, лез наверх, щекотал шею. И так сильна была в нем печаль, так тяготило его сейчас все происходившее с Глинкой, что меньше всего хотел он говорить о самом себе. Полное лицо его с крупными и добрыми чертами выражало ленивую и угрюмую досаду. Стоит ли толковать о себе, когда Михаилу Ивановичу плохо? По склонности все решать быстро и определенно, он хотел бы и отношения Керн с Глинкой разрешить, не сходя с места. Как трудно живут в столице! Но он понимал всю нелепость своего вмешательства в их дела и от этого только больше мрачнел: вот еще провидец явился, нежданный пособник!

– Выйдем па Неву, – предложил Шевченко. – Нынче па верфь меня звали. Корабельные мастера просили деревянную статую Меркурия им изготовить да в кают-компании на стене кронштадтский вид изобразить. Может, съездим?

Слуга Брюллова, Лукьян, живший здесь, быстро принес шапку, серый нагольный тулупчик и теплые сапоги с мехом.

– Надо бы и гостю тулуп, – сказал Шевченко, окинув взглядом легкую черную шинель Гулака, висевшую на гвозде.

Лукьян молча достал из чуланчика свой и, поклонившись, подал.

– Знаешь ли ты столицу? – спросил, выходя, Шевченко. – Город этот местами разноязычный, как Вавилон, кто не живет в нем: шведы, финны, татары, русские, а иные из приезжих, кроме Невского, ничего не видят. Потому и судят о столице лишь по Гостиному двору, Александровскому саду да Эрмитажу, который и в самом деле чудо из чудес!

Легкие беговые санки доставили их на Юхту. В черной, «полынной», как здесь говорили, воде, пахнувшей ворванью и канифолью, стояли у берега корабли. Темные контуры эллингов высились сзади, закрывая собой низенькие мастерские и жилые домики мастеровых. Тройки, звеня колокольцами, проносились стороной. Корабельный мастер в длиннополом сюртуке, похожий на купца, провел их во двор верфи мимо дремавшего стражника, оттуда в парильню, где гнут обшивочные доски для шпангоутов. Показывая моренное в окисях толстое дубовое бревно, идущее в киль корабля, мастер сказал:

– Самое дерево для Меркурия.

Шевченко погладил бревно рукой, усмехнулся. Ему нравилось быть здесь, по душе пришелся неторопливый, осанистый мастер, потянуло к работе. Они быстро сошлись в цене. Мастер принес толстую книгу по мифологии, похожую на псалтырь, и показал изображение – Меркурия – бога торговли.

– В половину бы нам такого, по грудь, на нос корабля.

Пробыли на верфи долго, обходили все ее дворы и закоулки, послушали мастеровых. Казалось, верфь расположена далеко от города, но, по их словам, весной она сразу приблизится к городу, когда чуть рассеются туманы, прояснится даль и покажутся в небе первые треугольники журавлей, держащих путь на Ладогу. А только тронется лед, деревья на берегу обвяжут вышитыми полотенцами, они забьются па ветру, словно вымпела, все в одну сторону, и, словно по их указке, пойдут отсюда в морс корабли. В старой часовенке, излучающей ночью тихий, дремотный свет гниющего дерева, местный псаломщик будет читать триодь постную и триодь цветную, молясь о кораблях, унесших с новыми легкими парусами и все зимние тяготы.

– Тебе хочется в море? – спрашивал Шевченко, – Я часто выхожу на взморье и думаю: какой великолепный город основал Петр! Отсюда недалеко до Швеции, до Норвегии. До Торвальдсена, – прибавил он тихо. – Хотел бы туда. Побудешь у моря – и захватывает тебя широта мира, величие его! А ты, брат, о малом скорбишь, о пустяках санкт-петербургских.

Гулак-Артемовский не спорил. Вернулись в столицу поздно, съездили поглядеть недавно открытую царскосельскую железную дорогу, вспомнили примелькавшиеся стишки из модной пьесы, изображавшей провинциального подьячего, попавшего в Петербург:

До Павловска катался я

Железной мостовой,

Парами восхищался я,

Не только быстротой.

И, усталые, разошлись на Невском. Было десять вечера, когда Гулак-Артемовский постучался к Глинке, опасливо пройдя смежные комнаты, занятые «братией». У Глинки сидели «музыкальные ходоки», наконец-то добравшиеся до композитора, и степенно излагали ему свои нужды.

– А вот и он, знакомьтесь: Семен Гулак-Артемовский, певец, который должен стать выше Иванова, – оживленно сказал Глинка, и по голосу его понял Гулак, что композитор доволен встречей с этими людьми и чем-то еще, случившимся сегодня. – Скоро поедешь, Семен, в Италию. Да, братец, ужо сговорился с Волконским и Даргомыжским, устроим весной концерт в твою пользу, и кати немедля!

– Михаил Иванович, помилуйте, как вас оставлю? И могу ли я?

– Можешь, братец, – пе дал ему досказать Глинка. И, обращаясь к гостям, весело повторил: – Не о том ли и вы печетесь, о народной музыке, об аранжировке ее, об искусстве русского пенья. Слепец Остап Вересай в Петербург за тем же пришел! За песнями куда же еще явишься?

Гулак не узнавал Глинку: веселое буйство и радостная решительность звучали в его голосе, придавали всем его обычно замедленным движениям какую-то отчеканенную быстроту.

– В Италию поедешь! – почти крикнул он. – Собирайся!

– Что там, Михаил Иванович! – бормотал Гулак. – Я с великой охотой, но не вы ли говорили мне, что учиться у них особенно нечему.

– То ученому нечему! – так же весело поправил Глинка. – А тебе – есть чему. Может, не переборют они тебя в пенье? Дай бог! Останешься собой. Зато итальянцев узнаешь!

И, помолчав, во всеуслышанье, нарочито громко сказал:

– Я тобой свой долг погашаю, Семен. Долг перед отечеством. Как вспомню об Иванове, оставшемся там, душа холодеет. Должен ты, Семен, лучше его петь! Так петь должен, чтобы все люди, не только итальянцы, диву дались. Ничего для тебя не пожалею, только учись…

Добровольский ласково глядел на юношу, и Гулаку казалось, словно все они, сообща, не один Глинка, напутствуют его сейчас и уже провожают в далекий и будто много раз хоженный ими путь.

«А я-то о бездействии его грустил, на него жаловался Тарасу», – подумалось Гулаку.

Весной он уехал. Удивительно быстро прошел для него этот год, осуществив самые заветные желания. Глинки не было в день его отъезда – Михаил Иванович неожиданно отбыл в Новоспасское. Жил Гулак в то время в Царском Селе и уезжал оттуда. Провожал Гулака Тарас Григорьевич, расцеловал его на вокзале и долго махал рукой, пока копотный паровичок после трех длинных звонков умчал маленький, в три вагона, железнодорожный состав. Перрон опустел, один полицейский остался, как черная галка, на площади.

7

«Гофмаршал музыки» умирал. Было нескончаемо тихо в большом его доме, обманчивая пустынная тишина стояла на улице, застеленной в этой стороне соломой, чтобы стук повозок не тревожил умирающего, и подслеповатый белый фонарь маячил перед тяжелыми, железом окованными дверьми, как свеча подле божницы. Но Кавос слышал гул начавшегося на Неве ледохода, истошный крик галочьих стай в весенней голубизне влажного неба и яснее всего – негромкое слаженное пенье драгун, выходящих в эту пору из расположенных вблизи зимних казарм. Кавос совсем недавно кончил кантату «Весна в Петербурге».

О том, что звуки, скрытые для других, явственно доходили до Кавоса, сидевшие возле него могли судить по тому, как руки композитора, покоившиеся на одеяле, вдруг приходили в движение и пальцы пробовали передать возникшую в его воображении мелодию. Умирая, он жил этим не ведомым никому и властно тянувшим в свою усыпительную глубину миром звуков. Он, передавший в музыке марш екатерининских полков, битв трех русских богатырей и подвиг своего, доглинковского Сусанина, сейчас хотел слышать не им сочиненное. «Синьор Калиныч», исполняя его просьбу, играл на фортепиано «Разуверение» и «Жаворонка». Один из сыновей, наклонясь к отцу, ловил редкий его шепот: «Хорошо…»

Слуга не спал уже несколько дней, но не смел пригласить к фортепиано пикого из музыкантов, хотя многие исполнители сидели вместе с врачами в соседней комнате. Кавос все чаще просил сыграть, и один «синьор Калиныч» догадывался, чем можно укрепить умирающего. Фортепиано стояло не так далеко от кровати, покрытое черной бархатной портьерой. Только столик с лекарствами и кресла, подвинутые к ложу умирающего, отделяли его от кровати, но всем казалось, что звуки музыки долетают откуда-то издалека, и самому Кавосу было легче слушать и постигать их доходящими к нему издали. И от этого порой он забывал, воочию ли людей слышит, мелодии или только представляет себе, и легче было уходить из жизни, как бы сливая небытие с действительностью и все более отдаляясь от фортепиано в темную глубину спальни.

Но как-то ночью, осененный догадкой об этом благодетельном обмане и о скорой своей кончине, он широко раскрыл глаза и подозвал слугу. Сын, поняв его желание, тут же оторвал «синьора Калиныча» от игры. Трепетали огоньки свечей, бросая неверный отсвет на мягкие, пышные ковры и рассеивая подступающий к кровати густой ночной мрак.

– Глинка не приезжал?

– Нет.

– Пошли за ним.

– Посылал. Б пути он… из Смоленска.

– Пошли опять. Нет, постой, поезжай сам.

– А играть вам… – не договаривал слуга.

– Попроси Даргомыжского.

– Его нет, – неохотно признался слуга, скрывая, сколько людей уже безвыходно продежурило в этом доме в надежде, не позовет ли их Кавос и не станет ли ему лучше. Только вечером ушел отсюда Даргомыжский.

– Нет… – повторил Кавос. – Ну, ничего, все-таки поезжай.

За фортепиано сел один из врачей, Константин Берг. Он играл из Баха, играл плохо, хуже «синьора Калиныча», и Какое спустя полчаса шепнул сыну:

– Давно ли играет?

Он боялся, что теряет сознание, а с ним и ощущение времени. Чуткий к малейшей фальши в игре, тем не менее не хотел обидеть пианиста каким-либо замечанием.

– Только что начал играть, – ответил сын.

– Пусть кончит. Не надо музыки.

В спальне стало непривычно глухо и еще более неспокойно. Словно только теперь смерть выглянула на всех из угла комнаты, завешенного портьерой. Слуга, игравший здесь часами, успокаивал не только умирающего, но и остальных. И сколь неотъемлемым был «синьор Калипыч» от этого дома, неразлучен со старым Кавосом! Без слуги даже сыновья Кавоса, присутствующие здесь, терялись. Женщин не впускали, а из слуг композитор держал возле себя одного «синьора Калиныча». Пока слуга ездил убедиться, что Михаила Ивановича нет, Кавос лежал недвижно. Вокруг глаз его, казалось, все явственнее обозначались синеватые круги – проступающие признаки близкой кончины. Когда слуга, вернувшись, доложил: «Еще не приехал», – Кавос почти безразлично кивнул головой. «Синьору Калинычу» показалось, что старик отходит ко сну: глаза его были закрыты, губы сжаты, и только большие оттопыренные уши как бы невольно ловили малейший звук. Может быть, он позабыл о Глинке или устал от ожидания, но «синьор Калиныч» приписал это другому: без музыки Кавос все более теряет силы!

И «синьор Калиныч» вновь заиграл. В потрепанном сюртуке, сухонький, с блестящим взглядом скорбных, запавших от бессонницы глаз, с очками, смешно вскинутыми на лоб, он исполнял теперь Кавоса, самое лучшее из сочиненного им. Из множества сложенных композитором песен, арий и кантат он выбирал доставившие ему славу, любимые двором, похваленные некогда императрицей и как бы утверждавшие теперь богатство и широту прожитой им, Кавосом, жизни. Но врач, в тревоге следивший за тем, как меняется лицо старика, уловил его шепот:

– Не надо, Глинку!

И, не смея подумать, что Кавос, умирая, отрекается от всего созданного им, «синьор Калиныч» уже с упрямством исполнял его лучшие арии, не замечая, что плачет и в волнении слишком бьет по клавишам. Только доиграв «Провожальную» – кантату в честь уходящих в поход русских полков, – слуга покорился и мягкими движениями пальцев взял первые аккорды глинковского «Разуверения», звучавшего сейчас как реквием.

И в эту минуту в дверях появился Михаил Иванович, порозовевший от утренних заморозков, от быстрой скачки на тройке, стремительный и испуганный.

– Здравствуйте, господа, – тихо сказал он, поклонившись и спрашивая взглядом о Кавосе…

Доктор Берг, словно оглушенный музыкой и нескончаемой этой бессонной иочыо, вяло нагнулся над Кавосом и тронул его руку, привычно нащупывая пульс. Рука была холодна, а края плотно смеженных век как-то быстро, судорожно дрожали.

– Отходит! – с профессиональным спокойствием прошептал доктор.

И, подпуская ближе сыновей, а с ними и слугу, сказал Глинке со свидетельской и холодной важностью:

– Он мысленно был с вами… Да, господин Глинка, он посылал за вами и, слушая музыку, только что думал о вас! Я утверждаю!

Духовник держал поникшую руку композитора и с укором глядел па Берга, не успевшего предупредить о последних минутах композитора.

Отпевали Кавоса в католической церкви св. Екатерины. Столичные хоры исполняли реквием Керубини, и среди них пел хор императорской капеллы, уже в присутствии нового капельмейстера. Хоронили на Волковой кладбище. Был конец апреля. Глинка, шагая за гробом позади слуги, в пестрой толпе актеров и почитателей Кавоса, видел себя в чем-то виноватым перед Кавосом и вместе с тем благодарным ему еще с юношеских лет.

8

В «Художественной газете», издаваемой Струговщиковым, Кукольник пишет о сборнике «Прощание с Петербургом: «Дружба и любовь к искусству соединяли несколько раз в течение нынешнего лета небольшой кружок любителей музыки: каждый раз, в течение каких-нибудь шести недель, собеседники имели наслаждение услышать повое произведение Глинки, услышать из уст его самого, со всей энергией и выразительностью высшей декламации… Первым произведением был романс Давида Риццио из многостиховной моей поэмы, которую я так крепко люблю, что не могу окончить. Два романса, или две песни, как угодно, из трагедии моей «Холмский» последовали за романсом Риццио».

В сборнике двенадцать романсов на текст Кукольника, и Нестор Васильевич считает себя вправе не столько говорить в своей статье о Глинке, сколько о себе. «Я подложил слова еще под три романса, каватину, «Давно ли роскошно ты розой цвела», колыбельную и попутную песню. Я убежден, что вы не рассердитесь па меня за эту антипоэтическую снисходительность; вы не в накладе, потому что приобрели три прелестные музыкальные пьесы, которые вместе с другими девятью романсами долговечнее многих, опер. Несколько вкуса, несколько опытности – и нет возможности сомневаться. Большая фантазия, сделанная из мавритического моего романа, напечатанного в «Библиотеке для чтения», занимательна по соединению трех родов пения: драматического, лирического и эпического и обогащена превосходно придуманными гармониями… Романс из неоконченного моего романа «Бюргер» («Не требуй песен от певца») – такая светлая музыкальная мысль, такая сильная экспрессия двух противоположностей в певце, когда принуждают его к песням и когда они сами льются из вдохновенных уст, что нельзя пе удивиться, до какой степени Глинка обладает истинно драматическим талантом!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю