355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Макушинский » Макс » Текст книги (страница 20)
Макс
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 23:00

Текст книги "Макс"


Автор книги: Алексей Макушинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)

Одно дело видеть что-нибудь, думал он, другое дело стремиться: увидеть…

Само собою, вместе с дыханием…

А ведь все уже начиналось (думаю я теперь…) – начиналось, завязывалось, и уже где-то, в глубине этого августа, в блужданиях по лесу, в глуши и чащобе, уже как будто скрывалось, таилось, оживало и словно прокладывало себе дорогу какое-то, еще совсем, совсем смутное, но уже как будто разрывавшее этот август, взрывавшее его изнутри, совсем робкое, уже и все же: стремление: куда-то, к чему-то (и никто, конечно, не знает, и никогда не узнает, к чему…) – движение, уже начавшееся, едва различимое… и я уже слышал, как сказано, этот безмолвный, неумолкающий, отчетливый, тихий призыв… и уже думал, как сказано, об ответе… и после всех блужданий были, как сказано, долгие, бесконечно долгие вечера… и сидя там, в моей комнате, первой из трех и ближайшей к веранде, отрываясь от чтения и не решаясь ничего написать, я поднимал, как сказано, голову, и смотрел, конечно, в окно… и оттуда, из темноты, смотрел на меня, как сказано, некто, прежде неведомый, решительно незнакомый… и очень долго, как сказано, шли мы навстречу друг другу, с каждым шагом все ближе… и были, как сказано, темные, пасмурные, и вдруг один, чуть более светлый, и затем опять пасмурные, опять темные, совсем темные дни… И когда мы снова встретились с Максом – в Москве, все уже было иначе, но и совсем иначе (думал, может быть, Макс…) чем было, к примеру, до августа… и встречаясь со мною, уже очень часто ездил он – за реку… и хотя это чувство – пробуждения, понемногу ослабевая, исчезло, он был уже, я тоже, разбужен… и через год, как сказано, мы оба закончили школу… и сдав заключительные, нарушим снова запрет, сдав затем и вступительные, нарушим снова, экзамены, поехали, значит, в тот, давным-давно отмеченный мною на карте, утративший, к несчастью, название, но сохранивший названия город, куда мы снова поехали с ним, много позже, отсюда, куда он, Макс, в отличие от меня, без меня, еще раза два или три ездил в те, между августом и осенью годы, как будто выпадающие из моей, если угодно, истории… И – вновь, может быть, хотелось ему уехать: в этот город, лишенный названия, сюда к морю… неважно; и вдруг, может быть, успокаиваясь, под утро, видел он какие-то станции, полустанки, разъезды, поезда и ночи, сливавшиеся друг с другом… засыпал; просыпался. И проснувшись, никуда, конечно, не ехал; и думать о простейших вещах, о билете на поезд, не мог; и бросая вызов, выстаивал, оставался, пускай в беде, пусть в отчаянии… и уходя все дальше и дальше по уже знакомым ему дорогам, совсем незнакомым, вспоминал, к примеру, то – следующее, через два года после августа, лето, которое прожил он, как уже говорилось, в совсем другой, и очень далекой, среди полей, перелесков затерявшейся, как уже говорилось, деревне, в отрешенной глуши… вспоминал, конечно же, осень, с ее блужданиями, прошлую зиму… снова август… не разбирая дороги… тот поселок, ту станцию.

И какие-то совсем ранние впечатления вдруг пробивались, может быть, сквозь этот развал настоящего, распад настоящего… тень листвы и свет солнца среди каких-то, темных, деревьев…

И затем опять оказывался он – на поверхности, лицом к лицу все с тем же, все с тем же, неразрешимым, неразрешавшимся противоречием, с самим же собою… и вновь думал, конечно же, что – нет, все неправильно, что должны быть, должны быть какие-то, совсем иные возможности, все должно измениться, совсем иное возникнуть, но что он, Макс, здесь и отсюда, замкнутый, запертый в своей жизни, не знает, и не может, и не должен знать, что это, как это будет…

Так капля чернил, попадая в стакан с водою, окрашивает собой всю воду в стакане… наши собственные стремления отделяют нас от искомого.

– И значит… и значит, остается лишь принять все это, – думал он: вновь и вновь, – принять и взять на себя эту тяжесть жизни, труд настоящего… И готовность к жизни есть готовность к боли… конечно. И может быть где-то там… по ту сторону всего этого… какой-то выход… когда-нибудь…

Но и это было лишь то же самое, то же самое, может быть, противоречие… и это стремленье к какому-то, пускай неведомому, но все-таки – выходу, было лишь тем же самым, тем же самым, быть может, все тем же и все тем же стремлением – к замечательно-должному, к превосходному будущему… ужасная мысль.

– И потому ничего, может быть, не возникнет… ничего никогда не изменится…

Ужасная, в самом деле, и почти ужасом, всякий раз, отзывавшаяся в нем, действительно, мысль. А между тем, он все снова и снова возвращался к ней, или она к нему, всякий раз неожиданно, вечером, ночью. И всякий раз как будто обрывалось в нем что-то; и…

– Никакого выхода вообще, может быть, нет… думал он, вообще, может быть, нет…

Никакого выхода, во всяком случае, не было.

36

Он вставал очень поздно, как сказано (в час, в два, если не в три…); проснувшись, подходил к окну, отдергивал шторы: и там, за окном: там была, разумеется, темная, неописуемая громада его, Максова, неописуемого жилища (он жил, как сказано, в боковом, или, вернее, в противоположном по отношению к главному зданию крыле…), но там был и снег, и небо, и деревья, сугробы, скамейки, заметенные снегом, – и если он, Макс (по очень длинному и очень узкому коридору…), шел, предположим, на кухню, оттуда, из кухни, было видно, конечно, другое крыло его, Максова, неописуемого (и вот, значит, все-таки, пускай отчасти, описанного мною…) жилища, – но вместе с тем, оттуда, из кухни, видна была и река, и лед на реке, и кусочек набережной, и снег на перилах, и черные силуэты деревьев, и крыши домов на другом берегу: – и после долгой, мучительной, наполовину бессонной, разумеется, ночи, все это так влекло и манило его, что он, Макс, наскоро выпив кофе, одевшись, выходил, в самом деле, на улицу: и прямо в какой-нибудь, темный, пасмурный день. Он шел, предположим, к реке, или еще – куда же? Ах (думаю я теперь…): ведь совсем рядом с его – неописуемым, еще и еще раз, жилищем, всего в каких-нибудь пятнадцати минутах ходьбы, находился (и до сих пор, надо думать, находится…) – тот самый вокзал, с которого мы отправились некогда в некую, вполне и во всех смыслах предварительную поездку: вокзал, следовательно, с которого он, Макс, на простом пригородном поезде (на так называемой электричке…) мог бы, всего за сорок или сорок пять, допустим, минут, доехать до тех самых мест, того поселка, где жил он каждое лето, когда-то, где мы с ним встретились, в августе, о котором так часто думал он, по ночам. И каждый, почти каждый день, если он не шел, предположим, к реке, доходил он, действительно, до вокзала, на площади перед вокзалом покупал сигареты (за которыми – или так казалось ему – он сюда и ходил…) и – и только однажды, быть может, поднялся на перрон, увидел рельсы, убегавшие вдаль, шпалы, далекую насыпь, услышал шум поезда (гудок, отзвук, призыв…) и – и вновь возвратился – вновь, дворами и переулками (вполне, конечно, неописуемыми…) всякий раз возвращался домой, в свое, решительно неописуемое жилище, в беду и отчаяние.

И как-то (был пасмурный, темный, как будто дрожащий, исчезающий, тающий, неуверенный день…) – как-то, уже подойдя к дому, остановившись, на улице, у подъезда, вдруг с такой мучительной ясностью представил себе – еще один вечер: в своей, плывущей над городом комнате, – и такое отчаяние, и ощущение такой безысходности вдруг охватило его, что он, Макс, почти не думая, может быть, что он делает, куда, зачем он идет, спустился к реке, закурил сигарету, посмотрел на воду (совсем черную между белыми льдинами…) – и еще мгновение помедлив, забежав – но лишь на мгновенье – домой, набрал мой номер, быстрым, я помню, возбужденно-решительным голосом спросил меня, может ли он зайти ко мне… чуть попозже… и не может ли переночевать у меня… (можешь: конечно…) – повесил трубку (короткие, на моем конце провода, быстрые, резкие, обгонявшие друг друга гудки…) – и выбежав снова на улицу, переехав на троллейбусе через мост, пошел – в мою сторону.

Я ждал его: целый вечер; целый вечер, долгий и зимний, бродил он, значит, по улицам, переулкам, в снегу, в сумерках, в темноте.

– Я же (теперь, здесь, поворачивая обратно…) – я вспоминаю теперь эти зимние, эти ранние вечера, когда в пять пополудни уже начинает темнеть, и в шесть уже просто темно, но город и улицы еще живут своей жизнью; идут люди; горят фонари; машины летят сквозь снег; и совсем странной, загадочной, непонятной кажется эта жизнь (окруженная тьмой, заметенная снегом…): часам к семи, может быть, достигает она своего высшего напряжения, возбуждения и беспокойства (что-то вспыхивает, что-то грохочет; машины обгоняют друг друга; толпы людей чернеют на улицах…) – и лишь к восьми, к девяти, к половине десятого понемногу стихает, смолкает, уходит…

И прежде чем дойти до меня, Макс, не в силах остановиться, целый вечер, зимний и долгий, бродил, значит, где-то, по улицам, возбужденным и переполненным, переулкам, понемногу смирявшимся, – бродил по ним (думаю я…): со своим собственным, не стихавшим, не смирявшимся беспокойством, – ощущением безысходности, невыносимости жизни, – и в то же время: с внезапным, забытым ощущением побега, убегания, ускользания от чего-то, – с тревожным, горестным, втайне отрадным, отчасти знакомым ему, совсем ему незнакомым, ощущением – бездомности, как будто размывавшим, стиравшим, и в нем, и вокруг, какие-то, неизвестно кем проложенные границы, неизвестно кем проведенные линии. Он понимал, разумеется, что – назавтра, к примеру – переночевав у меня, он все-таки возвратится (будет вынужден – возвратиться…) в свое, еще и еще раз, решительно неописуемое жилище; он не думал, не хотел думать об этом; вновь и по-прежнему думал он о каком-то, совсем ином, безусловном и подлинном возвращении… И странным образом приближая его к чему-то… к самой возможности возвратиться… домой… это чувство бездомности (тревожное, втайне отрадное…) уводило его все дальше, водило его по городу, и привело его, может быть, на такие улицы, в такие места, где он, Макс (или так казалось ему…), ни разу до сих пор не бывал; и как бы то ни было, знакомые ему или нет, эти места, эти улицы (дома, проходы, бульвары; деревья, решетки, скамейки…) раскрывались и разворачивались перед ним, Максом, в каком-то, неожиданном и непривычном порядке, – и словно отмеченные его бездомностью, одиночеством, лишенные центра, лишенные (думаю я теперь…) той неподвижной, той как бы светящейся точки, вокруг которой и располагаются обычно для нас все улицы, все переулки, маршруты и адреса, ожидания и встречи, – кружили, кружились вокруг, повторялись и путались, расплывались в сумерках, таяли в темноте, исчезали, вновь появлялись… и он был, в самом деле, совсем один здесь, в этом городе, среди этих людей, машин, возбужденья, круженья; и что-то, казалось ему, могло, имело случиться; и он снова чувствовал в себе ту решимость, готовность к чему-то, еще неизведанному, которая (казалось ему…) как будто ослабла в нем, которую он, Макс, как будто утратил за последние дни, недели, последние… да, да, уже месяцы… и он шел все дальше, все дальше, сворачивая направо, налево, из переулка в улицу, из улицы в переулок, – по грязно-снежному месиву, – по свежему, почти нерастоптанному, мокрому и мягкому снегу, – сквозь шум и грохот, – сквозь мгновенные паузы, полосы: тишины, – то очень быстро, то совсем медленно, – с внезапным волнением всматриваясь в странно близкие, в нижних окнах домов, за освещенными изнутри занавесками проплывавшие тени, с тайной надеждой прислушиваясь к чьим-то шагам на снегу, голосам в незнакомом дворе, обрывкам музыки, вылетавшим в открытую форточку. Было сыро и от сырости холодно; ботинки его промокли; озноб бил его. Он закурил сигарету; посмотрел на погасшую спичку; он понял вдруг, что ничего… ничего не случится: – и пошел все-таки дальше, все дальше; и вдруг, в какой-то улице, совсем ему незнакомой, уже почти пустынной, тихой, увидел вдруг – Соню: Соню, о которой он почти не думал (казалось ему…) с того самого вечера… на море, – и которую он тут же вспомнил, тут же (показалось ему…) узнал, – а вместе с нею вспомнил, конечно, и тот… как давно это было… бедой и отчаянием от него, Макса, отделенный, оторванный вечер… облака, гаснущие над морем, над мысом… протяжные отсветы, бегущие по воде… Она шла ему навстречу; она свернула вдруг в переулок; он хотел окликнуть ее; не окликнул; свернул вслед за нею; обогнал ее; обернулся: она – нет, не Соня, с испуганным удивлением посмотрев на него, прошла мимо, и – быстро-быстро, в свою очередь, обернувшись – вошла, вбежала, в угловом доме, в подъезд. И он так ясно, с такой мучительной, отчаянной ясностью видел все это: и этот переулок, совсем ему незнакомый, и снег на краю тротуара, и мокрую от снега афишу, и дверь подъезда, в который она вошла, и – за дверью, за двойным рядом стекол – одной-единственной лампочкой тускло освещенную лестницу, перила, стоптанные ступени; и – что же? что же делать теперь? – и чувствуя уже только усталость, тревогу, – безнадежность жизни, тщетность усилий, – прошел еще какие-то переулки, дворы (незнакомые, знакомые, неузнаваемые…) – сел, быть может, в трамвай (уже вечерний, пустой, печально и призрачно скользивший по пустынным, заснеженным, печальным и призрачным улицам…) – и проехав, может быть, три – четыре, может быть, остановки – свернув, еще раз, налево – еще раз: направо – дошел, наконец, до меня, позвонил в дверь, стряхнул снег, снял пальто, ботинки… лицо его показалось мне каким-то особенно горестным, погасшим, застывшим, взгляд: неподвижным, повернутым в сторону.

Мы поужинали, я помню, на кухне, вместе с – отнюдь не случайными, как уже говорилось, – вновь, следовательно, – и снова лишь на мгновение появляющимися (не появляющимися…) на этих страницах персонажами моей собственной (тогдашней: в известном смысле, и теперешней…) жизни; поужинав, ушли в мою комнату; он попросил еще чаю; выпил его; закурил сигарету; – и была уже ночь; горела лампа; он сидел, я помню, на диване, в углу, облокотившись на валик, ногу закинув за ногу и свободной рукою обхвативши колено; я же – за столом, под лампой, напротив; и когда я спросил его, не хочет ли он лечь спать, например, он, Макс, почти с упреком посмотрел на меня (как если бы я напомнил ему о чем-то таком, о чем он не хотел бы и думать…); и – мне все равно: так он ответил; мне тоже; и так мы сидели, молча, за столом, на диване; и та, бесконечно-глубокая, ни с какой иной, дневной тишиною не сравнимая тишина, которая охватывает и обступает нас ночью, но которую, даже ночью, мы обычно не слышим: за нашими собственными, о чем-нибудь, мыслями, со всех сторон обступила нас в эту ночь; и мне казалось, я помню, почти невозможным, чтобы кто-то из нас прервал и нарушил ее: каким-нибудь словом, какой-нибудь фразой. Вдруг и совсем неожиданно Макс, целую зиму ни о чем подобном со мною не говоривший, спросил меня, бываю ли я в театре: на маленькой площади, вижусь ли с Сергеем Сергеевичем, с Фридрихом.

– Да, бываю. Да, вижусь. А что?

Почти минута прошла, может быть, прежде чем он ответил.

– Вообще… так… Значит, бываешь, видишься?

– Вижусь, бываю.

Опять пауза и снова молчание.

– И… что же? – (с трудом и усилием…). – Зачем… это…

– Мне нравится все это.

– А… да… нравится…

– И потом… мне это нужно для некоторых… замыслов, весьма отдаленных.

Я воспользовался его отчаянием (так думаю я теперь…); я сказал ему, впервые и наконец, то, что я уже очень (я понял это, лишь начав говорить…) – уже очень и очень давно хотел – должен был – ему, Максу, сказать, – чего, при иных обстоятельствах, я бы, наверное, сказать ему не решился.

– Уже очень и очень давно видится мне некий… роман. И в этом романе…

Мне казалось, он не слышит меня; он смотрел в сторону; он думал, казалось мне, о чем-то совсем другом.

– Так что же?

– И в этом романе будет, видимо, некий театр… и в этом театре будут играть, наверное, некую пьесу…

Опять молчание и снова, разумеется, пауза.

– Какую… какую пьесу?

– Пьесу… которую я и пытаюсь теперь… если не написать, то… по крайней мере…

Со всех сторон обступала нас тишина, со всех сторон была ночь. Он сидел не двигаясь, глядя в сторону, облокотившись на валик.

– А что еще там будет? – (совсем-совсем тихо…).

– А еще будет там август, – сказал я.

– Август?

– Да, август.

– Какой август?

– Ну, август, – (внезапная дрожь…) – август, когда мы с тобой встретились… там, в том поселке.

И я до сих пор помню, как медленно, медленно он повернулся ко мне, на диване.

– Нет, правда?

– Правда, конечно. И то утро… помнишь?.. когда мы шли с тобой навстречу друг другу… с каждым шагом все ближе…

– Оно тоже будет там?

– Разумеется.

– И значит?.. – он вдруг улыбнулся: впервые за эту ночь.

– Во всяком случае, некто, шедший мне в то утро навстречу…

– И – кто же?..

– Я не знаю, – сказал я. – Я дам ему твое имя, я поселю его в твоем доме… если ты, конечно, позволишь.

Я вспомнил, наверное, – во всяком случае, теперь вспоминаю, – слова Алексея Ивановича о влекущей возможности подойти, в самом романе, к той границе, которая…

– Я подумаю, – так он ответил: почти… да, почти рассмеявшись. – В моем доме там, или в моем доме здесь?

– И здесь, и там, – сказал я.

– Там понятно, почему здесь?

– Мне нужна эта высшая степень… неописуемости.

– Ах вот как… неописуемости…

И вот так, следовательно, я признался ему в моих – вдруг, показалось мне, на один какой-то, но очень решительный шаг, приблизившихся к осуществлению помыслах. И он вдруг встал, я помню; и подошел к окну; и снова сел – нет, не на диван – за стол, прямо напротив; мы снова молчали. Где-то, совсем далеко, совершенно отчетливо, вскрикнула и прокричала, за шторами, уже почти утренняя, подумал я, птица; прокричала: пролетела, наверное.

– Как все это неожиданно, – сказал он, посмотрев на меня. – Но что-то есть в этом… что-то есть в этом, может быть… правильное. А впрочем… а впрочем, я не уверен, что я позволю тебе в самом деле…

– Но… Макс… – сказал я.

Он ничего не ответил.

И в конце концов я постелил ему, я помню, постель в той, как называли ее неслучайные персонажи моей жизни, гостевой комнате, соседней с моею, где он, Макс, в другие зимы и при каких-то иных, теперь забытых мной обстоятельствах, уже не раз, собственно, ночевал; и сам, в свою очередь, сразу же, или почти сразу, заснул; и наутро, когда мы выпили кофе, предложил ему пойти… ну, хотя бы в кино; он отказался.

Взгляд его был снова погасшим, неподвижным, повернутым в сторону.

– Нет, – сказал он. – Я… я ухожу.

– Куда же ты идешь? – спросил я.

– Домой, – сказал он: почти незаметной, но все-таки замеченной мною, вполне горестною усмешкой подчеркнув это слово. – Домой… куда же еще?..

И я увидел его, в последний раз, из окна, во дворе; он остановился, я помню, не обернулся, закурил сигарету; прошел под аркой; исчез.

Было утро, такое же темное, пасмурное, каким был, накануне, день. Но когда он, Макс (истинный герой моей истории: вновь, простившись со мною, поступающий, если угодно, в мое распоряженье и веденье…) – когда он, Макс, на трамвае и потом на метро, доехал, наконец, до вокзала, поезда, электрички стояли там так же, совсем неподвижно, у заметенных снегом перронов, как стояли они когда-то, два года назад, в то совсем иное, морозное и ясное утро, когда мы отправились с ним: в некую, вполне предварительную поездку. И шагая, один, по заметенному – а впрочем, на сей раз, подтаявшим и уже растоптанным снегом перрону (до ближайшей электрички оставалось еще – минут, наверное, десять…) – Макс, удивительным образом, думал – совсем не об августе, и не о том сказочном, призрачном, что мы тогда еще помнили, а после забыли, – совсем не о том, следовательно, куда, к чему и во что он теперь, возвращаясь домой, возвращался, – или, во всяком случае, не только об этом, – но шагая один по перрону (заметенному, все-таки, снегом…) – и тоже, удивительным образом, как о чем-то совсем далеком, неправдоподобно-далеком, почти сказочном, призрачном, невозвратимом, думал он: о том первом, вполне предварительном возвращении: о той поездке, следовательно, в которую мы отправились с ним когда-то – вот с этого, заметенного снегом перрона, – вот на этой же самой, может быть, электричке, – в какое-то, морозное и ясное утро, два года назад… он, Макс, возвращаясь домой, он уже сам не знал, может быть, в какое прошлое он возвращается.

– Любое прошлое, – думал он (входя в вагон, садясь у окна…) – любое прошлое может быть – домом…

– Любое прошлое может быть домом. Настоящее – вот что трудно, вот что мучительно. И все-таки… и все-таки принять… и взять на себя этот… труд настоящего… эту тяжесть жизни… смутную тяжесть…

Так думал он, может быть; но когда, вдруг, для него, Макса, почти неожиданно, – почти незаметно, – плавно и тихо, – и как будто еще раздумывая, не остаться ли: у заметенного снегом перрона, – когда поезд вдруг тронулся с места, поехал, – когда проплыл, исчез и скрылся из виду перрон (вокзал, город…) – эти, уже столь привычные, уже почти наизусть знакомые ему мысли от него отступили: и точно так же, как отступила от него, вдруг, на мгновение, сама эта – тяжесть жизни, быть может, – отступила, осталась: там, где-то там, вместе с перроном, городом и вокзалом… и он вздохнул, и вытянул ноги, и опять, может быть, улыбнулся: проплывавшим, поплывшим мимо деревьям. И медленно, совсем медленно шел этот поезд, как тогда, от станции к станции; и так же медленно, бесконечно опускался шлагбаум; и были снова заборы, какие-то склады, далекие крыши; и затем вдруг: лес, и поле, и перелесок; и уже совсем проселочная, с наезженными по снегу колеями, исчезавшая за перелеском дорога; и после города, где все текло, таяло и темнело, здесь, хотя и не было солнца, но здесь была та же, все та же, безусловная, белая, снежная, неизменная, та же, зима. И уже ни о чем, быть может, не думая, возвращаясь домой, смотрел он, всматриваясь, в окно; и как будто готовился, втайне, к тому, всегда неожиданному мгновенью, когда он останется, на платформе, один, когда поезд уйдет, когда звук его смолкнет вдали… и когда появилась, помедлила, исчезла, за окном, предпоследняя станция, встал, вышел в тамбур; и в тамбуре закурил сигарету; и сквозь узкое, в подтеках и копоти, дверное оконце, увидел вдруг, да, магазин, за деревьями, и дорожку, к нему ведущую… и – вот, вот; вот сейчас… поезд остановился; двери открылись.

– Ну что же… вот, вот она, эта станция… и вот поезд, в самом деле, уходит, исчезает: за выступом леса… вот и звук его смолкает вдали… замирает… и вот, на той платформе, все та же… да, все та же, с ее навесом… назад и набок завалившаяся по-прежнему касса… и вот часы, с их минутною стрелкою… и перила, и ступени, и лестница…

Оно не обмануло его ожиданий, это всякий раз – неожиданное мгновение, всегда удивительное. И он стоял, один, на платформе, в снегу, выброшенный откуда-то, или брошенный, быть может, куда-то, в почти осязаемой, после шума, движенья, мельканья, со всех сторон обступившей его тишине; замерев; возвратившись.

Оно не обмануло его ожиданий; оно не могло лишь продлиться.

И были, значит, ступени лестницы, с косой, как некогда, наледью, и твердый наст узкой, от станции к магазину ведущей дорожки, и сугробы, и знакомые крыши… и все это было, конечно, сейчас, вот сейчас, в его, тогдашнем и Максовом, мучительном – и вновь мучительном настоящем.

И подойдя к магазину, постоял он у одной двери – забитой, у другой – заколоченной, и пошел прочь – не оглядываясь.

– Ну да, вот они, эти улицы, и эти тропинки, протоптанные кем-то в снегу, и этот дымок в небе, все тот же… и вот здесь мы шли, здесь стояли… и вон там я ехал, на велосипеде, когда-то… Ну и – что же?.. и – что же?..

И прежнее беспокойство охватило его, быть может; и он вновь чувствовал только, почти только, отчаяние, тяжесть жизни, тщетность усилий.

(Я же – теперь и здесь, поворачивая обратно – я почти бессилен, как сказано, представить себе эти – поскольку я их все-таки представляю себе – внезапные переходы, непрерывные колебанья; эту скользящую зыбкость, обостренность, призрачность всех впечатлений; развал; ощущенье развала…)

– Ну да, вот они, эти улицы… эти крыши, эти заборы… И вот здесь мы шли… там я ехал… И – что же? что же?.. где теперь все это?..

– Да, где теперь все это?.. где теперь все это?.. И что же такое случилось со мною?.. и как же… как же я так запутался?..

И они как будто отталкивали его от себя… эти крыши, заборы, знакомые, неузнаваемые… как будто отбрасывали его в настоящее; и он уже сам не знал, может быть, зачем он сюда приехал; и шел все быстрее; и уже вновь, может быть, обращаясь к кому-то, говорил и думал, что – нет, все не так… и лишь выйдя на ту, нашу улицу, остановился.

Она была все такой же, эта улица, заваленная сугробами.

– Ну да, да, вот она, эта улица… и… что же? что же?.. Ничего, ничего…

И – и такое беспокойство, и такое отчаяние охватило его, быть может, что он, Макс, остановившись, подумал вдруг, не повернуть ли обратно, не возвратиться ли, просто, в Москву… к чему все это, в самом деле?.. и пошел все-таки дальше, и снова остановился, конечно: у той, конечно, калитки.

Он не открыл ее; он лишь дотронулся до нее, быть может, рукою.

Ну да, да… да, вот здесь жил он каждое лето, в последний раз в августе, вон в том доме, за вот этими ветками… И где же, где же, где теперь все это?.. Ничего, ничего не осталось…

А ведь только этот дом и был домом… только этот и был…

И тот, мой, дом прошел он, наверное, не взглянув на него; вошел в лес; свернул направо; помедлил.

(Я же – еще раз – я помню все это наизусть; я мог бы вычертить схему и план этих мест, со всеми тропинками, всеми просеками в лесу; совершенно ясно я вижу отсюда, как шел он в тот день…)

Он вошел, значит, в лес; он свернул, по тропинке, направо (сверни он налево, вновь, краем леса, вышел бы он, разумеется, к станции…); прошел вдоль последнего, замыкающего поселок забора; и – нет, не пошел дальше (как мы пошли с ним тогда, два года назад…); помедлил; повернул, вновь, направо; и значит, вновь, но уже с другой, лесной стороны, пройдя мимо того, моего дома, не взглянув на него, вновь, с лесной стороны, подошел к своему; вновь увидел его, или, вернее, лишь крышу его, за сплошным, на сей раз, забором; и свернув, наконец, налево, пошел, все дальше и дальше уходя от этих домов, по прямой просеке, вдруг загибавшейся, по узкой, посредине просеки проложенной кем-то тропинке, проваливаясь в снег, углубляясь в лес, оступаясь.

И все исчезло, конечно; и было тихо, совсем тихо вокруг; так тихо, как бывает, наверное, только зимою, в лесу; и неподвижно, безмолвно стояли вокруг деревья, сосны, ели, укрытые снегом… зима, как сказано, это самое глубокое время года, все прочие времена поверхностны рядом с ней.

Все прочие времена поверхностны, зима же уводит куда-то, приближает к чему-то… но уходя все дальше и дальше по этой прямой, загибавшейся, снова прямой, среди елей и сосен понемногу сужавшейся просеке, по которой не только в тот раз, два года назад, по которой он даже в августе, в начале всего, ни разу, или так казалось ему, не ходил, узнавая ее, но уже ни о каком прошлом не думая, почти не думая, может быть, – Макс, уходя все дальше и дальше, о прошлом не думая, ускоряя, вновь замедляя шаги, не в силах справиться с беспокойством и как будто совсем затерявшись, потерявшись в той путанице, зыбкости ощущений, которую мне так трудно представить себе теперь, здесь, поворачивая обратно, – Макс, короче, еще раз, уже сам не понимал, может быть, что с ним, где он, куда он идет… и лишь пройдя мимо двух, узнав их, все тех же, как будто преграждавших ему дорогу и тут же, как только он подошел к ним, влево, в сторону отступивших берез, выйдя, как и ожидал он, конечно, на покрытую ровной снежной гладью поляну, с двумя, опять-таки, с двух сторон ее, все теми же, футбольными и грубо сколоченными воротами, скамейками, почти скрытыми снегом, вдруг, может быть, успокоился.

Успокоился? – Нет; но что-то вдруг прояснилось в нем, печально и горестно; сумятица, смута и путаница вновь, как некогда, от него отступили.

Он сгреб снег с одной из скамеек; снял перчатки; положил их на сиденье; сел на них; закурил сигарету.

Он вспомнил ту, другую поляну, год назад, ночь у Фридриха; он снова забыл о ней.

– Как странно близко стоят теперь эти деревья, те кусты за воротами… Снег, может быть, приближает их… Нет, о чем же, о чем же я думал… прошлой, позапрошлой ночью?.. Да, все о том же… Принять, следовательно, принять и взять на себя эту тяжесть жизни, труд настоящего… И есть, значит, с одной стороны… А впрочем…

А впрочем, он лишь повторял про себя, не вникая в него, не совпадая с ним, этот, уже наизусть, как сказано, затверженный им ход мысли, никуда не ведущий.

О чем-то совсем ином, втайне и как бы по ту сторону самих своих мыслей, думал он, может быть.

– Да, о чем же, о чем же?..

И уже ни о чем, быть может, не думая, но с внезапным, вновь возвратившимся к нему, Максу, ощущением, что – вот, вот сейчас, что-то, быть может, решится, сидел он так, на скамейке; смотрел, ни о чем не думая, на обведенные снегом, странно близко подступившие к поляне деревья, кусты; и выкурил, быть может, одну, и другую, может быть, сигарету; и бросил окурок в снег; и закрыл, наконец, глаза; и словно вдруг провалился куда-то. И когда он снова открыл их, глаза, он, Макс, и даже не удивившись, увидел вдруг, через поляну, совсем близко и все же вдали, – три, медленно приближавшиеся фигурки, фигуры (три образа или три, может быть, тени…); и – с той легкостью, плавностью, с той бесшумной замедленностью, с какой возникает и появляется нечто во сне, в дремоте, в мгновенном провале куда-то, – три мальчика (со школьными ранцами…) вышли, на поляну, из-за деревьев, и глядя на него, Макса, остановились. Он не слышал их голосов; и если снег скрипел у них под ногами, снег, лежавший между ними и Максом, скрывал и скрадывал этот скрип, шум и шелест; и было тихо, совсем тихо вокруг; и точно так же не слышал он, но видел, совершенно отчетливо, как, еще минуту помедлив, они бросили ранцы в снег и, уже не глядя на него, Макса, разошлись, почему-то, в разные стороны.

– Так о чем же, о чем же он думал… и позапрошлой, и прошлой ночью… и каждую ночь?.. Да, что-то, что-то… и даже все должно измениться… Но неужели он, Макс…

Ах вот как, они играли, значит, в снежки, эти три мальчика, так неожиданно, с такой бесшумной легкостью, плавностью возникшие перед ним, на поляне; снег, лежавший вокруг, заглушал и скрадывал их движения, шаги, голоса; но совершенно ясно, совсем близко и все же вдали, видел он, как, перебегая с места на место, они нагибались, загребали руками снег, поднимались, бросали… и рассекая его, сквозь темный воздух, пасмурный день, пролетал, бесшумно и призрачно, белый, круглый, вытягивавшийся в полете снежок…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю