Текст книги "Макс"
Автор книги: Алексей Макушинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
– И все-таки… странно.
Впрочем, сказал Сергей Сергеевич, если уж на то пошло, дача его находится не совсем там. Она стоит, вообще говоря, в лесу, вернее, за лесом (если идти от станции…) – как и еще несколько дач, у шоссе.
– Да, – сказал Макс, – я, кажется, помню. Там еще… поле, и вот, за полем – дома.
Совершенно верно; крайний из этих домов как раз и принадлежит ему, Сергею Сергеевичу.
– Но скажите, скажите, Сергей Сергеевич, там, в самом поселке, у станции, там было когда-то – не знаю, есть ли теперь, но еще три или четыре года назад было – кино. Вы помните?
– Нет.
– Вы не бывали там?
– Нет, никогда. Почему вы спрашиваете?
– Этот зал, здесь, так похож на тот, там.
Вполне возможно. Этот зал, здесь, и в самом деле похож на зал, к примеру, какого-нибудь, деревенского или, скажем, пригородного кино: не правда ли (к Фридриху…)?
– Да, правда, – ответил Фридрих. – Следует, впрочем, заметить, – с легким, почему-то, поклоном, – следует заметить, однако, что никакого кино здесь не было никогда.
– А что здесь было? – спросил Макс.
– Какая-то, с позволенья сказать, контора. Ну что же, идемте?
И они вышли, вдвоем, на маленькую, заметенную снегом площадь; Фридрих, закурив сигарету, таким же странным, сложным, в то же время: легким, простым, на сей раз в другую сторону обращенным движением как будто вдруг вывернутой руки отбросил спичку, улыбнулся, и – скользя по снегу, глядя на Макса:
– Он возьмет вас.
– Куда?
– Как – куда? В свою студию, разумеется… как он ее называет.
– Я и не думал об этом, – сказал Макс.
Фридрих остановился.
– Тогда что же все это значит?
– Не знаю.
Они оба, опять, рассмеялись; они свернули в тот переулок, по которому он, Макс, шел, в прошлый раз, вместе с Сергеем Сергеевичем.
– Нет, он точно возьмет вас. В вас что-то есть такое… какая-то собранность.
– Ах, если бы.
– Есть, есть, уж поверьте. Вы что вообще делаете? Учитесь? Где?
– Роман – это сумма запретов.
– Ну и как? Интересно? Нет? Так я и думал.
– Не только не интересно, но… вполне отвратительно.
– Все вообще отвратительно, вы не находите?
А между тем, они оба смеялись по-прежнему; быстро, легко и весело дошли они до бульвара (неузнаваемого, заметенного снегом…); и только, может быть, вдруг, выходя на бульвар (Фридрих предложил ему пообедать в некоем, как он выразился, полуресторане, полукафе: здесь, рядом с метро…) – Макс, выходя на бульвар, вдруг и по-прежнему удивляясь (с внезапным чувством возвращения к чему-то, ощущением невозвратимости…) – Макс, короче, выходя на бульвар, вновь подумал, должно быть, о том, что – вот, как ни странно, у Сергея Сергеевича есть, значит, дом: там, в том, почти в том поселке, где мы с ним некогда встретились, – подумал, может быть, и об августе: начале всего, – подумал, наверное, и обо мне: обо мне, живущем теперь здесь, поворачивая обратно, – подумал, пересекая аллею, и обо всех своих осенних открытиях; и тут же, обо всем забывая, вновь потерялся, должно быть, в тех веселых, быстрых и легких, вопросах, ответах и репликах, обмениваясь которыми свернули они с бульвара, вошли в кафе (как и большинство подобных заведений в том городе, покинутом мною, скорее, в общем, неописуемое…), сели за столик.
– А вы, должно быть, из тех людей, – сказал Фридрих, – которые все читали, все книжки.
– Ах (снова…) если бы.
– Не притворяйтесь. Я вижу. Я вот ничего не читал… почти ничего.
– Вы сами притворяетесь, – сказал Макс.
– Чуть-чуть. Но правда: нет времени.
И посмотрев, действительно, на часы, пробежав глазами меню – здесь не очень вкусно, но быстро, сказал он, вы бывали здесь? – нет, никогда – подозвал официанта – выпьем что-нибудь? я угощаю – отпустил его, постучал пальцами по столу, помолчал.
– Правда, правда: нет времени. То спектакль, то репетиция… в гости тоже надо пойти. А после спектакля ничего уже делать не хочется. Так вот день за днем и проходит. Вы сами не знаете, в какую жизнь вы… ввязываетесь.
– Я ни во что не… ввязываюсь, – Макс улыбнулся. – Но скажите, Фридрих, на самом деле… вам ведь нравится эта жизнь, не так ли?
– Мне?
– Вам.
– Я не знаю. И да, и нет… когда как. В конце концов, мы ведь своей жизни не выбираем. А вам нравится ваша?
– Нет, – сказал Макс, – моя мне не нравится.
– Жаль, – сказал Фридрих. – Ну… приятного, во всяком случае, аппетита.
И – чокнувшись с Максом:
– Давайте сразу закажем кофе, я заплачу и пойдем… мне тут надо заехать еще… в одно место. Нет, конечно, я заплачу… вы меня как-нибудь в другой раз пригласите. Лизу тоже, – он посмотрел вдруг на Макса – и вдруг улыбнувшись: быстрой, резкой, широкой, как будто отделенной от его слов, от него самого и какой-то, пожалуй, откровенно-преднамеренною улыбкой, сразу же и вслед за тем рассмеялся.
– Конечно, – сказал Макс, – конечно.
– Ну да… вот, – (с той же улыбкой и с тем же смехом над нею…). – Бифштекс, скажем прямо, мог бы быть и помягче.
Уже клонился к вечеру день; синел в сумерках снег; они простились возле метро; Фридрих – взяв номер Максова и сообщив ему, в свою очередь, номер своего собственного телефона – сбежал, на бегу заматывая шарф, по ступенькам; обернулся; махнул рукою; исчез; Макс остался один. И оставшись один, тут же все, разумеется, вспомнил, – и вновь подумал, наверное, об августе, обо мне, – подумал, выходя на бульвар, и обо всех своих осенних открытиях. По бульвару, на сей раз, он не пошел, но – из какой-нибудь, по всей вероятности, телефонной кабины – телефонного автомата – позвонив мне (был – я помню – или так мне кажется: теперь и здесь – помню – тот особенный, в трубке, отмечающий падение монеты, щелчок, какой всегда бывает, когда кто-нибудь звонит вам из автомата, кабины…) – спросив меня, может ли он зайти ко мне… вот сейчас (да, можешь, конечно…) – перешел на другую сторону улицы, свернул по ней направо, – налево, – опять направо и еще раз налево, – и пройдя, наконец, мимо трех, с одной, и трех, с другой стороны, – фронтоны, кариатиды – домов, – под аркой и через двор, – поднялся по лестнице, нажал на кнопку звонка… и вот так (думаю я теперь…) – вот так пути повествования (если это повествование…) снова сводят нас вместе… в том городе, на этих страницах.
И я вспоминаю теперь, здесь (отсюда и со своей стороны…), как я открыл ему дверь, и он, Макс – показался ли он мне: изменившимся? – нет – я не помню – слишком давно это было – Макс, как бы то ни было, сняв пальто, стряхнув снег, вошел в мою комнату (в ту комнату, следовательно, вокруг которой, когда-то, располагались для меня все улицы, переулки, ожиданья и встречи, смутные планы, далекие помыслы…) – и тут же – не успел я сказать ему, что я видел его, мельком, в проеме арки, две, допустим, недели назад – тут же и подойдя к окну (сумерки, соседняя крыша, двор, клумба, заметенная снегом…) сообщил мне, что – вот, недели две назад познакомился он – с одним человеком, у которого, как ни странно и как сегодня он выяснил, есть – дом, там, в том поселке, почти в том поселке, где мы с ним некогда встретились… и – кто же это? спросил я – и рассказав мне, следовательно, о своем знакомстве с Сергеем Сергеевичем, режиссером и устроителем, о театре, на маленькой площади, о спектаклях, о репетиции, на которой побывал он в тот день, – отойдя от окна, сев к столу, – вновь сказал, я помню, что – вот, как ни странно, у Сергея Сергеевича есть, значит, дом, там, в том поселке… помнишь, если пройти через лес?..
Я помнил: конечно.
– Ты бывал там с тех пор?
– Нет, ни разу. А ты?
– Я тоже: ни разу. Надо бы съездить туда.
– Что же, давай съездим.
И… и как я ни пытаюсь, теперь, я уже не могу теперь вспомнить, о чем мы еще говорили в тот вечер… сливающийся и путающийся, теперь, для меня, с другими – в другие годы, зимы – или в тот же год, в ту же зиму, например – вечерами, проведенными вместе с Максом, вдвоем, в его, Максовой, плывущей над городом, или в моей, как на этот раз, комнате: в этой комнате (с двумя, кстати, под углом друг к другу во двор выходившими окнами…), где (как, кстати, и в моей теперешней комнате, здесь, на берегу моря, на краю мира…) стоял один, письменный, у окна (у одного из окон…) и другой, круглый, посередине, обеденный, соответственно, стол: за ним-то мы почти всякий раз и сидели: если, впрочем, он, Макс, не садился, в глубине комнаты, на диван (с высокой и очень высокою спинкой; здесь, теперь, стоит простая кровать…) – и в таком случае почти всегда, я помню, опирал локоть на валик, висок на ладонь, и ногу закинув за ногу, обхватывал свободной рукою колено. Но я уже не помню, как сказано, не помню и не могу теперь вспомнить, о чем мы говорили в тот вечер; и он, Макс, – так думаю я теперь – отказавшись, скорее всего, от чаю – нет, нет, сказал он, наверное, я ведь обедал, недавно – вновь подошел, должно быть, к окну (к одному из окон, если угодно…) и перебирая книги, лежавшие, возле окна, на столе, спросил меня, может быть, читал ли я – что же? – нет, не помню, не могу теперь вспомнить; в конце концов и как бы то ни было, мы все-таки выпили, наверное, чаю; уже почти ночью я пошел провожать его: как обычно.
Город же (думаю я теперь…) – город преображается ночью; замирает; смиряется; жизнь (неописуемая…) уходит; исчезает; засыпает, быть может; и сквозь эти улицы, переулки, – дома и стены, – карнизы и крыши, – проступают вдруг очертанья какого-то… совсем другого, может быть, города: города, который когда-то здесь был, которого больше нет.
– Самое трудное, – сказал он мне вдруг, – самое трудное – это остаться в одиночестве. Мы очень часто бываем одни, но в одиночестве бываем мы очень и очень редко.
И вот этот… да, вот этот, ночной, разговор я, конечно, запомнил.
Мы шли в его, Максову, сторону, по улицам, пустым и безмолвным; мы дошли, я очень хорошо это помню, до того, обычно: ревущего, переполненного, мучительно-возбужденного, теперь же, ночью: тоже как будто смирившегося, притихшего, почти пустого проспекта, где он, Макс, садился обычно в троллейбус и где теперь, ночью, он мог бы поймать такси; ловить его он не стал; перейдя проспект, вышли мы на бульвар – нет, не тот самый, с его прямой и ровной аллеей, – совсем другой, загибавшийся, исчезавший: в снежном сплетении веток, сугробах, отсветах фонарей.
– Мы почти всегда с кем-нибудь говорим; наша мысль ускользает от нас самих. Не знаю, понимаешь ли ты меня?
Я понимал его – или так мне казалось; я почувствовал вдруг – волнение, его охватившее.
– Проследи за своей мыслью, отстранись от нее на мгновение. Это трудно? Да, это трудно. Но эта отстраненность и есть, собственно, мысль. Все прочие мысли случайны, необязательны. Они есть – их могло бы, наверное, и не быть.
– И – что же?
– И вот, она ускользает от нас, наша мысль… ослабевает, сдается, дробится… и превращается, наконец, в мысль – для кого-то другого, обращается – к кому-то другому.
– К кому же? – спросил я.
– К кому угодно, – сказал он. – К любому, сколь угодно случайному персонажу нашей… если угодно, жизни.
– Все это очень грустно, – сказал я.
– Грустно? – Ужасно. И что с этим делать?..
Он вдруг остановился, я помню: у заметенной снегом скамейки. Там было, я помню, дерево, уже вполне зимнее, черное, лишенное признаков, то ли вяз, то ли липа, с наростом снега на темном стволе и одной, очень длинной, тонкой, нависавшей над скамейкою веткой.
– А есть ведь только это, – сказал он, – эти ветви, эти деревья. Но мы не в силах… ответить им, мы не выдерживаем их… безусловности.
– Да, бывают, – он поставил ногу на сиденье скамейки, – бывают, конечно, мгновения, когда все удается, – когда мы видим настоящее так, как видим обычно лишь прошлое, – когда с отстраненной ясностью движется наша мысль. Бывают: конечно… но: так… вдруг. Они не длятся, вот в чем все дело; они словно выпадают из жизни; они как бы отрицают ее. Все прочее… все прочее тоже не жизнь.
– Смотря что называть жизнью, – сказал я.
– Жизнью, – сказал он, – можно называть все, что угодно, и если угодно – все.
Мы оба рассмеялись, я помню.
– Как бы то ни было, – он уже не смеялся, – это должно быть – жизнью, это внезапное, редкое. Сама жизнь должна быть – как в эти минуты.
– Разве это возможно? – сказал я. – Вот так, по-моему, как раз… не бывает, не может быть.
Он дотронулся до ветки рукою; смахнул с нее снег; посмотрел на меня.
– А мне все равно, – сказал он, – бывает так или нет. Так должно быть; иначе… иначе я не согласен.
И я уже не помню, опять-таки, где мы простились в ту ночь; и в конце концов поймав, должно быть, такси, он довез меня, наверное, до дому; и я вышел из машины; и проводил ее, должно быть, глазами: набирая скорость, уменьшаясь в размерах, быстро-быстро доехала она – вниз по улице – до красной, кирпичной – с далекими куполами за нею – стены; повернула; скрылась за поворотом.
13
Зима, следовательно: я же, всматриваясь, отсюда, теперь, в тот, там, покинутый мною город (со всеми его бульварами, переулками, проходами, арками…) – и то ли потому, что здесь, теперь: лето, – то ли, может быть, потому, что летом я почти всегда из него уезжал, – то ли, наконец, потому, что нечто зимнее вообще было свойственно (свойственно…) этому городу (как если бы именно зимою он обретал свой подлинный облик, свое истинное лицо…) – то ли еще по какой-то, неведомой мне причине, – как бы то ни было, я, всматриваясь, теперь и отсюда, – я вижу там, в том городе – и некие, разумеется, осени, и некие, конечно же, весны – но прежде всего и в первую очередь: разные, друг на друга совсем непохожие, холодные и не очень холодные, бесснежные, снежные – зимы: с их морозами, оттепелями, сугробами, слякотью: и ту, конечно же – я поворачиваю обратно – ту, с которой я начал (и к которой мне еще предстоит – вернуться, до которой мне еще нужно – добраться…) – и вот эту, далекую, раннюю, – и еще, конечно, какие-то, еще не отмеченные мною на карте.
Он сходил, еще и еще раз, в театр (на маленькой площади…); он посмотрел еще и еще один, быть может, спектакль – и в конце концов посмотрел их, наверное, все; больше смотреть было нечего.
Он встретился – и еще раз встретился с Фридрихом, с Лизой; он пообедал с ним, с нею в (другом, знакомом ему…) кафе; он побывал у Фридриха дома – на какой-то, вполне, конечно, неописуемой, заметенной снегом окраине – в очень большой, пустой, но вместе с тем, казалось, заполненной чем-то, уже словно не нуждавшимся в вещах и предметах, и, странным образом, совсем далекой от этой безнадежной окраины, почти не соотнесенной с ней комнате; Фридрих, садясь и вставая, наливая чай или, к примеру, каким-нибудь, одновременно простым, сложным, легким, уверенным, над самим собою смеющимся жестом поднося спичку к его, своей сигарете, рассказал ему множество, самых разных, с театром, в первую очередь, связанных, конечно, историй: о спектаклях и репетициях, о чьих-то успехах и чьих-то провалах, о Лизе, о Сергее Сергеевиче, о Марии Львовне, о других, еще не введенных на эти страницы, еще даже не упомянутых мною актерах.
Но все это было в скобках (так думал он, может быть…) – на заднем плане, – или, может быть, на полях; совсем другое занимало его.
Жизнь нашла свою тему; жизнь столкнулась, наконец, с самой же собой.
Жизнь нашла свою тему: что это значит? Это значит: возможность просто жить дальше была безвозвратно потеряна, навсегда уничтожена. Просто жить дальше? Ни о чем подобном уже не могло быть и речи; но – надо было делать что-то, надо было что-то, немедленно, делать; спрашивалось: что же?
Он стремился к безусловному: он видел, в самом себе, что-то сомнительное, случайное; стремился к ясности: видел, в самом себе, что-то смутное, путаное; он не знал по-прежнему, что ему делать.
Уже давным-давно закончилась осень: удивительно-ветреная; закончились и блужданья: по городу. Он платил свою дань, он возвращался домой; и если выходил, опять, из дому, то, как правило, уже не садился в троллейбус, не переезжал через мост – шел, предположим, к реке, и дальше: по набережной. Набережная (опишем ее: она поддается, может быть, описанию…) – набережная, загибаясь (вместе с рекою…) уводила его куда-то прочь, в сторону: и причем не только от его, Максова, решительно неописуемого жилища, но и вообще как будто от города (улиц, проспектов…). А между тем, это был все-таки город: – и обернувшись, к примеру, он видел, вдали, и свое собственное жилище (темной громадой нависавшее над рекою…), и другие, на другом берегу реки, почти столь же огромные, новые, неописуемые, разумеется, здания, и машины, обгоняющие друг друга: – здесь, на набережной, ничего этого, во всяком случае, не было; машины не ехали – машины стояли здесь: совсем неподвижно, как будто вообще неспособные к движению, заметенные снегом, уткнувшись в сугробы… и затем, когда стоянка кончалась, были только скамейки, деревья (с наростом снега на ветках…); железнодорожный мост: вдалеке; и на другом берегу реки – какие-то склады, бараки, пустыри и снова деревья: – странное (так думаю я теперь…) – как будто выпадающее из города, из сплетения улиц, проспектов, – ни с чем не соотнесенное, ни к чему не причастное, – но все-таки, в общем и целом, поддающееся описанию место.
И все, конечно же, повторялось на этих прогулках; и деревья (с обведенными снегом ветками…), и белые льдины (с неровными, как будто обломанными краями…), и черная, совсем черная вода между льдинами, и сугробы, и железнодорожный мост вдалеке: все это, разумеется, вновь и вновь окликало его, обращалось к нему; требовало ответа, призывало к усилию; и откликаясь на этот зов, этот оклик, он вновь и вновь заставлял себя: видеть, смотреть; и по-прежнему, конечно, искал и – в чудесной паузе, в чарующем промежутке – находил в себе ту единственную, неподвижную точку, с которой, и только с которой, он мог увидеть, и действительно видел: мост, льдины, сугробы.
Он находил ее: он снова ее терял; он принуждал себя к усилию: он был не в силах его продлить. Все было так же: все повторялось.
– Но ведь вот же, вот я иду здесь; вот я: без всяких сомнений. И вот они, эти сугробы, льдины, деревья… и – что же?.. Нет, думал он, мы не выдерживаем их безусловности, мы не в силах – ответить.
Нет, конечно же, нет, нет и нет, он не выдерживал их безусловности, их, своей несомненности; все быстрей и быстрее шел он: по набережной; и чем дальше он шел, тем тише становилось вокруг (и только далекий, совсем далекий шум города, невидимых и как будто неведомых улиц, доходил до него: откуда-то…) – но, чем дальше он шел, тем громче, резче, отделяясь от него самого и в то же время заполняя его целиком, звучали в нем его мысли: и даже сама эта мысль о невозможности ответить, увидеть… превращалась, может быть, в мысль для кого-то другого, ему, Максу, уже неподвластную.
– Это налетает, как ветер, и, как ветер, уносит куда-то… и вот мы говорим, говорим, не в силах остановиться… уходим, не оборачиваясь.
– И главное, это так легко, такой постыдной, такой унизительной легкостью.
– Молчание – вот что трудно… вы знаете, как это трудно?..
И вот так, обращаясь к кому-то – к любому, сколь угодно случайному персонажу своей, если угодно, жизни (все более случайной, все менее – жизнью казалась она ему…) – отсутствуя – не глядя вокруг – шел он: все дальше и дальше, все быстрей и быстрее… и отделяясь от него самого, заполняя его целиком, его – уже, в общем: не мысль – мысль, во всяком случае, ему, Максу, уже неподвластная – двигалась как будто в каком-то (так думаю я теперь – или так думал он, может быть, вновь, на мгновение, спохватившись…), в каком-то – ей же самою и создаваемом, быть может, пространстве, по какой-то, к примеру, улице, – улице, неважно какой, по которой он шел как бы с кем-то, неважно, совершенно неважно с кем, – рассуждая о чем-то, он уже и сам не мог бы сказать о чем, – с легкостью, постыдной и унизительной.
Его как бы не было – во всяком случае, здесь, на этой набережной, у этой реки; он не видел ни деревьев, ни сугробов, ни льдин; лишь походя, лишь на ходу замечал он их; и в общем, значит – не видел; не слышал… или почти не слышал их призыва, их оклика; не чувствовал… почти не чувствовал ни их безусловности, ни своего бессилия перед ними; все было просто, легко, даже весело; шагая, улыбался он, может быть, какой-то – вполне отсутствующей улыбкой.
И лишь пройдя набережную – почти до конца (она заканчивалась мостом…), вдруг, может быть, остановился – и остановившись, увидел: мост, реку, – поезд, переезжающий через мост, – деревья, льдины, сугробы.
Был, предположим, какой-нибудь, темный, пасмурный день; большими, мокрыми хлопьями падал, может быть, снег; вдруг, быть может, закончился; внезапное подобие солнца проступило сквозь сумрачную завесу. Совершенно ясно видел он все это: и этот бледный, белесый, почти прозрачный, дрожащий в воздухе шар, – и деревья на том берегу, – и снег на ветках, снег на перилах, – и мост, и опоры моста, отразившиеся на мгновенье в воде, – и этот бесконечный, товарный, гудящий и грохочущий поезд, переезжающий через мост, – и каждый вагон в отдельности: он мог бы сосчитать их, наверное: совсем маленькими, почти игрушечными казались они отсюда, – и длинный, одинокий луч солнца, пробившийся сквозь снежную завесь, – осветивший на мгновение реку, льдины, сугробы, – мост, опоры моста, – последний, крошечный, исчезающий, – вот, исчезнувший, в самом деле, вагон.
– Где же я был, только что, пять минут, десять минут назад?..
Здесь, на этой набережной, у этой реки, его, во всяком случае, не было.
И теперь, когда он действительно был здесь – вот здесь, вот сейчас – теперь, когда он видел – что то же? – и реку, и льдины, и мост, – все это вновь, разумеется, обращалось к нему, окликало его; и он снова, с мучительной ясностью, чувствовал свое бессилие, свою вину перед всем этим; перед самим же собою; почти в отчаянии смотрел он вокруг.
– Выдержать все это… выстоять: прямо напротив.
– Но мы не выдерживаем, уходим… наша мысль, отделяясь от нас самих, движется как будто в каком-то, ей же самою и создаваемом, быть может, пространстве.
– А есть ведь только это – вот здесь, вот сейчас – этот мост, и эта река, и эти льдины с обломанными краями.
– Но мы не выдерживаем, – думал он, – мы не удерживаемся – вот сейчас, вот здесь – в настоящем… наша мысль, ускользая от нас самих, соскальзывает как будто в какое-то, ей же самою и создаваемое, может быть, время… какое-то, – думал он, – будущее.
– Будущее? – Конечно.
Это простое соображение поразило его; он провел рукой по лицу; снова – как будто впервые – посмотрел и увидел он: мост, реку, льдины.
– Ах, конечно, конечно… мы перескакиваем через все это… через реку и мост… мы представляем себе – себя… завтра, через неделю, неважно… и как мы идем – как мы будем идти, вместе с кем-то, неважно с кем… по какой-то улице, неважно какой.
– А есть ведь только это… вот здесь, вот сейчас.
Опять пошел снег, большими, мокрыми хлопьями, и всякое подобие солнца тут же, конечно, исчезло. Но он, Макс, – закурив, может быть, сигарету, прикрывая ее рукою – он все стоял и стоял так, в конце набережной, глядя вокруг – и уже понимая, должно быть, что, как только он пойдет, к примеру, обратно, домой, все начнется сначала, и вновь, и вновь, ускользая от него самого, его – уже, конечно, не мысль – соскользнет, конечно, в какое-то – так думал он, может быть, – пустое и легкое будущее, в какое-то, может быть, завтра: оно же, думал он, никогда, разумеется, не наступит.
– Нет, думал он, завтра будет тоже – сегодня, снова – сегодня; и все будет так же… так же трудно и так же мучительно, как – сейчас, здесь, на этой набережной, у этой реки.
– Есть ведь только это… только это… вот здесь, вот сейчас.
И он пошел, в самом деле, обратно, домой; или, может быть, дошел до конца, до моста; и снова остановился; и посмотрел, как будто в последний раз, на реку, на воду… и сделал один шаг, другой, третий… нет, он не шел еще – он только начинал идти: обратно, домой; и еще совершенно ясно – откуда-то, изнутри – видел он и этот первый, и этот второй шаг, и третий, и – чуть менее ясно – четвертый, и – еще менее – пятый; и вновь спохватившись, вновь обернувшись, снова, в последний раз, увидел мост, опоры его, просветы между опорами, пятна снега на черной земле; и услышал их призыв… несмолкающий; и не справился… нет, конечно же, не справился с их безусловностью; и был опять, значит, первый шаг, опять второй, опять третий; ускользание; убывание ясности; и как будто перескакивая через… реку и льдины, деревья и ветви, ускоряя его шаги, его – уже не мысль – соскользнула, конечно, в какое-то, пустое, легкое будущее; и в каком-то завтра, обращаясь к кому-то, говорил он, что он не хочет, не хочет ни с кем говорить; не может не говорить… вот в чем дело; и когда он вновь спохватился, вновь обернулся, уже, за поворотом набережной, излучиною реки, исчез и спрятался мост; уже, пока он отсутствовал, начало, быть может, смеркаться; и уже опять появилось, уже совсем близко подступило к нему его собственное, неописуемое, еще и еще раз, жилище, темной громадой, безмолвной угрозой нависавшее над ним, над рекою.
– Так где же, где же я был, только что, пять минут, десять минут назад?..
И теперь он был здесь, без всяких сомнений; и теперь он смотрел – почти в отчаянии – на эту темную, заслонявшую небо громаду, не в силах в нее… поверить; и ни к чему, разумеется, не призывая его, она словно бросала ему некий вызов… самой своей – невозможностью; и он не знал по-прежнему, что ему делать.
Жизнь нашла свою тему; жизнь, столкнувшись с самой же собой, отпрянула в изумлении, в испуге, не узнавая себя саму.
Чем решительнее стремился он – к безусловному, тем более случайной, сомнительной казалась ему его – жизнь; но и те мгновения ясности, которых он так искал и которых он не выдерживал, жизнью тоже, разумеется, не были; не длились; выпадали из жизни.
– А ведь это и должно быть, собственно – жизнью, это внезапное, редкое. Должно быть, должно быть.
И он все снова и снова принуждал себя, конечно, к усилию; и пытался, и вновь пытался продлить его… сколько мог; и собирал свои мысли; ловил свою мысль; и останавливался; и начинал все сначала; и опять останавливался.
Но все старания были бесполезны; все усилия ни к чему не вели; всякий раз неожиданно давалась ему искомая ясность, вожделенная собранность; удержать удавшееся, повторить его он был не властен; чем дальше шло время, тем глубже делался этот разрыв: между данным и должным, искомым и подлежащим преодолению, отрицанием и – отсутствием жизни.