355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Макушинский » Макс » Текст книги (страница 23)
Макс
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 23:00

Текст книги "Макс"


Автор книги: Алексей Макушинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)

40

Еще месяц, еще полтора месяца, может быть, прожил он в своей комнате, плывущей над городом, в беде и отчаянии: оно же, как выяснилось, отчаянием и было и не было, – еще месяц, следовательно (еще полтора месяца, может быть…), прожил он с тайной надеждой, в тайной надежде на что-то… совсем иное, имеющее возникнуть – не возникавшее; лишь изредка, может быть, всякий раз неожиданно, на повороте какой-нибудь мысли, по-ночному отчетливой, в глубине привычных противоречий, ощущал он в себе как бы отзвук того действительного отчаяния, того безразличия к своей жизни и к себе самому, которое испытал он однажды и которое, отзываясь в нем, по-прежнему, пусть ненадолго, примиряло его с его собственной жизнью (уже не имевшей значения…), с ним же самим, Максом (почти исчезавшим: в мгновенной – как вдох или выдох – всякий раз неожиданно раскрывавшейся в нем пустоте…), – и тут же вновь, разумеется, покидало его; и все опять начиналось сначала; все кружилось, все путалось; вновь прояснялось; и были, значит, по-прежнему, эти бесконечные, бессонные, удивительно быстро пролетавшие ночи; эти темные, кое-как проходившие дни; эти мучительные, тревожные, бесконечно долго тянувшиеся вечера – в один из которых, не выдержав, с тоской и горечью, с тайной… совсем тайной, может быть, радостью принимая свое поражение, Макс (через месяц, через полтора месяца, может быть…) подошел, наконец, к телефону (в прихожей, под зеркалом…) – и еще минуту помедлив, с внезапной решимостью – не решаясь, решившись – позвонил, наконец, Сергею Сергеевичу, устроителю, режиссеру: если (сказал он…) – если предложение ваше все еще в силе… вот так (думаю я теперь…) – вот так, раскачиваясь (между выходом в мир и уходом в себя…), то устремляясь вперед, то поворачивая обратно, – вот так и движется наша жизнь – куда-то.

– А я знал, что вы позвоните. Да, предложение мое все еще в силе. Приходите в театр… ну, скажем, завтра, часов в десять.

– Утра?

– Разумеется.

– Хорошо, – сказал Макс, – я приду.

И повесив трубку, увидел, в зеркале, над телефоном, свое собственное, ничуть не изменившееся лицо; и этот последний вечер прошел, наверное: почти как обычно; и эта последняя ночь прошла, пролетела: почти так же, наверное, как проходили, как пролетали все его ночи; и только под утро, когда, за окном и за шторами, уже почти рассвело, и кричали птицы, и дворники уже сгребали лопатами – последний, может быть, снег, он заснул – и тут же проснулся; и уже надо было вставать; и с той мучительной скованностью: в движеньях и в мыслях, какая почти всегда бывает после бессонной, полубессонной ночи, и сменяется, почти всегда, возбуждением, столь же мучительным, он встал, в самом деле, оделся, и выпил кофе на кухне, и посмотрел на часы, и подумал, что он опаздывает, – но все-таки еще постоял у окна: как обычно, и в последний раз, на реке, увидел, быть может, последние, навсегда уплывавшие льдины.

– Ну вот и все… все равно…

Он спешил, он опаздывал; уже на улице закурил он, наверное, сигарету; с внезапной, забытой легкостью догнал подошедший троллейбус; переехал через мост; свернул в переулок; вновь посмотрел на часы.

Был весенний, влажный, в просветах и проблесках (лужах, облаках, отражениях, сквозняках и скважинах…) день; стекла машин, окна домов загорались, вспыхивали на солнце; тяжелые капли, стекая с карнизов, с гулким отзвуком падали на асфальт.

Уже очень и очень давно не выходил он так рано на улицу; уже очень и очень давно – никуда не опаздывал, никуда не спешил.

Площадь? – Нет, площадь не изменилась: угол одного дома, торец, стена третьего; и в окнах театра – те же (такие же…) раскрашенные объявления, черно-белые фотографии; и так же пусто в фойе, темно в зале; и те же черные окна, фанерные кресла; и так же – как некогда – в коридоре, на втором этаже, встретил он Лизу (он чуть-чуть страшился этой встречи, пожалуй; Лиза же, улыбнувшись, приблизившись, выступив из собственных своих очертаний, нежно и весело пожала ему руку, подержала ее в своей – я все уже знаю – выпустила, тряхнула волосами, исчезла…); и в пятиугольной – как некогда – комнате Сергея Сергеевича обнаружил он, помимо самого Сергея Сергеевича (сидевшего за столом…) – Марию Львовну (стоявшую у окна, внимательными и смеющимися глазами посмотревшую на него…); и тут же почувствовал, разумеется, лиловый, фиолетовый запах ее духов; и тотчас же, вслед за ним, Максом, вошел в комнату Фридрих (всплеснувший руками, раскрывший объятия…).

– Неужели Макс?

– Да, действительно, Макс, – сказала Мария Львовна, вновь, как некогда, вытянутой ладонью поворачивая его к свету. – А ведь обещали не пропадать больше, помните?

– Помню, помню, конечно…

И он все это, действительно, помнил, и вновь все это – вспоминал. Но лишь теперь, может быть, – с возвращением: сказала Мария Львовна – лишь теперь, может быть, почувствовал он, как давно это было, как давно и как долго не бывал он – в театре; лишь теперь, может быть, возвращаясь – уже возвратившись – в театр, а значит, и в некую (так думаю я теперь, в свою очередь…) – ему, Максу, отчасти уже знакомую, тут же и со всех сторон его, Макса, обступившую жизнь (вошел Перов; вошла, вслед за ним, Лиза; Юля; еще, может быть, кто-то – из уже виденных, им, т. е. Максом, на сцене и на занятиях – в так называемой студии – совсем молодых, по большей части, людей: упомянем, сразу же, некоего Диму, некую Аню: я – живущий теперь здесь, поворачивая обратно – знал их, кажется, всех, но, разумеется, не так хорошо, как знал их – как узнал их, в конце концов, Макс…) – лишь теперь, может быть, вновь, как некогда, отдаваясь (почти отдаваясь…) ей, этой жизни, и значит, вновь, как некогда, теряя (почти теряя…) себя из виду (на половину одиннадцатого назначена была репетиция – нет, не на сцене, здесь, в пятиугольной комнате, у Сергея Сергеевича…) – и все-таки еще не совсем совпадая с ней, может быть, – вдруг, посреди репетиции (в которой он, разумеется, не участвовал…), выпадая из нее, все вспоминая, – лишь теперь, может быть, увидел он, каким долгим было отчаяние, как долго длилась беда: нет, думал он, нет, не четыре, и даже не четыре с половиною месяца… лишь теперь, следовательно, увидел, – измерил, – измерял он, сидя на репетиции, глубину и резкость разрыва – со всем предшествующим и всем предыдущим: с той весной, например – прошлой? – неужели прошлой? – да, прошлой весною, когда он, Макс, если не каждый, то почти каждый день бывал здесь, в театре, с той осенью, когда он впервые здесь оказался…

Он узнавал – он не узнавал этой жизни, столь, когда-то, знакомой; слишком далеко он был – еще вчера вечером; он отвык от нее – от всякой жизни, быть может.

Что же, он очень быстро снова привык к ней; вдруг, в конце репетиции, вошел – в пятиугольную комнату – Володя (помощник Сергея Сергеевича, уже, некогда, упомянутый мною: молодой человек – я почти не знал его – с беспокойным глазами и короткими усиками…), каковому Сергей Сергеевич и поручил Макса (он так и выразился: поручаю вам Макса: сказал он…); тот же, т. е. Володя, предложил ему, т. е. Максу, в первую очередь – пообедать: что они и сделали (вместе с Юлей: репетиция кончилась…) – в том самом… да, в том самом кафе, у метро, где он, Макс, обедал некогда с Фридрихом.

– Работы у тебя будет немного… ничего, что я говорю тебе ты?

– Пожалуйста, как угодно.

– Ну вот… подменишь меня при случае… просто все заняты, а ты ведь пока свободен…

– Да, до осени.

– Я тоже буду говорить тебе ты, – сказала Юля, вдруг рассмеявшись. – У нас вообще так принято.

– Как угодно, пожалуйста.

– В таком случае, – (опять рассмеявшись…) – передай мне, будь так любезен, меню.

– А помните… помнишь, – сказал ей Макс, – как мы разыгрывали с тобой одну сцену… год назад… прошлой весною… как если бы я пришел к тебе в гости…

– Конечно, помню.

– Я очень плохо играл, разумеется.

– Нет, отчего же?.. для первого раза это было неплохо. А еще я помню тот вечер, когда ты целый час говорил о чем-то с Сергеем Сергеевичем…

– Я тоже помню, – ответил Макс.

Глубина, резкость разрыва.

– А еще… (опять и опять рассмеявшись…), а еще я знаю, как ты путешествовал… вместе с Фридрихом… он сам мне рассказывал…

– Вы с Фридрихом вообще… приятели? – спросил вдруг Володя.

– Пожалуй… можно сказать и так… Хотя, последнее время, мы редко с ним виделись…

– Что ж, теперь будете видеться…

– Каждый день, – сказала Юля. – Идемте?

– Идемте.

И не позволив Максу – нет, нет, платим в складчину – заплатить, Володя (первый помощник…) познакомил его (они возвратились в театр…) с еще ни разу не появлявшимися на этих страницах – директором, администратором (нарушим запрет…); вечером, перед началом спектакля – с осветителем, машинистом сцены; еще неким молодым человеком (я не могу вспомнить теперь, как называется его амплуа…), отвечавшим, во время спектакля, за музыку – и прочие звуки (шумы…), записанные, конечно, на пленку; и объяснил, вернее: показал ему, Максу, что значит, собственно, вести спектакль (его, сказал он – при случае, значит, и Максова – основная обязанность…): следить, иными словами, чтобы все шло по плану, заранее разработанному, актеры вовремя выходили на сцену, свет вовремя загорался… и пару раз посылал его поторопить Марию Львовну, задержавшуюся в гримерной… и на другой день были занятия – в студии (вел их, скажем, Перов…); и вечером, на другой день, он, Макс, вновь, как некогда, оказался у Фридриха; и вновь, вместе с Фридрихом, поехал, быть может, к каким-то, вновь, следовательно, возникшим в его, Максовой, жизни, его и Фридриховым знакомым; и на другой, опять-таки, день снова были занятия; и снова спектакль… и только где-то (или так казалось ему…) – за всем этим, по ту сторону всей этой жизни, вновь, как некогда, захватившей и закружившей его, и даже (так думаю я теперь…) – сделавшейся – наконец – его собственной, пускай лишь на какое-то время… он понимал, что не навсегда… его собственной, все-таки, жизнью, – за всем движением, кружением, – по ту сторону репетиций, занятий, спектаклей, – сиянья, блеска весны, – все (казалось ему…) было так же, все (казалось ему…) было тем же: бедой и отчаянием: от которых он, значит, снова теперь убегал, от которых нельзя убежать, убегая, – и которые, время от времени, вновь, конечно же, настигали его, ночью, после всех занятий, возбужденья, круженья, в его, Максовой, например, как будто сохранившей их, за плотно закрытыми шторами, как будто пропитавшейся ими – как неким запахом, табачным дымом – плывущей над городом комнате.

Но и то иное, то – действительное, если угодно, отчаяние, которое испытал он однажды, по-прежнему в нем отзывалось: в глубине – всякий раз неожиданно его настигавших, всякий раз по-новому раскрывавшихся, привычно-непривычных противоречий, на повороте какой-нибудь, вдруг оживавшей, ночной и по-ночному отчетливой мысли: вдруг, посреди самой жизни его, в театре и на занятиях, на сцене и в студии. И это было самое, может быть, странное, единственное, к чему он не был готов.

И вправду (так думаю я теперь…) – все прочее было отчасти уже знакомо, отчасти, может быть, нет… так или иначе, все прочее можно было предвидеть. Он выполнял, разумеется, Володины (и не только Володины…) поручения; перед началом спектакля принимал (говоря театральным языком…) декорации; проверял, все ли на месте, все ли готовы; звонил Фридриху, если тот, к примеру, опаздывал; сообщал – Марии Львовне, к примеру, – об изменениях в расписании репетиций; вместе с администратором ездил однажды в одну, за отпечатанными афишами, – за отпечатанными билетами, в другой раз, в другую, соответственно, типографию. Это было (как он и предполагал…) скорее скучно, иногда утомительно; во всяком случае, это помогало ему – убежать, ускользнуть; заполняло время, отнимая его. Но и некое ощущение жизни, вовлеченности в некую жизнь, увлекавшую его за собою, давала ему (как и предполагал он…) эта, если угодно, деятельность: то же самое ощущение жизни, быть может, которое испытывал он когда-то, прошлой весной, летом, – и снова, с еще большей силой, остротой и отчетливостью (как если бы оно собиралось и накапливалось в нем: целую зиму…) испытывал, конечно, теперь, встречаясь, как некогда, с Фридрихом, отправляясь, вместе с ним, куда-нибудь в гости.

Он все, разумеется, вспомнил; вновь, как некогда, показывая их кому-то, следил он за своими движениями, жестами: чему, среди прочего, учился он теперь и на занятиях: с Перовым, с Марией Львовной.

Они начали, конечно, с простейшего.

– Как вы ходите, как вы садитесь, – говорил ему (просто…) Перов. – Вы должны чувствовать, как вы идете… и если вам нужно сделать четыре, допустим, шага, вы должны знать, что вы их сделали ровно четыре, не больше, не меньше. Вы должны видеть их… откуда-то, изнутри.

– Или извне…

Перов смеялся: наверное.

– Или извне. Ну, давайте, еще раз, попробуйте…

И – еще и еще раз – заставлял его, Макса, вместе с Юлей, Аней, Володей (уже привыкшими к упражнениям такого рода…) ходить – по сцене или просто по комнате – то быстро, то медленно, то широким шагом, то мелкими, дробными шагами, шажками, на пятках, на цыпочках; бегать, падать (на специально подложенные матрасы: маты, как их называют…), ползти по ним, вскакивать, снова падать, навзничь, ничком.

И он действительно видел – откуда-то – свои движенья, шаги, все яснее; здесь, на сцене, это было, в общем, нетрудно.

– И вы должны ходить не просто – ногами, – (все смеялись: конечно…) – но вы должны чувствовать при этом и руки, и спину… и все остальное. И если у вас заболит, к примеру, спина, ничего страшного тоже не будет.

И у него болела, в самом деле, спина (и руки – и все остальное…), и когда Перов объявлял, наконец, перерыв, он падал – на маты (и Юля падала рядом с ним, и Аня рядом с Володей…), закрывал глаза, лежал неподвижно, ни о чем не думая, куда-то как будто проваливаясь, с томительным наслаждением ощущая себя самого.

Ему нравилось все это; гимнастика, предписанная ему Марией Львовной, занятия, вместе с нею – говоря театральным, опять-таки, быть может, запретным для меня языком – у станка (у того блестящего, иными словами, уже некогда упомянутого мною, железного поручня…) развили в нем некую, его самого удивлявшую гибкость, уверенность и свободу в движениях; вновь и по-новому открывал он их – произвольность, их волшебную независимость от его, Максова, на них обращенного взгляда. Сами собою получались они у него, срывались и падали… откуда-то, с той неподвижной точки, быть может, снова им найденной, с которой он на них и смотрел; Перов же, все чаще и чаще, заставлял его ходить, двигаться как-то иначе – носками внутрь, к примеру, – или чуть-чуть, скажем, подпрыгивая, – чуть-чуть, например, приседая, – к кому-то как будто подкрадываясь, – на кого-то как будто посматривая, – оборачиваясь: как будто в испуге… он понял вдруг, что все можно делать – иначе, иначе вставать, иначе садиться… чем дальше шло время, с тем большим – во всяком случае, удовольствием испытывал он, – проверял, – примерял к себе эти – возможности, понемногу ему раскрывавшиеся; вечером, выходя из театра, каким-нибудь, к примеру, широким, до сих пор несвойственным ему жестом запахивал пальто, плащ; доставал сигареты, резким, внезапным толчком указательного пальца выбивал из пачки одну; садясь в троллейбус, медленно, медленно снимал, допустим, перчатки – или очень быстро их сдергивал; доехав до дому, с размаху распахивал дверь; вызывал лифт, не пальцем, но всей ладонью нажимая, допустим, на кнопку; ночью, если все уже спали, выходил в прихожую (зеркало, телефон…), поднимал одну руку, другую, тыльной стороной ладони проводил, например, по лицу, вдруг, вывернув руку, обхватывал пальцами подбородок, сжимал его, отпускал.

– Ты очень изменился, – сказала ему (через месяц, через полтора месяца, может быть…) Лиза (они вышли, после спектакля, на улицу…). – Тогда, осенью, ты выглядел… просто ужасно.

– А теперь?

– Теперь другое дело.

– Как раньше?

– Лучше.

И улыбнувшись, приблизившись, вновь выступила из собственных своих очертаний; и он, Макс, целуя ее, теряясь – как некогда – в этом внезапном, одновременно прохладном и душном, рыжевато-розовом изобилии: волос, губ, щек, – вместе с тем, и все с тем же, но еще как будто обострившимся ощущением жизни, видел – откуда-то изнутри – свою собственную руку у нее за спиною, крутой изгиб ее бедер, и вдруг – сквозь волосы – небо, гаснущее над крышами, весеннюю, вечернюю улицу, двор, в который свернули они.

Он не мог по-прежнему встречаться с ней – у нее (она была замужем: скажем просто, нарушим запрет…); он мог бы – он не хотел встречаться с ней у себя, в своей, плывущей над городом, бедой, отчаянием пропитанной комнате; вновь, как некогда, встречались они у Фридриха, у каких-то ее, Лизиных, – я, конечно, не знал их – подруг; как будто сверху, издалека, с отрешенным – и безразличным вниманием наблюдал он за ней, за собою… почти исчезая: в мгновенной – как вдох или выдох – вновь и вновь раскрывавшейся в нем пустоте.

И это было, значит, все то же… так думал он, может быть… все то же, вдруг, действительное отчаяние, успокоение, которое испытал он однажды и которое, к его собственному удивлению (единственное, к чему он не был готов…), отзывалось в нем не только, например, по ночам, но и посреди самой жизни его, дневной жизни его, на сцене и в студии, на занятиях – и прежде всего, пожалуй, на тех, которые вел Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер: предлагавший, допустим, Ане, Диме (всех имен я не помню…), Юле и Максу разыграть в лицах какой-нибудь, иногда совсем краткий отрывок из какой-нибудь (мир названий разбился…) им всем знакомой, более или менее, книги, из какого-нибудь, скажем, романа (Макс, впоследствии, говорил мне какого, каких…): причем он, Макс, – как и все они, разумеется – поначалу должен был вести себя так, как он, именно он, вел бы себя в заданной ему (и говоря запретным для меня языком…) ситуации, затем так, как, по его мнению, вел бы себя доставшийся ему персонаж: и в том, и в другом случае играл он, конечно, кого-то: кого-то другого.

Он придумывал свои реплики на ходу; он повторял их дома, один, перед зеркалом; менял их; заучивал их наизусть. Они тоже, вдруг, получались у него – сами собою, как и движения, жесты его – его персонажа – наизусть им заученные; вновь и вновь находил он, в самом себе, ту единственную, ту неподвижную точку, с которой они – срывались, с которой вдруг – падали. Присутствие… других смущало его, разумеется… Юли, Ани и Димы; вполне мучительно, временами, ощущал он свою собственную неловкость; преодолевал ее; преодолеть ее, в полной мере, не мог… и вдруг забывал о ней; забывал и обо всех остальных… об Ане и Диме; совпадал со своим персонажем; поднимался над ним; над собою.

И когда это случалось с ним… вдруг, тогда ощущение его собственного… его собственного, конечно, присутствия… вот сейчас, вот здесь, вот на этой, не очень ярко, но все-таки освещенной, разумеется, сцене, перед залом, не совсем, но скорее все-таки темным… это радостное, чуть-чуть тревожное, восхитительное ощущение – присутствия, о котором говорил он когда-то с Сергеем Сергеевичем, прошлой весною… и в общем, значит, все то же, здесь, на сцене, как и говорил ему Сергей Сергеевич, лишь более острое и более отчетливое ощущение – жизни… ощущение это, еще усиливаясь и еще обостряясь, заполняя его целиком и как будто выплескиваясь через край, оборачивалось чем-то совсем иным… ускользанием, исчезновением.

Он был вполне здесь, исчезая.

– Вот, – говорил Сергей Сергеевич, – вот. Так и играйте.

Но ни к тому весеннему, ни к тому зимнему, еще недавнему, уже отступившему разговору они, Макс и Сергей Сергеевич, больше не возвращались. Лишь однажды, выходя вместе с ним из театра и быстро-быстро, по своему обыкновению, посмотрев на него:

– Ну и… что же? – спросил его этот последний. – Вам по-прежнему кажется, что вы… убегаете?

– Я уже сам не знаю, – ответил Макс. – Я сам не знаю, – так он ответил.

41

Зимою, как сказано, мы очень часто виделись с Максом: чаще, быть может, чем когда-либо раньше, когда-либо позже. Но едва лишь зима закончилась (в один, как сказано, день…) – мы перестали с ним видеться. Я позвонил ему, я помню, в начале весны; я уже знал (от Фридриха…) о принятом им решении; я спросил его, как он живет и нет ли в его жизни чего-нибудь нового; да, сказал он, кое-что есть; я уже знаю, сказал я; тогда (сквозь смех в трубке…) – тогда зачем спрашивать? – так он ответил. И кажется, еще один раз я говорил с ним по телефону; и он, Макс, – каким-то вдруг ускользающим голосом – сообщил мне, что он очень занят, что он должен сейчас уходить, и вернется домой очень поздно, но что, при всех обстоятельствах, он сам позвонит мне – в ближайшее время…

– Хорошо, – сказал я. – Впрочем, мы увидимся с тобою в театре…

– В театре?

– Конечно.

– Ах да, в самом деле…

– Вот именно.

Так и случилось; но в первый раз я увидел его лишь мельком; он не заметил меня. Я обещал зайти в театр – за Фридрихом; и уже сворачивая из переулка на площадь (ясный день; яркое солнце; редкие, легкие, белые, весенние облака…) – вдруг, у входа в театр, увидел его: Макса. Он взбежал по ступенькам, открыл дверь – и скрылся за нею. Я ускорил шаги; вошел внутрь; прошел фойе; вошел в зал – и снова увидел его; возле сцены, исчезающим за кулисами. Я пошел вслед за ним, по проходу: но там, в том темном, всегда темном, как сказано, помещении за сценой его уже не было; и тут Перов, я помню, окликнул меня, и тут же появился, я помню, Фридрих: и мы, в тот день, так и не встретились с Максом.

Мы встретились с ним лишь в самом конце весны; я – нет, я еще не дописывал пьесу – еще несколько раз предстояло мне ее переписывать – как бы то ни было, я уже дошел, вчерне и предварительным образом, до конца, до – финала, и медлил, и колебался, и не знал, что мне делать с ним.

Он должен был выйти – конечно же, герой моей пьесы: это мне было ясно, к этому все сводилось и этим кончалось все.

Вы хотите выйти отсюда? – Так выходите…

И совершенно ясно, опять-таки, – так же ясно, как я видел, закрывая глаза, театр (зал и сцену, кресла и окна…) – видел я, как он шел, по проходу, очень медленно, шаг за шагом, один, и дверь, как будто сама собой, открывалась, и еще мгновенье помедлив, исчезал он, за дверью, и публика, следившая за его движением, вновь оборачивалась, и смотрела на сцену, где все остальные, как будто сбросив с себя свои роли, уже раскланивались – и спектакль заканчивался.

С волшебной ясностью видел я все это; но этой последней, самой последней сцене должно было предшествовать нечто, упорно мне не дававшееся: некое (так думал я, может быть…) – еще некое смещение акцентов, изменение перспективы: или, может быть (так говорил я – так сказал я однажды Сергею Сергеевичу: в его, Сергея Сергеевича, пятиугольной, разумеется, комнате, где мы остались однажды вдвоем, перед началом спектакля: того самого: тайный прообраз…) – или, может быть, появление какой-то иной, совсем иной точки зрения, опять-таки, которая, в заданных нами условиях…

– Вами, – он рассмеялся, я помню. – Вами – условиях…

– Хорошо, мною… которая, в заданных мною условиях, появиться, наверное, и не может. Она взрывает их, эти условия.

– А между тем, – сказал он, смеясь, – это лишь условия ее появленья, не так ли?

– Конечно.

А между тем, прозвенел, я помню, и первый, и второй, и третий звонок: нет, нет, ответил Сергей Сергеевич, ему вовсе не обязательно быть там, в зале… все это уже много раз сыграно… обойдутся и без него…

– Впрочем, сегодня, – сказал он, – сегодня Макс, ваш приятель, должен выйти на сцену… в массовке.

– Нет, правда?

– Правда. Хотите взглянуть? Я тоже. Пойдемте.

И мы спустились по лестнице – спектакль уже начался – и встали за второй кулисой, я помню, – и за второй же кулисой, но с другой стороны, увидел я Макса: в отлично знакомом мне, на других актерах уже много раз виденном мною, на нем, Максе, совершенно для меня неожиданном, морском и старинном костюме (камзоле…); и в одной из сцен первого акта – там, где море, думаю я теперь (оно же, как сказано, присутствует в ней постоянно, в этой пьесе, так и не названной…) – вдруг словно вырывается на первый план, захлестывает сцену, актеров (события, диалоги…), – он, Макс, вместе с другими, в таких же камзолах (костюмах…) участниками, если угодно, массовки, выбежал, в самом деле, на сцену – и вдруг заметив меня, тут же, я помню, остановился: в растерянности, отнюдь не противоречившей, впрочем, смыслу всей сцены (всей пьесы…), – и лишь после минутного колебания присоединился ко всем остальным, изображавшим одновременно и матросов и море, и волны и ветер, крушение кораблей, надежд и стремлений, бурю и шторм, беду и отчаяние – тоже, впрочем, увиденное как будто откуда-то, издалека, с отстраненностью, присущей всему спектаклю (всей пьесе…).

Он кивнул мне, я помню, вполне весело, заходя за кулисы.

– Дождись меня после спектакля, – сказал он.

Сергей Сергеевич положил руку ему на плечо.

– Ну как, все в порядке?

– Это я должен спросить у вас.

– Все в порядке.

И второе действие я посмотрел, я помню, из зала; и в самом конце его (действия…), в одном из тех, всякий раз по-новому меня волновавших (волнующих…), волшебных и наизусть знакомых мне мест, когда Перов (просто Перов…) вдруг словно сбрасывает с себя – как плащ – обличие своей роли, и в пьесу (в спектакль…) вплывает вдруг (неизвестно откуда…) иной, приглушенный и призрачный, уже почти замирающий голос, и все другие актеры (Фридрих рядом с Марией Львовной, держа ее за руку…) стоят почти неподвижно, и почти неподвижно, на заднем плане, лежит спокойно-безмерное, ясное и тихое море, и корабли и матросы вновь готовы к отплытию (куда-то, уже не совсем понятно, совсем неважно куда…), – он, Макс, вновь появился на сцене: я с трудом мог отличить его от других, в таком же гриме и в таких же костюмах, участников, снова скажем, массовки; двигался он уверенно, точно и просто проделывая свои, заранее, конечно же, отработанные движения; и все это было – где-то там, совсем далеко, в отдалении, никакими, к примеру, шагами, никакими метрами не измеримом.

И я вспоминаю теперь, как я ждал его после спектакля, в пустом и темном зале, один, впервые – или так кажется мне теперь – думая, решившись подумать о том, что… вот, если Сергей Сергеевич и в самом деле будет ставить мою пьесу (еще не дописанную…) в театре, на сцене и наяву, и если, с другой стороны, Макс… Макс… отбрасывая эти праздные мысли, невозможные помыслы, почти пугающие, слишком влекущие… и когда он вышел, наконец, из-за сцены, когда мы вышли, вдвоем, из театра, была, я помню, уже почти летняя, теплая и ясная ночь, и только мгновенный, порывами налетавший, откуда-то, ветер еще напоминал, может быть, о весне.

– Ты очень волновался?

– Да, очень.

– Это было совсем незаметно.

– Вот как? Тем лучше…

Куда мы шли, собственно? Мы шли как будто ко мне; мы не свернули, однако, в проход (между трех домов, с одной стороны, и трех, таких же, с другой…); мы пошли дальше, по улице, вниз; свернули налево, направо; прошли мимо арки, стены и башенки – и вышли, наконец, на бульвар: поднимавшийся в гору и тоже, как тот, второй, чуть-чуть загибавшийся. Там же (так думаю я теперь…) – там, в том, огромном, таинственном, невероятном, самом странном на свете и, увы, лишенном названий городе, там было – и есть, по всей вероятности – несколько, друг на друга совсем непохожих, хотя и переходящих друг в друга бульваров; Макс, шагая рядом со мною, то и дело посматривал на меня, улыбался, вновь отворачивался, следил, очевидным образом, за своей походкой, движеньями рук.

Уже были первые тонкие листья на деревьях (липах и вязах…): чуть-чуть дрожавшие на еще весеннем ветру, странно, в отсвете фонарей, менявшие свою окраску, свои очертания…

– Теперь рассказывай…

– О чем?

– О пьесе, конечно.

– Нет, нет, – сказал я, – когда-нибудь ты сам ее прочитаешь.

– Вообще, – он опять улыбнулся, – я кое-что уже слышал о ней… и от Сергея Сергеевича, и от Фридриха, и от… Лизы…

Я же, я помню, весьма часто ходил по этому – третьему, если угодно, бульвару; впервые, кажется, я шел по нему вместе с Максом. Оттуда, сверху (если пройти его до конца…), виден был – нет, не весь, разумеется (да и откуда, хотел бы я знать, можно увидеть его весь, целиком, этот город: огромный, невероятный, таинственный?..) – огромная, опять-таки и тем не менее, часть его видна была сверху, оттуда: и крыши, и улицы, и купола, и тот, первый бульвар (с его бесконечно прямой, в бесконечную даль уходящей аллеей…), и даже тот, второй (загибавшийся…), и даже (в какой-нибудь ясный и солнечный день…): далекие, совсем далекие фрагменты неописуемого: его, Максово, например, решительно неописуемое жилище, возвышавшееся надо всем остальным…

– Так это, значит, та самая пьеса, о которой ты говорил мне когда-то, зимою… помнишь, когда я ночевал у тебя?..

– Конечно, помню. Конечно, та самая.

Но (мы прошли бульвар целиком; я обернулся…) – но была, как сказано, ночь, почти летняя; и там, внизу, были только огни, и какие-то вспышки, и далекие отсветы – сквозь деревья и листья – едва различимые…

– Все это очень странно.

– Очень, очень странно, – сказал я.

– А кстати, – (указывая куда-то рукою…) – вон тот двор, знаешь ли ты его?

– Вон тот, – (всматриваясь…) – Нет; кажется, нет.

– Как, ты не знаешь его? В таком случае мы зайдем туда. Там есть, знаешь ли и как это ни странно, фонтан…

И в самом деле (мы свернули с бульвара; город исчез…): это был, хотя и не очень, но все же, скорее, маленький двор, с тремя, я помню, деревьями, кленами, скамейкой и круглым, посредине, фонтаном. Фонтан не бил в эту ночь; он был полон, однако, водою: и странно, опять-таки, – странно, я помню, в далеком отсвете далеких огней, фонарей, – и двух, я помню, еще, сквозь закрытые шторы, тускло светившихся окон, – блестела, и колебалась, и мгновенными бликами вспыхивала эта вода: почти черная, в глубине, почти прозрачная – сверху…

Он сел на скамейку; я тоже.

– Между прочим, – спросил он вдруг, – видишься ли ты… с Алексеем Ивановичем?

– Да. А что?

– Просто так. Передавай ему привет от меня… если он меня помнит. Тебе не кажется, что… Перов немного похож на него?

– Перов?

– Ну да, Перов… просто Перов, как он сам себя и как все его называют.

– Перов – на Алексея Ивановича?

– Нет, он, конечно, совсем на него не похож. Но какое-то… какое-то есть все-таки сходство.

– Я не знаю. Я никогда не думал об этом.

– Подумай как-нибудь… на досуге.

– Ну а ты-то, Макс, – сказал я, – как ты и что ты?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю