355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Макушинский » Макс » Текст книги (страница 14)
Макс
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 23:00

Текст книги "Макс"


Автор книги: Алексей Макушинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)

– Вот мы и пришли, – сказала Мария Львовна. – Я надеюсь увидеть вас – (к Максу…) – в театре.

– Конечно… конечно.

Уже был вечер; уже была, почти, ночь.

Ну что же, – сказал Макс, когда, простившись с Марией Львовной, Евгением, они, Макс и Фридрих, дошли снова до Фридрихова, с теперь уже совсем, почти совсем погасшими окнами, дома. – Ну что же, я пойду, пожалуй… к метро.

– Зачем, собственно? – ответил – или, вернее, спросил его Фридрих. – Зачем, собственно? Оставайтесь. Можете и переночевать у меня. Положу вас в большой комнате… на матрасе.

Макс согласился.

Но они еще долго не ложились, наверное, спать, и вновь пили чай, и вновь говорили, наверное, о театре (на маленькой площади…) – и о Марии Львовне, конечно (без нее и не было бы никакого театра… хотя – рассмеявшись – хотя есть, конечно, и другие… неплохие актеры…) – и о Сергее, должно быть, Сергеевиче, и о занятиях – в так называемой студии… и лишь когда Фридрих, убрав со стола, принес, в самом деле, непонятно откуда извлеченный им, Фридрихом, довольно старый, как показалось Максу, с вылезающим, с одного краю, куском ваты, матрас, и положил его на пол, и очень быстро – нет, нет, я сам: сказал он – застелил его, вполне чистою, простынею, и взбил подушку, непонятно откуда им извлеченную, и по-прежнему отклоняя Максову помощь, заправил одеяло в пододеяльник, – Макс, оставшись один, раздевшись, погасив свет и лежа под одеялом, вновь увидел, в окне, за шторами и в прорези штор, обведенную светлым кругом, в – отсюда, из комнаты, как будто потемневшем, почерневшем, сгустившемся, совсем ночном небе – луну, – луну, разумеется, тихо и безразлично плывущую – над крышей соседнего дома. И свет ее был, разумеется, в комнате; и странно, в узком зеркале, отражались сдвинутые в один угол предметы, кресла, и столик, и край матраса, на котором он, Макс, лежал; и внезапное облако, до сих пор невидимое, вдруг вошло в ее круг; и совершенно ясно проступили вдруг зеленоватые очертанья его; засветились и вспыхнули; и все вдруг погасло, исчезло, и луна, и облако, и отражение, в зеркале, кресел; и вдруг опять появилось; и когда появилось, и Фридрих, в то же мгновение, спросил его, из-за перегородки, спит ли он, Макс, и чиркнул спичкой, закуривая – последнюю – так он сказал – сигарету…

– Мне кажется, вы следите за каждым вашим движением.

– Что, что?

– Мне кажется, вы следите за каждым вашим движением.

Молчание; ночь.

– Нет, не думаю, – ответил вдруг Фридрих. – За каждым уследить невозможно. Да и не нужно.

– Почему? – спросил Макс.

– Нужно уметь… иногда… забываться.

Ах, конечно, конечно. Но если бы можно было забываться тогда, когда ты этого хочешь. А впрочем.

А впрочем, ему и хотелось – забыться. Он закрыл, снова открыл, посмотрел в окно – и снова закрыл глаза. Ему совсем не хотелось думать обо всех своих – нерешенностях.

– Но в общем вы правы, слежу, стараюсь следить.

Он спал уже – Макс.

25

И затем было утро; кофе; Фридрих, хотя и торопившийся, по его же собственному утвержденью, на съемки, очень долго принимал душ, брился, искал что-то в шкафу, менял рубашки, чистил ботинки, повязывал перед зеркалом шарф; в конце концов они вышли на улицу.

– Вы сейчас – куда?

– Не знаю. Домой.

– Вам разве не надо ехать… учиться?

– Надо, но я не поеду.

– А, понятно. Ну, в таком случае, – они дошли до стоянки такси, – нам, кажется, не совсем по дороге. Впрочем, если хотите.

– Не беспокойтесь. Я доеду на метро. Вообще… я очень рад, что мы снова встретились с вами.

– Я тоже. Приходите в театр… вечером.

– Сегодня?

– Можете и сегодня. Я там буду. Но главное, приходите завтра. Договорились?

– Договорились.

И очевидным образом следя за своими движениями, Фридрих, взмахнув рукою, остановил проезжавшее мимо такси, перепрыгнул через черную снежную насыпь, еще лежавшую между тротуаром и мостовой, открыл заднюю дверь, обернулся, кивнул, соскользнул на сиденье; машина отъехала; Макс остался один.

То была, как сказано, не очень далекая, но все же, конечно, окраина: грязно-белые, вполне одинаковые, пятиэтажные, по большей части, дома, – узкие, вполне одинаковые проходы между домами, – ларьки, киоски возле метро. – И тут же, возле метро, начинался (и до сих пор, наверное, начинается…) – уже вполне, в общем, пригородный, довольно большой и совершенно пустынный в то утро – то ли парк, то ли лес: почти лес, полупарк: с петлявшими, расходившимися, в тропинки и просеки превращавшимися понемногу аллеями, – скамейками, как будто осевшими вместе со снегом, – черной землею среди черных деревьев, – облаками и ветками, отражавшимися в талой воде. – Он никогда не бывал здесь; он шел, все дальше и дальше, по аллее и просеке, ни о чем не думая, быстро и весело; он вышел вдруг на поляну, где, с двух сторон, стояли, если угодно, футбольные – деревянные, грубо сколоченные – ворота; он вспомнил вдруг, внезапно и радостно, совсем другую, точно такую же, в другом лесу, но с такими же точно воротами, давным-давно забытую им поляну; вдохнул влажный воздух; улыбнулся; остановился.

– Ах, конечно, конечно… там все было так же… и такие же ворота… и такие же, с краю, скамейки. А мы и забыли о ней, об этой поляне… не зашли туда… в тот раз.

И думая, значит, о нашей (давным-давно описанной мною…) первой, робкой и предварительной поездке – попытке: вернуться, – и все вдруг вспомнив, наверное, – и прошлую зиму: дни и недели, – и осень: удивительно-ветреную, – и август: дождливый и темный, – и еще, наверное, что-то, уже совсем сказочное, до августа… футбольное поле… летний вечер, ясный и тихий… мяч, летящий в ворота… вытоптанную траву у ворот… – но вспомнив, вновь вспомнив, может быть, и вчерашний, такой близкий, еще почти осязаемый, и все-таки уже отдалившийся, тоже: в прошлое, в то же прошлое ушедший и скрывшийся день, – и как он ждал Фридриха, на бульваре, в одно мгновение, в одном мгновении увидев всю свою жизнь, помирившись с самим же собою, – и Марию Львовну, и запах ее духов, лиловый и фиолетовый, и разговор с нею, с Фридрихом, – вспомнив все это, по-прежнему улыбаясь, подошел к ближайшим воротам, дотянулся до перекладины, мокрой и скользкой:

– Нет, нет, – подумал он вдруг, – нет, нет… еще рано… еще подождем, пожалуй… с отчаянием.

И прислушиваясь к резкому крику ворон, кружившихся над черными кронами, всматриваясь в эти кроны, это кружение, темный воздух, пасмурный день, еще немного постоял, наверное, у ворот, еще немного побродил, должно быть, по парку, по аллеям и просекам, – снова вышел к метро, спустился по лестнице (окраинная тихая станция; без эскалатора…), сел в поезд. И все исчезло, конечно: и станция, и улицы, и ларьки, и киоски, и парк, и лес, и футбольное поле; ничего этого не было больше; был только поезд, вагон, темнота туннеля, шум, скрежет, ощущение скорости, движение, скольжение в пустоте. Он закрыл глаза; он вдруг словно провалился куда-то. И снова открыв их, вдруг… ах, вдруг, как будто впервые, увидел – непонятно откуда возникшие перед ним – далекие, призрачные очертания облаков, – реку, – последние льдины и первые баржи, – внезапный отблеск внезапного солнца, – и – между вдохом и выдохом – черные, крошечные, отражавшиеся в воде и склонившиеся над водою деревья… почти сквозь слезы смотрел он на все это; поезд же, вылетев из туннеля на мост, переехав его, уже не спускался больше под землю, но еще долго и очень долго ехал среди каких-то складов, строек, заборов и пустырей; пятен снега, черной земли; и сидевшая в соседнем вагоне, за двойным рядом стекол, наискось от него, Макса, – и чем-то, пожалуй, на Марию Львовну похожая девушка вдруг ему улыбнулась; и он, Макс, улыбнулся, конечно, в ответ; и вечером того же дня – или на другой день, быть может, – вновь, следовательно, оказался в театре: на маленькой площади.

Площадь не изменилась: угол одного дома, торец другого, стена, соответственно, третьего; и дома эти стояли на ней так же косо; и в окнах театра были те же, или такие же, раскрашенные объявления, афиши, и черно-белые фотографии; и те же ступеньки, и та же дверь, и тот же, перед дверью, навес (и даже снег с дождем, пролетавший и падавший в сумерках, ложившийся на мостовую, показался ему тем же самым, уже виденным – когда-то – дождем, тем же самым, уже виденным – некогда – снегом…); с тайным замиранием, ожившим влечением вошел он в фойе, в зал (все те же, черные, окна; все те же, фанерные, кресла…); обогнул сцену; прошел, как некогда, темное – и, как некогда, заваленное какими-то, неразличимыми в темноте предметами, фрагментами декораций – помещение за сценой; в коридоре на втором этаже встретил Лизу (тут же его узнавшую…); зашел вместе с нею в гримерную; встретил Марию Львовну; Фридриха; возобновил знакомство с Сергеем Сергеевичем (как выразился этот последний…); и – на другой день – посмотрел, наконец, тот самый – уже очень и очень скоро предстоит мне о нем говорить – уже много раз упомянутый мною спектакль (по уже упомянутой мною пьесе: тайный прообраз…) – тот самый спектакль, следовательно, который и видел я (я: живущий теперь здесь, поворачивая обратно…), впервые оказавшись в театре (на маленькой площади…), через… три, примерно, недели; и познакомился, наконец – после спектакля, в пятиугольной по-прежнему комнате Сергея Сергеевича – с восхитившим его своею игрою (как и меня – через три недели…) актером, игравшим – в этой пьесе – главную… да, пожалуй, главную роль.

– Очень приятно. Просто: Перов.

Макс, удивляясь, переспросил – и тут же вспомнил, наверное, свое знакомство с Фридрихом, полтора года назад.

– Перов. Просто: Перов. Так меня все называют, и вы называйте так же.

– Хорошо… попробую.

Тот рассмеялся; Макс тоже. – Побывал он, наконец, и на занятиях – в так называемой студии: один раз в большой пустой комнате на втором этаже (с зеркалами и железным, блестящим поручнем, тянувшимся вдоль стен, вдоль зеркал…), где Мария Львовна (она, как выяснилось, тоже вела их: как и – просто – Перов, как и – время от времени – Фридрих…) с оттенком мягкого превосходства в жестах и в голосе заставляла несколько – Максу, по большей части, совсем незнакомых и совсем молодых, по большей части, людей (он узнал, впрочем, Юлю, уже упомянутую мною однажды…) – держась (или не держась…) за поручень – нагибаться, выгибаться, сгибаться в разные стороны, приседать, подпрыгивать, вытягивать ноги, кружиться на месте; – в другой раз в соседней, поменьше, но тоже почти пустой комнате, куда – совсем неожиданно – Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер, предложил ему, т. е. Максу, войти так, как если бы там никого не было, кроме… ну, вот хотя бы (сложив руки на груди, пошевелив пальцами…) Юли (уже упомянутой…) – как если бы он пришел к ней в гости, к примеру, – и сидя вместе с нею за (воображаемым…) столом на (отнюдь не воображаемых…) стульях – как бы выпить из как бы чашек как бы чай – или кофе: как вам будет угодно – разговаривая: о чем угодно, опять-таки: о погоде… если угодно: – что Макс и сделал, под – не очень доброжелательными, как ему показалось, взглядами всех остальных, мучительно ощущая собственную неловкость, преодолевая ее, не в силах преодолеть ее до конца. Побывал он и – как некогда – на репетиции: вновь, как некогда, почувствовав тревожную прелесть этого повторения: одних и тех же слов, жестов, сгущение времени; вновь, может быть, представляя себе – себя, выходящим на сцену из-за кулис. Вновь, короче, как некогда, если не каждый, то почти каждый день, бывал он в театре; оттуда – или, в другие дни, встречаясь с ним у него – или где-нибудь в городе – в конце бульвара, к примеру, – ехал, вместе с Фридрихом, куда-нибудь в гости, к их общим, все тем же – или к совсем новым, быть может, вместе с Фридрихом возникшим в его, то есть Максовой, жизни знакомым; по-прежнему, следовательно, если не каждый, то почти каждый день, возвращался он в эту случайную, беззаботно-рассеянную, беспорядочно-беспечную жизнь, странно, с появленьем в ней Фридриха, изменившуюся.

И когда они, Макс и Фридрих (через две, допустим, недели…), вновь оказались совсем неподалеку от неких, так скажем, бледно-зеленой краской выкрашенных домов – а значит, и еще от некоего дома: за ними – и он, Макс, помедлив, предложил вдруг Фридриху зайти – как он, наверное, выразился – к одному его, Максову, очень и очень давнему – так выразился он, должно быть, – приятелю, я, совсем их не ждавший или, вернее, ждавший совсем не их… – и вот так (думаю я теперь, здесь, со своей стороны…) – вот так пути повествования (если это повествование…) снова – и снова сводят нас вместе… в том городе, на этих страницах.

Я совсем не ждал их в тот день; Вера должна была прийти ко мне. И когда, услышав звонок, я спросил – кто там? – и Максов голос ответил – я, – там, в обманчивой темноте подъезда, – там стоял Макс, и за ним, на лестнице – Вера: она стояла чуть-чуть склонившись, локоть положив на перила, едва различимая в гулком, обманчивом сумраке; и как бывает в таких случаях, я тотчас же, и совершенно ясно, представил себе, как они столкнулись друг с другом в парадной, как шли друг за другом по лестнице и как, уже перед дверью, удивляясь, друг на друга смотрели; и сам я смотрел в растерянности на Макса, на Веру… – но тут образ ее вдруг начал двоиться, и она, Вера, как будто выступив из собственных своих очертаний, оказалась кем-то совсем иным, совсем незнакомым, – и призрак ее исчез безвозвратно.

– Если мы не вовремя… – начал Макс.

– Нет, нет, напротив.

Никакого сходства между Верой и Фридрихом не было; похожими (думаю я теперь…) – похожими были только глаза (глаза, которых там, в обманчивом сумраке, я видеть, конечно, не мог…): – и еще не совсем справившись с удивлением, или, вернее: еще даже не успев удивиться тому, что он, Макс, так давно не заходивший ко мне, вдруг, и так неожиданно, зашел ко мне – и не один, без звонка (вот, познакомьтесь: говорил он, представляя нас друг другу…) – я, уже в прихожей, еще в растерянности, смотрел, я помню, на Фридриха, – и он, Фридрих, очень долго разматывая свой шарф, осматриваясь, смотрел на меня – серыми, Вериными глазами. И в глазах его – в странном противоречии со всем его обликом, с легкостью, ловкостью его движений, с той небрежной тщательностью, которая чувствовалась в одежде его (на нем был клетчатый, если я правильно помню, пиджак, шерстяная рубашка под пиджаком, простая, белая под шерстяною; пиджак он, войдя в комнату, снял…) – в глазах его, как и у Веры, виделось (или, может быть, видится мне теперь…) – что-то очень и очень печальное, но вместе с тем, как и у Веры, что-то скрывающее, прикрывающее эту печаль, не пускающее ее наружу, непроницаемое… глаза его, одним словом, глаза – и еще: движения рук его меня поразили. Что-то от серого ветра, серых туч, серой воды в реке виделось (или видится…) мне в этих глазах; руки же двигались непрерывно, и как только он начинал говорить, как будто кружили, кружились вокруг его слов, то падая вниз вместе с фразой, то взлетая вверх вместе с голосом: я, в ту первую встречу, следил за ними не отрываясь, не в силах от них оторваться – и как если бы (думаю я теперь…) – как если бы в этих плавных, круглых, то очень быстрых, то вдруг чудесно замедленных, завораживающих и нескончаемых движениях рук было больше смысла или был какой-то иной смысл, чем в том, что он говорил, – или так, может быть, как если бы истинный смысл его слов и речей выражался не столько в самих словах, сколько в этих движениях, кружениях, уже не сопровождавших, следовательно, но как будто вбиравших в себя, преображавших собою: слова и фразы, взгляд и улыбку. И даже когда он молчал, руки его не исчезали, как обычно бывает – куда-то (уже невидимые, уже ненужные…) – но оставаясь по-прежнему тем центром, той точкой, в которую стягивалось, к которой стремилось все прочее и все остальное (все взгляды, все вещи, само безмолвие в комнате…), ложились, к примеру, на стол: и лежали на нем неподвижно, с отчетливо проступавшими вдруг запястьями, костяшками пальцев, странно-тихие – незабываемые.

Макс же, я помню, с каким-то, опять-таки, непривычным для меня выражением удовольствия от, в свою очередь, совершаемых им движений, сел, по своему обыкновению, на диван, в глубине комнаты, ногу закинул за ногу, закурил сигарету, потом спросил меня, не сварю ли я кофе, потом встал, подошел к окну – ты позволишь? – пожалуйста – распахнул его, высунулся наружу (влажный ветер, уже весенний, ворвался на мгновение в комнату; звук шагов: под аркой и во дворе; женский голос, быстрый и звонкий, окликавший кого-то по имени…) – снова закрыл его, и не отходя от окна, вдруг, я помню, заметив ее, извлек из-под других книг, лежавших возле окна на столе, ту, уже много раз упомянутую, так и не названную, – ту самую пьесу, в которой я видел, и вижу, как сказано, тайный, при всех несходствах, прообраз: моих собственных, еще и еще раз, теперь, здесь, все ближе и ближе подступающих к осуществлению помыслов, планов, надежд.

– Смотрите, Фридрих, – сказал он.

– Это одна из моих самых любимых пьес, – сказал я. – Может быть, самая любимая.

– Моя тоже, – сказал Макс. – Последние две недели.

И посмотрев на Фридриха, рассмеялся; Фридрих улыбнулся в ответ.

Театр, как сказано, некий театр уже втайне присутствовал в моих, еще бесконечно далеких от осуществления планах, надеждах и помыслах. Я еще сам не знал, может быть, что мне с ним делать; я понимал лишь, что обойтись мне без него не удастся. Я искал соответствий, указаний, намеков; я не находил их. И я вспоминаю теперь волнение, меня охватившее, когда, сообщив мне, что Фридрих (смотревший на меня – серыми, Вериными глазами…) играет в том самом театре (на маленькой площади…), о котором, если я помню, он, Макс, рассказывал мне когда-то (я помнил: конечно…) – Макс, стоя по-прежнему у окна и как бы между прочим, объясняя свой смех и Фридрихову улыбку, добавил, что – не далее, как две недели назад – он смотрел там (на маленькой площади…) спектакль – по вот этой (он положил ее снова на стол…) – вот по этой, действительно, пьесе.

– Неужели она идет там? И – как же? – и – расскажите мне об этом спектакле.

– Самое лучшее просто-напросто посмотреть его, – сказал Фридрих.

– В таком случае, расскажите мне немного… о репетициях, например… как они проходят, когда начинаются.

– Зачем вам все это? – спросил Фридрих. – Просто так?.. или.?

Я признался ему в своем собственном (столь похожем – думаю я теперь – и столь, в общем, непохожем на Максово…) влечении к театру, в своих тайных поисках неких соответствий – с чем же? – вот именно – с каким-то, совсем иным, быть может, театром (так или примерно так я сказал…) – театром, которого, наверное, нет, и не может, наверное, быть, но который все же видится мне иногда… Макс, я помню, посмотрел на меня с изумлением.

– Я не знал за тобой ничего подобного, – сказал он.

– О да, конечно. И я очень много ходил в театр последнее время; всю эту зиму. Я не нашел, увы, почти никаких соответствий. Бывает лучше, бывает хуже; чаще хуже, чем лучше. Но хочется, в самом деле, чего-то совсем иного… какого-то – совсем иного театра.

– Какого же? – спросил Фридрих (взмахнув рукою, посмотрев на меня…).

То была, как сказано, лишь некая мысль: мысль, подобно облаку или, скажем, туману сгущавшаяся во мне самом. Мне видится (сказал я…) что-то простое и строгое, отрешенно-чистое, почти абстрактное, может быть. В конце концов (так или примерно так я сказал…) – в конце концов, я хотел бы, наверное, чтобы все оставалось самим собою, сцена сценой, актеры актерами. Я понимаю, что это немыслимо, что сцена всегда что-то изображает, актеры играют кого-то. Но все это, с известной точки зрения, случайно.

– Мне кажется, я понимаю вас, – сказал Фридрих. – Вы хотите, значит, театра вполне театрального – (и на каждом из этих двух а – театр-а-льного, значит, те-а-тра – руки его взлетали, голос же падал так низко, что казалось, ему и вовсе не выбраться никогда на поверхность…). – Сергей Сергеевич… это наш режиссер.

– Я знаю.

– Да? Откуда?

Я кивнул в Максову сторону; Макс улыбнулся.

– Ага, понятно.

И тут опять, я помню, раздался звонок; пришла Вера; и когда я открыл ей дверь и возвратился вместе с ней в комнату, все, разумеется, изменилось, взгляды легли иначе, тени легли по-иному.

Уже смеркалось, я помню, за окнами; Макс, отойдя, наконец, от окна, снова сел на диван – как и Вера – и время от времени посматривая на ее четкий профиль, обращенный к нему, черные волосы, вдруг, и с каким-то, казалось мне, вопросительным выражением глаз смотрел на меня – я сидел, как и Фридрих, за круглым, посередине комнаты стоявшим столом – и потом вдруг словно указывал мне глазами на Фридриха, с каким-то, по-прежнему, вопросительным выражением в них, как будто спрашивая меня, что я думаю о новом его приятеле… я же, поражаясь его сходству, переводил взгляд с серых, Вериных – на Фридриховы, тоже: серые, тоже: Верины – так я думал – глаза; Вера, в свою очередь завороженная – я это видел – движениями, кружениями его рук, смотрела, почти не отрываясь, на Фридриха – и только время от времени поворачивалась, в свою очередь, к Максу, сидевшему рядом с ней; Макс молчал; Вера тоже.

– Так вот, Сергей Сергеевич, наш режиссер, тоже любит поговорить о чем-то подобном. Театр – говорил он недавно – вчера, кажется – на репетиции – всякий театр – и в частности, значит, наш: на маленькой площади – сам стремится к этой чистоте, простоте, к этому – так, кажется, он говорил – раскрытию своей сущности и обнаженью своей природы.

– Он говорил так?

– Да, так говорил он.

– А что вы сами об этом думаете?

– Ничего, – сказал Фридрих – вдруг засмеявшись. – Я, сказать по правде, ничего об этом не думаю.

Но я все-таки еще попытался что-то – выспросить у Фридриха: о спектаклях и репетициях, о том, как они проходят, когда начинаются, о распределении ролей, об отношениях, скажем, между актерами, между актерами и режиссером, к примеру… обо всей этой, следовательно (так думаю я теперь…) – мне, в ту пору, еще совершенно неведомой и уже ничего, или почти ничего общего, разумеется, не имевшей с моими абстрактными виденьями жизни, которой и был, конечно, театр – пускай отчасти – для Фридриха, не только для Фридриха, которую и мне (думал я…) тоже следовало, хотя бы отчасти, узнать… как ни жаль мне было абстрактных моих видений; Фридрих, пообещавший мне, между прочим, созвониться со мною перед ближайшим спектаклем по – здесь не названной – он назвал ее, разумеется – пьесе (тайный прообраз…), – отвечал мне, я помню, вполне охотно, подробно, чуть-чуть забавляясь, может быть, моим любопытством, делая вид, может быть, что забавляется им.

– Кто это? – спросила Вера, когда мы остались вдвоем.

– Фридриха, – сказал я, – я вижу впервые.

– А. Макса?

– Макс, – сказал я, – это… долгая история.

И лишь совсем поздно вечером, или, вернее: ночью, когда где-то, за окнами, уже редела и таяла мгла, и, пробиваясь сквозь узкую прорезь штор, уже скользили по комнате первые серые полосы, отблески и мерцанья, – и предрассветные, резкие крики птиц уже врывались в смятенье и нежность кончавшейся ночи, – я, с откровенностью, для меня самого неожиданной, и с волшебным, пьянящим, тревожным и радостным чувством преодоления последних, до сих пор, до этого утра еще лежавших между нами границ, и с тайным, конечно же, сознанием того, что я делаю что-то недолжное, что-то запретное, но уже не в силах остановиться и останавливаться не желая, – я стал вдруг рассказывать Вере эту историю, бесконечно-долгую, бесконечно долго (или так мне казалось…); и рассказывая ей о том августе, когда мы впервые, как будто впервые встретились с Максом, и о том, как мы шли с ним навстречу друг другу (странно медленно, с каждым шагом все ближе…) – и втайне, с каким-то щемящим весельем вплетая в этот рассказ свои, еще приблизительные, но уже готовые, уже найденные мною формулы, определенья, эпитеты, – вместе с тем, и без всяких усилий, находил для всего этого еще какие-то, совсем иные, прекраснейшие (или так мне казалось…) слова и сравнения: тут же, впрочем, от меня ускользавшие; и все это, весь этот август, окутанный: падением капель, очарованный: дрожанием листьев, затерявшийся: в дожде и тумане, – и тот костер, который мы жгли с ним в лесу, – и последняя ночь, и забор, и мокрые доски, – все это, однажды бывшее, незабываемое, исподволь, постепенно превращалось в моем пересказе во что-то, еще только имеющее быть, из некоей данности – в некое, еще невыполнимое, конечно, задание: – я, следовательно (и с тайным, конечно же, сознанием того, что я делаю что-то недолжное, что-то запретное, но уже не в силах и не желая останавливаться, – и с пьянящим, тревожным и радостным чувством преодоления последних, еще лежавших между нами границ…) – я, значит, рассказывал ей, Вере, о моих, самых тайных и самых робких, еще бесконечно далеких от осуществления планах, надеждах и помыслах: и причем рассказывал о них так, как я еще никогда, никому, и даже Алексею Ивановичу, о них не рассказывал: с откровенностью (неожиданной для меня самого…), бесконечно долго (или так мне казалось…). И тот город, в котором все мы жили тогда (и Макс, и я сам, и она, Вера, сжимавшая мою руку и закрыв глаза, слушавшая…) – этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, еще возможное с совершенно немыслимым, – и та, если угодно, жизнь (к которой все мы были причастны: и Макс, и я, и она, Вера – сжимавшая мою руку…) – эта жизнь, полупризрачная, втайне и даже откровенно сомнительная, неописуемая: все это (говорил я Вере…) – все это тоже будет в моей истории, – все это тоже будет в ней как-то (но я еще сам не знал, конечно же, как…) учтено и даже – отчасти – описано; и даже (думаю я теперь…) – и даже некий театр, вообще и какой-то, уже был в ту далекую ночь упомянут. И эта (говорил я…) история: она будет двигаться медленно, медленно, долго – так же медленно, как, знаешь, падает лист с дерева в безветренный день, – кружится, кружится: так медленно, как будто ему вообще не долететь никогда до земли… – но она будет все-таки двигаться: кружась, возвращаясь, поворачивая обратно – двигаясь дальше; – и в ней, говорил я, – в ней будут, наверное, еще какие-то, еще неведомые мне персонажи, но тайный стержень ее пройдет, наверное, где-то посредине: между Максом и мною. То были старые мысли, много раз передуманные, много раз перепробованные – как будто впервые приходили они ко мне в ту далекую ночь: откуда-то: из предрассветной тишины за окном (вместе с криками птиц…), из безмолвия в комнате… и поражая меня своей новизной, неожиданностью, неизбежностью, странно сплетались, загадочно смешивались с влечением – к ней, Вере; – и непроглядная темень ее волос, совсем рядом со мною, и плечо, утратившее в этом сером утреннем свете свою (пленявшую меня…) смуглоту, и что-то округлое, мягкое, вдруг появившееся в ее, обычно столь четком и даже резком профиле: все это, восхищая, волнуя, как будто входило, как будто вплывало в мою, только что и впервые рассказанную ей историю: уже неотделимое, может быть, от ее, истории, издалека нараставшего ритма, дальнего замысла; – и я никогда не забуду того чувства, которое я испытал, когда она, Вера, до сих пор лишь сжимавшая мою руку, вдруг снова прижалась ко мне: – и я чувствовал себя так, как будто я держу в руках и сжимаю в объятиях что-то, до сих пор от меня ускользавшее, что-то, до сих пор мне не дававшееся: саму мою историю, может быть (еще бесконечно далекую от осуществленья…).

После чего, странным образом, мы с Верой стали как бы отдаляться друг от друга, и хотя еще некоторое время встречались по-прежнему, и даже довольно часто, ничего похожего на блаженную близость этой ночи уже не было между нами; и в конце концов, почти незаметно, не оставив во мне ни печали, ни сожаления, ни горечи, она, Вера, как будто выпала, выскользнула из моей жизни: и чтобы только теперь (здесь, поворачивая обратно…) снова ко мне возвратиться, и причем возвратиться ко мне вместе со всей (тогда не испытанной…) печалью, и горечью, и сожалением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю