355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Макушинский » Макс » Текст книги (страница 18)
Макс
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 23:00

Текст книги "Макс"


Автор книги: Алексей Макушинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)

Что-то путалось, что-то кружилось; что-то вдруг вспыхивало, что-то вдруг гасло; и он шел все быстрей, все быстрее, то – обращаясь к кому-то, говоря – кому-то – что вот, он хочет лишь выйти и вырваться, выйти и вырваться… и что он не хочет, не хочет, не хочет ни с кем говорить… – не в силах не говорить, бросая вызов, обращаясь к кому-то, – то вдруг оставаясь один – наедине со своим беспокойством, тревогой (болью, бедой и отчаянием…); и пройдя бульвар целиком, вышел, наконец, на широкую, шумную, в самый центр города ведущую улицу (и здесь совсем было странно, и на всем, на мостовой, тротуарах, на машинах, на лицах, на стеклах, лежал некий отсвет, тревожный и зыбкий…) – пересек ее, свернул в переулок, – налево, направо и еще раз налево, – и прошел, может быть, совсем рядом с тем домом, где сам я когда-то жил, – и лишь увидев, сквозь снег, сумерки (сквозь боль, беду и отчаяние…): кирпичную кладку стены, и арку, и башенку, свернув в эту арку, – пройдя первый, большой двор, – второй, поменьше, – и оказавшись, значит, в том самом, совсем маленьком дворике (с его крытой галереей и покосившейся лестницей…), куда мы заходили так часто вместе с Верой, прошлой зимою (и который, не помню уже при каких обстоятельствах, я показал, в свою очередь, Максу…), – сел на скамейку (ту самую…): и здесь, может быть, успокоился.

Успокоился? – Нет; но что-то вдруг словно прояснилось в нем; сумятица, смута и путаница отступили от него на мгновение.

– Все не так, – снова подумал он. – Все не так, все неправильно.

Здесь было тихо, совсем тихо, в этом маленьком дворике; падал, крупными хлопьями, снег; таял, не долетев до земли; светилось, над галереей, окно; и укрывшись здесь, под навесом, от снега и холода, от ветра и сырости, Макс, с той внезапной, тревожной, – с той всегда новою ясностью, которая приходит к нам всякий раз неожиданно, всякий раз как будто впервые, – и по сравнению с которой все кажется смутой, сумятицей, – Макс, укрывшись и замерев, почувствовал вдруг, что – вот сейчас, вот сейчас – что-то, быть может, решится.

– Все не так, все неправильно. И все мои построения неверны, и все мои мысли никуда не ведут.

– Я думал, я знаю, чего хочу. Я не знаю, я не могу этого знать.

– И нужна, конечно, решимость – прежде всего, готовность – к еще неизведанному.

– Должно возникнуть что-то совсем иное… все должно измениться. Но я, здесь и отсюда, замкнутый, запертый в этой жизни, я не знаю, и не могу, и не должен знать, что это будет.

Он встал; опять сел; закурил сигарету.

– Идти, не зная, куда идешь. Но важно идти, вот что важно.

– Выйти и вырваться, – думал он, – выйти и вырваться. А я как будто сам загоняю себя во что-то.

– Вот именно… я сам загоняю себя во что-то.

– Я заставляю себя, я принуждаю себя к усилию. И как если бы я обязан был… думать, смотреть. Но я не обязан… я хочу этого… я не знаю, чего я хочу.

– Искомая ясность? вожделенная собранность? Нет, это все не так, все неправильно. И я должен понять все это, разобраться во всем этом, разобрать… да… разрушить что-то в себе.

– Разобрать и разрушить… неправильное, никуда не ведущее.

И покуда он сидел так и думал, совсем, должно быть, стемнело; падал снег, горело окно; и какие-то тени двигались там, за окном; кто-то выглянул на галерею; открылась и снова закрылась дверь; – а он все сидел и сидел так, на скамейке, под навесом, укрывшись, – курил: одну сигарету и сразу за ней другую: – и как будто пытаясь что-то продлить, что-то, быть может, додумать, – и уже понимая, быть может, что, когда он встанет, уйдет, и сумятица, и смута, и путаница снова его охватят, – и что это, увы, не конец, а скорее начало: боли, беды и отчаяния.

– Ну что же, пускай беда, пусть отчаяние. Все должно измениться, что-то совсем иное – возникнуть. И это будет мучительно; я знаю; пусть так.

– Вот, – думал он, – вот, мысль уже слабеет, и путается, и повторяет себя саму. Но я еще сижу здесь, на этой скамейке, под навесом, укрывшись… и все-таки есть. есть, конечно, какие-то, совсем иные возможности… источники жизни. Найти их… искать их… пускай в беде, пусть в отчаянии.

И как бы (думаю я теперь…) – и как бы ни пытались мы что-то продлить, мы не властны, увы, продлить: что бы то ни было, дальше некоего, заранее отмеренного, может быть, срока; и закуривая: четвертую или пятую, может быть, сигарету, он вдруг снова почувствовал: прежнее беспокойство, тревогу, и как бы нарастание: боли, беды… что-то, действительно, спуталось; что-то, в самом деле, смешалось; и он встал, опять сел, опять встал: и в последний раз посмотрев на галерею и лестницу, навес и скамейку, пошел, следовательно: куда же? Домой?

– Да, домой… куда же еще?.. Идти больше некуда, вот в чем все дело.

– А как бы хотелось вернуться и вправду: домой.

Что он имел в виду? Он и сам не знал, может быть.

Уже все кружилось, все путалось; уже было совсем темно; горели, сквозь снег, фонари; и какой-то, очень странный, оттенок, какой-то отблеск, тревожный и зыбкий, лежал по-прежнему: на стенах домов, на снегу, на машинах, на лицах, на стеклах; и чем дальше он шел, тем более возбужденными, шумными были улицы – и тем сильнее делалось ощущение чего-то особенного, уже готового, быть может, случиться. И когда он, Макс, в тоске и спешке, в беде и отчаянии, не глядя вокруг (и вновь пройдя, может быть, совсем рядом с тем домом, где сам я когда-то жил…) – когда он снова вышел на широкую, шумную, в самый центр города ведущую улицу: – там, на этой улице, – там вовсе не оказалось, к примеру, машин, но прямо по мостовой шли какие-то люди, что-то кричали и что-то несли, и что-то вспыхивало, загоралось, светилось, и это было – как некий толчок, внезапно его разбудивший.

– Город (думаю я…) – город справлял в тот день один из своих – неописуемых: разумеется – праздников; он вспомнил об этом: только сейчас. И вспомнив, стоял в растерянности, на тротуаре; и мимо шли люди, люди, толпы людей; и что-то кричали, что-то несли; и что-то вспыхивало, что-то светилось; и призрачным блеском отсвечивала мостовая, люди, лица, толпы людей, снег, снежная слякоть.

– Перейти эту улицу… как можно скорее.

Но перейти ее оказалось совсем не просто. Кто-то толкнул его, кто-то окрикнул, задел плечом, схватил за руку: и бесконечно далеким, недостижимым казался ему – противоположный, спасительный тротуар.

Он взглянул вверх: неба не было.

Был только разорванный флагами мрак, – и снег, и снежная слякоть, – и толпы лиц, и толпы людей, – и резкие крики, и красные отсветы… и когда он, Макс, вышел – вместе с толпою – на совсем и совсем широкую, безмерной ширью перед ним лежавшую площадь: – там совсем было странно, совсем было страшно; и длинные, косые полосы света кромсали и резали мрак, снег; флаги и лица; и пронзительно острым, ужасным было вдруг охватившее его чувство бессилия: перед этой толпой, этой площадью – этим городом, этой жизнью.

Но он все-таки вырвался из этой толпы, убежал с этой площади; и вскочив, может быть, в уже отходивший троллейбус, – и вновь, наконец, возвратившись домой, – закрыв дверь и задернув шторы: нет, нет – думал он – так не может, не может, не может более продолжаться.

Так не может более продолжаться… и после долгой, мучительной, наполовину бессонной, наверное, ночи, он, Макс, – на следующий день – не встал с постели и не пошел: никуда; почти до вечера пролежал он: лицом к стене, отдавшись: боли, отчаянию; и лишь через два, через три, через пять, может быть, дней, вновь (с тайной дрожью и не очень веря в успех…) – рано утром и по уже зимним, заснеженным улицам, отправился… нет, он вовсе не намерен был больше платить свою дань, но весьма решительно и вопреки всем препятствиям и всем возражениям, выговорив себе – у ненавистно-неописуемого – целый год свободы (что, в конечном счете, оказалось совсем не так трудно, как он ожидал…) – вновь, теперь уже окончательно, возвратился домой, – вошел в комнату, закрыл дверь, задернул шторы, помедлил… осень (думаю я…) – осень, введение, кончилась, зима же, действительно, началась.

33

И вот так (думаю я теперь…) – вот так, раскачиваясь: между выходом в мир и уходом в себя, – то устремляясь вперед, то поворачивая обратно, – вот так и движется наша жизнь: куда-то.

Зима началась, следовательно; – но если (так думаю я теперь…) – если предыдущая зима была теплой, темной и снежной, а за два года до этого – ясной, крепкой, морозной, – эта была: какой же? Он, Макс, почти не заметил ее, быть может; но и я (теперь, здесь, поворачивая…) – как я ни всматриваюсь, как ни напрягаю я зрение – я вижу лишь отдельные дни, совсем непохожие друг на друга. Она была пасмурной, солнечной, – холодной и теплой одновременно; была пурга, была слякоть; был мороз, была оттепель; – и как ни пытаюсь я составить из всего этого нечто целое, некую зиму – все это кружится, кружится предо мною, наплывает, расплывается, исчезает. Она была никакой, одним словом; – но это вовсе, конечно, не значит, что ее – не было. Она была, без всяких сомнений; и она была долгой, мучительно долгой, эта зима; она тянулась, и длилась, и медлила; – и он, Макс, уже почти не верил, быть может, что она когда-нибудь – кончится.

А впрочем (думаю я…) – сколько же времени она, собственно, длилась? Она (так думаю я теперь…) – странным, и удивительным, и даже, отчасти, пугающим меня образом, совпала – для него, Макса, – с зимою: в самом простом, самом обычном, календарном понимании этого слова. Пошел снег: зима началась; – и потом, когда снег перестал – и растаял: зима, сразу же и во всех смыслах, кончилась; и он, Макс, как будто вдруг вышел и выскочил из нее: во что-то иное, на нее, зиму, совсем, совсем непохожее.

И значит (думаю я теперь…) – речь идет, значит, о каких-нибудь четырех, или, допустим, четырех с половиною месяцах. – Но для него, Макса, эти четыре (с половиною, предположим…) месяца – эта зима, следовательно: для него она длилась не просто долго – мучительно долго; он не знал, разумеется, не знал и не мог знать, как и чем она кончится; конца ей, во всяком случае, не было видно; он, Макс, уже почти не верил в него, быть может: и как если бы (так думаю я теперь…) – как если бы, отдавшись ей, этой зиме, он шел вместе с нею – как если бы она вела его не куда-то вперед (к некоей, скажем, весне…) – но как если бы она уводила его куда-то в сторону, все дальше и дальше: по каким-то (думаю я.) – по каким-то своим, тайным, и зимним, и темным, и запутанным, и опасным, и затерянным, в снегу, в темноте исчезавшим, терявшимся тропам.

Я очень часто виделся с Максом в ту зиму: чаще, быть может, чем когда-либо раньше, когда-либо позже.

И всякий раз, когда я видел его, – всякий раз, когда я приходил к нему, например, – поднимался на лифте, нажимал на кнопку звонка (и всякий раз, очень долго, он, Макс, не открывал мне, я помню, дверь: и в этом ожидании, перед дверью, было что-то томительное, тревожное, странное…) – всякий раз, когда я входил, наконец, к нему в комнату, меня тут же – как некий запах, как некое чувство – охватывало, я помню, нечто, сотканное (казалось мне…) из беды и отчаяния, беспокойства, табачного дыма, бессонницы, тайных усилий.

Я сам не знал, разумеется, что мне со всем этим делать; я приходил к нему, разумеется, из какой-то, совсем иной, своей собственной жизни; я приносил ее, конечно, с собою; она оказывалась – здесь, в его комнате – чем-то решительно неуместным, невозможным, ненужным; раза два или три я попытался, я помню, заговорить с ним о моих собственных обстоятельствах, планах (связанных, к примеру, с театром: на маленькой площади…); он не отвечал мне; смотрел в сторону; мне делалось стыдно; мы оба молчали. Но и заговорить с ним – о нем я тоже, разумеется, не решался; решился – однажды; он посмотрел на меня с упреком; ничего не ответил. И только изредка, как будто не в силах более сдерживаться, он сам вдруг начинал говорить, и говорил в таких случаях очень быстро, шагая по комнате, останавливаясь: у окна, вновь принимаясь ходить: и обращаясь как будто не ко мне, – к кому-то другому, – к себе самому, – ни к кому… и это было самое, пожалуй, мучительное; молчание было легче.

Но я все-таки заходил к нему: раз в неделю, в десять дней, например; и просидев у него, Макса – в табачном дыму, в отчаянии – полчаса, час, вновь – почти с облегчением и в то же время с чувством бессилия, почти унизительным, – вновь, следовательно, возвращался в свою – совсем иную, разумеется, жизнь; к своим собственным планам, обстоятельствам, помыслам.

Мне тоже (так думаю я теперь…) – мне тоже виделось некое заострение; обострение; столкновение: с чем-то; скрещение неких линий; неких, может быть, тем.

Театр, как сказано, некий – нет, теперь уже вполне определенный: на маленькой площади, – театр, следовательно (на маленькой площади…), уже втайне присутствовал в моих, еще бесконечно-далеких от осуществления, но уже, с неведомым прежде упорством, стремившихся к осуществлению планах, надеждах и помыслах. Я не знал по-прежнему, что мне с ним делать; я понимал, по-прежнему, что обойтись мне без него не удастся; я вспоминаю теперь, вновь вспоминаю теперь, какие-то – да, опять какие-то ночи, отчасти бессонные, когда я вдруг видел его, театр, видел зал, видел сцену, фанерные кресла, черные окна, удивительно ясно. И что-то (казалось мне…) – да, что-то, уже неотделимое от моей, уже упорно стремившейся к осуществлению истории, – от ритма ее и замысла, – что-то должно было случиться там, на этой сцене, в этом театре… но я еще сам не знал, опять-таки, что.

Я еще сам не знал что; я видел лишь – удивительно ясно – скрещение неких линий; неких, может быть, тем; и некое заострение; и некое, решительное, взаимодействие.

И я по-прежнему ходил, конечно, в театр, наяву, на маленькой площади (и всякий раз, когда я входил в этот зал, его волшебное сходство с тем, ночным, моим залом поражало меня, я помню; и фанерное кресло скрипело подо мною – протяжным, долгим, пронзительным скрипом; и были – наяву, в самом деле – черные окна, белые стены; и это единственное, всякий раз волнующее мгновение, когда гаснет свет, и все затихает, и нечто уже готово начаться, но еще медлит – неизвестно где, за кулисами; и мне всякий раз казалось, я помню, что – вот сейчас, вот сейчас – кто-то, из моей истории, выйдет, быть может, на сцену…); я ходил, значит, в театр; я посмотрел, еще и еще раз, тот, первый спектакль (тайный прообраз…); посмотрел, в конце концов, и все остальные, более или менее удачные, совсем разные, конечно, спектакли (я уже не находил в них – почти никаких соответствий; отмечу лишь, мимоходом, некую – лишенную, впрочем, тех, так пленявших меня в первом спектакле, темнот, потаенных глубин – построенную, однако, на том же самом, лишь более очевидном, а потому и не столь таинственном, несовпадении актера с ролью – легко и уверенно сыгранную комедию: ту самую комедию, собственно, которой репетицию видел некогда Макс…); я ходил, значит, в театр, еще раз; я виделся, и даже довольно часто виделся, с Фридрихом (почти всякий раз я ждал его, после спектакля, в уже пустом, уже темном зале, один; и мы выходили вместе на улицу, шли ко мне, или ехали, допустим, к нему, или еще, быть может, к кому-то: я тоже, следовательно – но, впрочем, скорее в скобках – я тоже, пускай лишь в скобках, отчасти, жил той случайной, веселой и легкой жизнью, которую он, Макс, осенью, в начале зимы, так резко и так решительно – так мучительно – оборвал…); я виделся, значит, с Фридрихом; я познакомился с Перовым (просто Перовым…); с Лизой (спросившей меня о Максе…), с Марией Львовной (как-то, после спектакля, предложившей мне проводить ее до дому; лиловый и фиолетовый запах ее духов мешался, я помню, с запахом снега, мороза…); – и вдруг отрываясь от всего этого – от всей этой, если угодно, жизни – вновь отдавался своим, пленительно-чистым, ночным и абстрактным видениям, гасил свет, лежал в темноте.

– Да, отказаться от всего случайного, необязательного… от всякой жизни: на сцене.

– Но вместе с тем, еще и еще раз, сделать случайное – неизбежным, неощутимое – осязаемым.

Они возвращаются – они уже не могут ко мне возвратиться, эти ночи, отчасти бессонные. Одну из них, как бы то ни было, решающую, может быть, ночь, я все-таки вижу, отсюда: почти так же ясно, быть может, как, в ту ночь, увидел я некий выход: на всеобщее обозрение.

– Разыграть то, что разыгрывается само по себе… какая возможность.

– И значит, все остается само собою… сцена сценой, актеры актерами. И все, что происходит, происходит вот здесь, вот сейчас… не отсылая никого, никуда.

– И кажется, что это еще не спектакль, вообще не спектакль.

Я лежал в темноте, в тишине, прислушиваясь, замерев. Я видел, как обычно, театр: белые стены, черные окна, фанерные кресла… и вот: медленно, мучительно медленно, из-за кулис, на всеобщее обозрение.

– Да, медленно, мучительно медленно, с трудом и усилием проделывая каждый свой шаг, еще раздумывая, еще не решаясь, выходит он, из-за кулис, из темноты, тишины и укрытости – на беспощадно освещенную сцену, на всеобщее обозрение… он идет по ней, очень медленно; он останавливается, наконец, перед рампой; он начинает, наконец, говорить.

– Вот я стою здесь, стою перед вами. Я смотрю в зал, я говорю. Я еще сам не знаю, что я скажу. Я стою здесь – один.

Он говорит – с трудом и усилием подбирая слова, еще раздумывая, еще не решаясь.

– Я стою здесь – один, один на сцене, один перед залом. Я смотрю в зал, я говорю.

И – что же, что же он говорит? (Я лежал по-прежнему в темноте…) Он говорит, что здесь, как не трудно догадаться, театр, что он сам, как не трудно догадаться, актер.

– Но я отказываюсь, так говорит он, я отказываюсь играть. Я сорвал, быть может, спектакль… мне все равно.

И он говорит все быстрее; он начинает ходить, все быстрее, по сцене.

– Мы должны были играть здесь… какую-то пьесу… неважно какую. Но я отказываюсь, отказываюсь, отказываюсь играть. Я хочу сказать вам… я должен сказать вам… нет, я еще сам не знаю, что я скажу.

Все быстрей и быстрее он ходит; все быстрей и быстрей говорит он.

– Сегодня, один-единственный раз, я обращаюсь к вам – от своего собственного лица. Я не играю, я хожу здесь по сцене. Я предпочел бы стоять, но я уже не в силах остановиться.

– Что делать с этой тревогой, возбужденьем, волненьем?.. Это налетает, как ветер, и как ветер уносит куда-то. И вот мы говорим, говорим, не в силах остановиться… ходим по сцене, не останавливаясь, все быстрей и быстрее.

– Мне очень страшно сейчас… очень страшно сейчас. Но я все-таки здесь, на сцене… здесь, перед залом. И я не уйду отсюда, пока не скажу вам.

И – что же он скажет? что же он говорит?

– А ведь мы всегда говорим… всегда с кем-нибудь говорим.

– Но я должен остановиться… я должен стоять, должен выстоять… я должен сказать вам.

И он замедляет, в самом деле, шаги; он делает, быть может, последний, добавочный, неловкий и неуверенный шаг; почти спотыкается; он вновь стоит неподвижно, в мучительном напряженье.

– Сегодня, один-единственный раз, это будет – на сцене и наяву… вот на этой сцене, вот здесь. Сегодня, один-единственный раз, я действительно к вам обращаюсь.

Была глубокая зимняя ночь, одна из тех бесконечно глубоких (всегда: зимних…) ночей, когда – все линии сходятся; я лежал в темноте, прислушиваясь, замерев; я видел, с удивительной ясностью, театр, белые стены; и если где-то там, за черными окнами, был засыпанный снегом, заваленный сугробами город, дома и улицы, переулки и фонари: здесь, во всяком случае, ничего этого не было, быть не могло; здесь была лишь беспощадно освещенная сцена, зал, непроницаемо темный; и вот – один: на сцене, один: перед залом – герой моей пьесы.

Он должен: стоять; должен: выстоять; он не выдерживает напряжения. Он вновь начинает ходить, все быстрей и быстрее – и вновь говорит о том, сбиваясь и путаясь, что – вот, сегодня, один-единственный раз, он действительно обращается к публике.

– Я хочу сказать… я не хочу говорить.

Он повторяется, он бормочет.

– Я сам не знаю, чего я хочу.

И вдруг опять останавливается; и – совершенно ясно, совершенно отчетливо:

– Я хочу сказать, что я не хочу говорить.

– Я хочу сказать, что я не хочу говорить. Я хочу – выйти отсюда.

Он смотрит куда-то вдаль, поверх публики; он сам вслушивается в свои же слова.

– Я хочу выйти отсюда, сойти со сцены, уйти из театра. Вот чего я хочу.

И здесь: молчание, пауза; и (думал я: видел я: в темноте…) и на сцене появляется кто-то еще. Режиссер? – Разумеется.

На сцене появляется режиссер; так же медленно выходит он – на сцену – из-за кулис; он становится перед рампой; обращается к публике; приносит ей свои извинения.

– Все это, говорит он, для меня… и для всех нас… полнейшая, полнейшая неожиданность.

Я зажег свет; я вновь погасил его. Он должен сделать что-то… он идет в глубину сцены; берет стул; возвращается.

Вот как? – Там стоит, значит, стул? – Два стула, быть может.

Он берет один из них; выносит на авансцену; садится; ногу закидывает, наверное, за ногу; руки складывает, например, на груди.

– Ну и что же делать теперь? – говорит он, обращаясь к актеру. – Спектакль вы сорвали… но играть все-таки надо.

Тот молчит; стоит неподвижно.

– Вы не хотите сесть? – говорит ему режиссер.

– А… что?..

– Вы не хотите сесть? Вон там стоит второй стул; возьмите его и садитесь.

И – что же? – думал я (в темноте…). Поворот… да… смещение перспективы.

– Спектакль вы сорвали, – говорит режиссер, – но играть все-таки надо.

Они оба сидят теперь – в разных концах сцены.

– Вы думаете, вы – не играете? Как бы не так. Вы играете, играете… как и я играю… вот сейчас… себя самого.

Актер: Увы.

Режиссер: Знаете, сначала, когда вы вышли на сцену и обратились просто-напросто к публике… мы вновь и вновь приносим ей свои извинения… я, разумеется, испугался… все испугались. Но теперь я вижу: ничего страшного. Здесь нет ничего страшного. И знаете, почему?

– Почему же?

– Да потому что они думают: это мы так играем. И они правы, мы действительно играем… вот сейчас… себя же самих.

Актер (снова…): Увы.

– Они думают, это тоже спектакль, только – спектакль. Здесь все становится спектаклем. И что бы вы здесь ни делали.

Актер: Но я не хочу этого, я не согласен, я отказываюсь… играть. Я вышел на сцену… на всеобщее обозрение. (Встает, подходит к рампе…) И вот: вот я снова стою здесь, стою перед вами. Я не знаю, я все еще не знаю, что я скажу. Я хочу сказать, что я не хочу говорить. Я хочу лишь выйти отсюда… выйти отсюда.

Режиссер: Перестаньте, прошу вас. Садитесь, вот ваш стул.

Актер садится; режиссер, конечно, встает.

– Садитесь и послушайте, что я скажу вам. Вы хотите выйти отсюда?

Я опять зажег свет; я вновь погасил его.

– Вы хотите выйти отсюда? – Так выходите.

– Что?

– Как: что? Вы хотите выйти отсюда, сойти со сцены, уйти из театра? Так выходите, уходите, сходите.

Он указывает рукою на выход: в глубине зала.

– Нам будет жаль расставаться с вами… но, в конце концов, двери не заперты, никто вас не держит. Так что же вы? уходите, решайтесь.

Тот, конечно, молчит, не решается, не уходит.

– Но подумайте, – говорит режиссер, – подумайте, что вас ждет там, за этой дверью.

– Там, за этой дверью?..

– Там, за этой дверью. Пустые улицы, и темные переулки, и снег, и ветер, и ночь. И вы будете идти там, один, и никому не будет до вас – никакого дела. И что еще может случиться с вами – там, за этой дверью – и какие беды подстерегают вас, и какое отчаяние вам угрожает. А здесь, посмотрите. Вот сцена, вот зал, и все сидят на своих местах… и вон тот, видите? у колонны, и вот этот, в третьем ряду… и все на вас смотрят. На вас, на вас, понимаете? И неужели вам это.

Актер (еще раз…): Увы.

– Вам это нравится, вам этого – хочется. И вот вы сами сидите здесь.

Актер встает.

– И вот вы стоите здесь. (я смеялся, один, в темноте…) подходите к рампе, начинаете говорить. И что бы вы здесь ни делали, что бы ни говорили.

Актер: Нет. Мне это вовсе не нравится, мне этого вовсе не хочется. Я не согласен, я отказываюсь играть.

И – что же? Исходное положение? Нет, напротив, смещение перспективы.

– Здесь все становится спектаклем, что бы вы здесь ни делали.

И – еще кто-то выходит на сцену? Да, еще кто-то.

И вот так, я помню, то возвращаясь назад, к уже увиденному, – вновь и вновь проигрывая, – переигрывая его, – меняя реплики, заменяя слова, – то продвигаясь дальше, проводя, в темноте, в тишине, еще какие-то, тонкие, переплетавшиеся, вновь расходившиеся, может быть, линии, – то открывая, то вновь закрывая глаза, – то зажигая, то вновь гася свет, – вот так, отдавшись ей, не заметив ее, пролежал я всю эту зимнюю, бесконечную, долгую, не знавшую завершения, и все-таки уже таявшую, уже, втайне, редевшую ночь; и в конце концов заснул, разумеется; и на другое утро, проснувшись, попробовал записать кое-что из – накануне ночью мною увиденного.

И значит, так думал я, может быть: на другое утро – или уже на другую, может быть, ночь: – в моем романе будет, значит, некий театр (на маленькой площади…) – и в этом театре будут играть, значит, некую пьесу (вот… я знал уже, в общем, какую…). Да, так это будет… но (так думаю я теперь…) – но с тайной, как уже говорилось, весьма странной, как уже говорилось, отрадой я вспоминаю теперь, здесь, какие-то, отвергнутые мною возможности, возможные направления, по которым я не пошел, ложные решения неких задач, решения, которые я принимал, отбрасывал, вновь принимал, и продумывал, по мере сил, до конца, и думал, к примеру, что – вот, в моей истории будет, значит, некий театр (на маленькой площади…), и некая пьеса (я знал уже, в общем, какая…), и у этой пьесы некий, может быть, автор… почему бы и нет?.. и пытался представить себе этого автора, и давал ему имя, и сочинял, к примеру, какой-нибудь – вполне немыслимый на этих страницах – теперь немыслимый на этих страницах – несостоявшийся, следовательно, разговор между этим автором и – кем же? – и еще, быть может, каким-то, так и не появившимся – или, может быть, изменившимся на этих страницах персонажем моей истории (если это история…); и видел, и вновь видел улицу, по которой шли они как будто куда-то, переулок, в который сворачивали они… и как если бы сам я шел следом за ними, догоняя, не в силах догнать их… все дальше и дальше, в театр или из театра, быть может, – но, во всяком случае, в каком-то, заведомо ложном, – в каком-то, невозможном, следовательно, направлении.

Нет, нет (думал я…) – здесь должно быть что-то иное; заострение; скрещение линий; я сам буду писать эту пьесу… в романе; нет, не я, не совсем я, конечно… автор романа, короче, отчасти совпадающий, отчасти же не совпадающий, разумеется, со мною… лежащим, вот сейчас, в темноте.

Зато в самой этой пьесе… какая возможность.

– Давайте, – говорит, например, режиссер.

И я опять смеялся, наверное, и вновь закрывая глаза, видел, может быть, еще некий выход: на сцену, еще некое: смещение перспективы.

Но возможна ли такая пьеса, думал я далее, и возможно ли представить себе, что ее действительно ставят: в театре, играют: на сцене?..

– Что думаете вы, – спросил я однажды у Фридриха (мы шли с ним, я очень хорошо это помню, по тому, второму, если угодно, загибавшемуся, в сугробах, сплетении веток терявшемуся бульвару…) – что думаете вы о вот такой пьесе, к примеру?..

– Какой же? – спросил он.

– А вот какой… – сказал я.

Он засмеялся, я помню.

– Почему нет? – сказал он.

– Но можете ли вы представить себе… мне это нужно для неких… совсем иных замыслов, весьма отдаленных… можете ли вы представить себе, что такую пьесу действительно играют: на сцене, ставят: в театре… в вашем театре, к примеру… на маленькой площади?..

Он опять засмеялся, я помню.

– Я не знаю, – сказал он. – Почему нет, в самом деле?..

Фридрих же познакомил меня, наконец, и с Сергеем Сергеевичем (устроителем, режиссером…). Это было… да, в театре (на маленькой площади…), после – не самого, впрочем, удачного, и даже совсем неудачного (или так мне казалось…) спектакля; я (как обычно…) ждал его (Фридриха…) в уже пустом, уже темном зале, один, – и (как обычно…) оставшись один в этом зале (черные окна, белые стены, фанерные кресла…), уже не думая о только что виденном мною, совсем неудачном (или так мне казалось…) спектакле, пытался, глядя на сцену, представить себе – нет, теперь уже не что – как это будет происходить там, на сцене… как медленно, медленно выйдет он из-за кулис, на всеобщее обозрение… и когда он (т. е. Фридрих…) появился, наконец, из-за сцены, я встал – как обычно (и, как обычно, сиденье кресла ударилось, с протяжным скрипом, глухим стуком, о спинку…) – и только сделав два или три, может быть, шага, навстречу Фридриху, по проходу, увидел его, наконец: Сергея Сергеевича (устроителя, режиссера…). Он вышел, вместе с Фридрихом, из-за сцены, и пропуская его вперед, пошел, вслед за ним, в мою сторону… и он был, в самом деле, высок, худощав… и совершенно ясно я вспоминаю теперь то мгновенное чувство растерянности, удивленья, испуга, которое охватило меня, когда, остановившись прямо передо мною (Фридрих представил нас друг другу…), но глядя при этом куда-то мимо, вдаль, неизвестно куда, он, Сергей Сергеевич, сказал мне:

– Что же, – сказал он, – очень приятно. Вы пишете, значит, пьесу?.. Да, да, – сказал он (задержав на мне, на мгновение, взгляд – и тут же снова направив его: куда-то…) – Фридрих уже говорил мне. О чем же она?

Я смотрел, в растерянности, то на Фридриха, то на Сергея Сергеевича, то снова на Фридриха.

– Как бы то ни было, желаю вам всяческого успеха. Вы знакомы, кажется, с Максом?

– С Максом? Да, я знаком, разумеется, с Максом.

– Передавайте ему привет. Как он, кстати?

Я пожал, я помню, плечами (и что же, думаю я теперь, что же я мог ответить?..), и – и мы уже шли: по проходу, – прошли фойе, вышли на улицу, – и всю дорогу от театра к метро (мелькнул бульвар, промелькнула аллея…) Сергей Сергеевич говорил с Фридрихом – я не слышал, вернее: не слушал – я, во всяком случае, не помню уже о чем, – и лишь спускаясь в метро, прощаясь с нами обоими (он ехал в другую сторону, по другой линии…), он, Сергей Сергеевич, спросил меня снова о пьесе и вновь (сложив руки на груди, пошевелив пальцами…) пожелал мне – всяческого успеха.

– Но помилуйте, Фридрих, – мы стояли, вдвоем, на платформе, – никакой пьесы я не пишу.

– Вот как? Не пишете?..

Внезапный шум откуда-то, из туннеля, вылетевшего, налетевшего поезда заглушил, я помню, его смех, мои возражения.

– Ну что же… значит, не пишете.

Никакой пьесы я не писал; я даже не собирался писать ее. Писать ее (думал я…) будет… в моем романе… автор романа, отчасти совпадающий, отчасти не совпадающий, еще и еще раз, со мною… выходившим на улицу из метро; я сам, следовательно, собирался лишь писать – о ней, здесь, когда-нибудь, на этих страницах (и мне виделись, разумеется, некие, вполне прельщавшие меня переходы: от фраз к репликам, от повествования к диалогу; превращение: одних слов – в другие слова; двойное преображение…). Ни о каком ином писании я вообще, конечно, не думал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю