Текст книги "Макс"
Автор книги: Алексей Макушинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)
6
Как они кружат в пространстве, эти поезда, электрички, подрагивают на ходу, грохочут, гудят. Иногда, по ночам, мне кажется, я вижу их сразу все, слышу их сразу все: и ту, что увозила нас с Максом, повернувших обратно, в город, – ту, с которой я начал, – и ту, через день после Максовой, вполне неожиданной, в совсем другом городе, встречи с Сергеем Сергеевичем, – ту, в которой мы ехали в Павловск, волшебное место, точку в пространстве. О, как они кружат в нем (в без конца расширяющемся, полном тревоги, трепета, ожидания…), проводят линии, вычерчивают узоры, подрагивают и грохочут, и медлят на пустынных, каких-то, без названия, станциях, и снова стремятся, и вдруг поворачивают: и тогда тот, кто едет в первом или во втором, к примеру, вагоне, выглядывает из окна, и видит – сзади, вдали – широкой, огромной дугою, под небом, низким и темным, весь поезд: вагон за вагоном.
– Сергей Сергеевич? Невероятно.
И сидя в поезде, глядя в окно, я пытался представить себе эту встречу (только что мною описанную…) – и думал, конечно, о той – да – невстрече с Сергеем Сергеевичем, – о той невстрече, с которой я начал, – о том мгновении, следовательно – я поворачиваю обратно – с которого (думал я…) – с которого я и начну.
Был снова пасмурный, серый, осенний, задумчиво, тихо, печально – как будто силясь что-то припомнить – но вместе с тем, в глубине этой печали, чему-то, может быть радуясь, вспоминая – осенний, серый и пасмурный, печально, тихо, задумчиво проплывавший за окнами день. Мы ехали в Павловск, волшебное место.
– Вот с этого – я поворачиваю обратно – вот с этого я и начну… вот с этого мгновения… в сумерках.
Я уже знал, как сказано, где – здесь, в деревне за дюной – я еще не знал, разумеется, когда это будет – зимою, весною; – и – как бы то ни было – когда бы то ни было – сидя в поезде, глядя в окно, пытался представить себе какую-то, первую, скажем, фразу, вторую и третью… и вспоминал, как мы шли вместе с Максом (сидевшим напротив, смотревшим в окно…) – к той же станции и по той же тропинке, по которой я шел, один – в августе… а значит, думал и о самом этом августе, неправдоподобно-далеком, об этом августе, темном и пасмурном – таком же пасмурном, может быть, как проплывавший за окнами темный, пасмурный день.
– Да и как же не думать о нем? Оттуда все исходит, туда все возвращается; там, в глубине его, в дожде, тумане и холоде, таится, может быть, что-то… с тех пор, быть может, утраченное.
Макс, сидевший напротив, улыбался, я помню – проплывавшим мимо деревьям.
– И я скажу о нем сразу же, сразу же… во второй, к примеру, главе.
И потом, когда мы сошли с поезда, – и деревья остановились, день тоже, – и Павловск, волшебное место (где я очень давно не бывал и куда он, Макс, созвонившись со мною, предложил мне съездить в тот день – погулять в парке – почему бы и нет?..) – Павловск, волшебное место, с его холмами, аллеями, – влажным воздухом и дымкой в низинах, – с его серым, осенним, огромным, нависшим над деревьями небом, – разворачивался, раскрывался, распахивался перед нами (заворачивал, закрывал, запахивал нас в себе, в себя…) – я думал по-прежнему о Сергее Сергеевиче: устроителе, режиссере, – о встречах с ним и невстречах, – и о театре: на маленькой площади, – и о том – единственном, конечно, событии, о котором (так думал я, может быть…) мне тоже стоит, наверное – предстоит, наверное – сказать почти сразу, – о котором мне еще нечего, пожалуй, сказать, – которое втайне присутствует здесь, в моей истории, с первой страницы, – и конечно, об августе: начале всего… и он, Макс, по-прежнему улыбался – улыбкой, всякий раз, отмечая внезапное, всегда внезапное появление знакомых статуй, притаившихся за деревьями, – павильонов, беседок, – лужайки с еще по-летнему зеленой травою, – ручья с мостиком, отражавшимся в тихой воде, – островерхой башенки на берегу.
И так, значит, шли мы, все дальше и дальше, по пустынному, огромному, под серым небом, Павловску, через парк, по холмам и снова по парку.
И конечно, теперь, когда я уже знаю, что будет дальше и что – вернее: кого – мы встретили (встретим…) в глубине одной, очень длинной, бесконечно раскрывавшейся перед нами и вдруг, когда мы встретили, наконец, увидели, наконец, его – вернее: ее – закрывшейся, запахнувшейся за нами аллеи, – все это: и эта аллея, по которой мы шли, и пожелтевшие липы, и желтые листья, и далекие очертанья дворца, и пруд, оставшийся где-то внизу, и скамейки, и статуи, и вся эта наша поездка (в Павловск: волшебное место…) – все это кажется мне теперь простым приближением к ней, еще не названной, но уже – почти – появившейся; тогда же (думаю я теперь…) все это было, конечно, само собою, само по себе; и мы просто шли, очень медленно, по раскрывавшейся перед нами аллее; и он, Макс, улыбался, шагая; и я уже ни о чем – в свою очередь – ни о чем, быть может, не думал; и отделяясь от меня самого, какие-то – уже почти не мысли, быть может, тихо звучали рядом (рядом со мной, рядом с Максом…), завершая самих себя, замолкая; и когда мы увидели ее, наконец – завершились, замолкли; и она, сидевшая на скамейке, подняла голову, и посмотрела на нас, приближавшихся к ней, и снова ее опустила; а мы все шли и шли, очень медленно, по этой бесконечной, осенней и темной аллее, все приближаясь и приближаясь к ней, уже появившейся; шли так же медленно, долго, как мы шли с ним когда-то, навстречу друг другу, в какое-то, отчасти похожее на этот день, темный и пасмурный, пасмурное и темное утро, в августе, в начале всего; и было так же тихо, совсем тихо вокруг; и она, Соня, тихо сидевшая на скамейке… вот так (думаю я теперь…) – вот так, вот так мы и кружим в пространстве.
Мы кружим в пространстве, сближаясь и расходясь, проходя мимо и оборачиваясь: – и так же медленно, долго шли мы – в обратную сторону, и было все так же тихо, совсем тихо вокруг, и только темный гравий аллеи поскрипывал у нас под ногами, и тихо шуршали листья: – и когда мы подошли к ней – с другой стороны, и она, Соня, вновь подняв голову, посмотрела на нас, на меня и на Макса, на Макса и опять на меня, аллея, до сих пор раскрывавшаяся, распахивавшаяся перед нами, запахнулась, исчезла, оставив нас, значит, втроем, в глубине этого пасмурного, тихого и темного дня, в парке и в Павловске, среди сомкнувшихся, над нами и вокруг нас, деревьев.
Макс, подойдя к Соне, напомнил ей об их кратком – печально-кратком: сказал он – знакомстве.
– Вы меня, конечно, не помните.
– Нет, отчего же, я отлично вас помню… и помню тот вечер, на море, два года назад.
И тут я заметил вдруг – и он, Макс, тоже, конечно, заметил – и тут мы оба вдруг заметили – книгу, лежавшую у нее на коленях; и сказав Максу, что она его помнит, узнав его, улыбаясь, но с еще как будто замедлившим, не поспевшим за нею удивленным выражением лица, глаз, она положила ее, обложкой вверх, на скамейку: – и это, к нашему собственному удивлению, оказался некий роман, отлично известный Максу и отлично известный мне: одно из тех, весьма немногочисленных сочинений, в которых – при полном несходстве – я видел, и вижу, некое тайное, необъяснимое, скрытое, и все-таки несомненное для меня соответствие – моей собственной (так думаю я теперь…) еще только приближающейся к осуществлению истории (если это история…) – моему собственному, если угодно, роману; – роман, который я перечитывал и вчера, и сегодня, который я беру сейчас в руки – вот сейчас: шум прибоя за дюной – перелистываю, снова откладываю (я привез его, конечно, с собою: среди прочих – немногих – втайне связанных с моей историей книг…).
– Как странно, что вы читаете его здесь, – сказал Макс (не глядя на Соню…) – именно здесь.
Он не смотрел на нее; он смотрел лишь на этот роман, в столь хорошо нам знакомой, белой с черными полосами обложке; Соня же, не глядя ни на роман, ни на Макса, ни на меня, медленно, тихо, я так и не понял откуда возникшей в ее руке, сухой и сломанной веткой чертила, на темном гравии, тонкие, сплетавшиеся, расходившиеся, бесконечные линии.
– И все-таки странно, что вы читаете его – именно здесь. Он чем-то похож, не правда ли, на этот парк… со всеми его аллеями… ручьем, дворцом на холме.
– Еще более странно, – сказала Соня, – что вы его – тоже читали. Мне казалось, – она подняла голову, посмотрела на Макса, – мне казалось, кроме меня самой, его вообще никто не читал.
– О нет, я читал, я много раз читал его. Мне дал его, кстати.
Я, живущий теперь здесь, на берегу моря, на краю мира, дал его некогда Максу.
– Ах, вот как.
Макс представил меня.
Мне же, в свою очередь, посоветовал прочесть его тот, уже упомянутый, но еще не введенный мною на эти страницы персонаж моей, если угодно, истории (моего собственного, если угодно, романа…), с которым он, Макс – вот так мы и кружим в пространстве – встретился, повернув обратно, объяснившись со мною, ранним утром, морозным и зимним, в трамвае с обледеневшими стеклами.
– Да, вы правы, – говорила, тем временем, Соня, – в нем есть, действительно, что-то от этого парка… со всеми его холмами, аллеями. И он так же меняется. Он меняется непрерывно.
– Он проводит линии, очерчивает пространство.
– Он сам создает свои предпосылки… полагает свои границы – и тут же снимает их.
– Он как будто приближается – втайне – к чему-то.
– В нем есть, значит, некая приблизительность.
– Но вместе с тем, – сказала Соня, – в нем есть и некая безусловность, сравнимая, может быть.
– С безусловностью этих деревьев.
– Этих холмов.
– Этого дворца, наконец, от холмов, деревьев – неотделимого.
И рассмеявшись, она встала со своей скамейки, я помню; и по вновь распахнувшейся перед нами, липовой и темной аллее, мы пошли, все так же медленно, к этому – от холмов, деревьев неотделимому – безусловному, с каждым шагом приближавшемуся дворцу; и прошли, я помню, по внешней его галерее; и обошли его, я помню, кругом; и спустились по лестнице; и пошли вдоль ручья; и после многих мостиков дошли, я помню, до круглого, с колоннадой – Соня, войдя в нее, исчезла, появилась опять – павильона; и отдалившись, за пожелтевшими кронами, то исчезал, то вновь появлялся дворец; появлялись, исчезали беседки, решетки… и только в поезде, по дороге обратно, я попросил у Сони, взял в руки этот – в белой, с черными полосами, обложке – вот он – втайне связанный с моим собственным романом – роман; и открыл его, я помню, где-то в начале; и где-то в конце; и Макс – мы сидели с ним рядом, Соня напротив – сказал ей, что – вот, еще неделю назад мы были с ним, как он выразился, не очень далеко от тех мест, где, некогда, они и познакомились с Соней; и она спросила, где именно; он ответил; и снова, но теперь уже в другую, разумеется сторону, проплывал за окнами день, серый и пасмурный; и я снова думал, наверное, о моем – моем собственном, если угодно, романе, об этом медленном – так думал я, может быть – со всеми его поворотами, изменениями, смещениями перспективы – здесь, теперь, начавшемся, наконец-то, движении… и смотрел, конечно, на Соню – вспоминавшую, вместе с Максом, подробности их знакомства: печально-краткого: вновь сказал Макс… и только в поезде, не без удивления, узнал я, что – как и мы – она жила – и живет: сегодня утром я получил от нее письмо – там, в том, огромном, таинственном, невероятном, покинутом мною городе – в Москве: скажем просто – куда – на другой день встретившись возле Исаакиевского и на третий возле Казанского, я помню, собора – куда мы и возвратились: втроем, дня через три.
7
Как все это странно, в самом деле. Уже без всяких сомнений весна; уже цветет, повсюду, сирень; уже зимние вещи забыты, спрятаны в шкаф; уже та прозрачная влажность в воздухе, легкая дымка, которая, в самом начале лета, так удивительно напоминает, на мгновение, об осени; уже то дерево, на которое он, Макс, смотрел когда-то, утром и вечером, обрело свои прежние, парящие, зыбкие очертанья.
И я уже пробовал, пару раз, войти в воду, еще ледяную; и я опять езжу, почти каждый день, на заново смазанном, собранном мною велосипеде – и точно так же, как мы ездили некогда с Максом – крутя педали, пригнувшись к рулю.
И так же, как некогда, пролетают деревья, поляны; и понемногу сужаясь, чернеет, среди сосен, шоссе; и тихим шепотом, стрекотом, быстрыми брызгами отзываются, в углубленьях асфальта, последние лужи, уже просыхающие… и я доезжаю до перекрестка; сворачиваю направо; или еду прямо, все дальше и дальше, ни о чем не думая, отдаваясь движению, ощущению скорости, ветру, мельканию сосен; и проехав пятнадцать – нет, восемнадцать: если верить указателям – километров, за ручьем, у бывшей мельницы, теперь заколоченной, сворачиваю, опять же, направо, к морю и снова к морю: я знаю все это, теперь, наизусть: я мог бы вычертить схему и план этих мест, со всеми шоссе, поворотами (тропинками в дюнах, просеками в лесу…); вечером, по дороге обратно, уже в сумерках, тормозя, оборачиваюсь: там, сзади, за соснами, уже горит – уже гаснет закат, и впереди уже ночь, и я въезжаю в нее, возвращаюсь в деревню… и на другой день, покончив с писанием, снова еду куда-нибудь.
К сожалению, туда, вглубь, к холмам, полям, перелескам, сейчас еще не проехать: лесная дорога размыта, колеса вязнут в грязи.
Я встаю совсем рано теперь, так рано, как я вставал, быть может, лишь в августе, в начале всего, и как я разучился вставать за все, с тех пор прошедшие годы.
И каждое утро, проснувшись – когда здесь, в деревне за дюной, еще холодно, сыро, но уже тает, в яснеющем воздухе, уже редкий, тонкий туман, и еще лежащая, конечно, повсюду, на траве, на всех ветках, роса уже вспыхивает, уже, вдруг, загорается, и остро, нежно пахнет зеленью, влагой, и куда-то совсем далеко убегают все тени, тень дома, тень дерева – проснувшись, каждое утро, я выхожу, разумеется, на море, и поднявшись на дюну, вдруг, всякий раз неожиданно, вижу, за соснами – солнце, уже ослепительное, – и всякий раз останавливаюсь: море, в мерцаньях и отблесках, кажется, удивительным образом, выше берега, сосен – и как будто идет под уклон, понемногу спускаясь к уже белеющему на солнце песку. И накатываются, и вновь отступают, и медлят, и ударяются о песок – оттуда, откуда-то, из сиянья, мерцанья бегущие волны; и по самой кромке воды я дохожу, всякий раз, до разрушенного, давным-давно, как уже говорилось, разрушенного причала, опор и бревен, отражающихся в воде; и вновь поднявшись на дюну, вновь – и вновь оборачиваюсь.
И выпив кофе, каждое утро, занимаю я, если угодно, свою – свою, так скажем, позицию: здесь, в этой комнате, возле этого, уже настежь распахнутого окна; и все стихает вокруг; и даже редкий шум волн, резкий крик чаек – тут же снова сливается с окружающей меня тишиною.
– Все, что мы говорим, всегда, увы, приблизительно. Только то, что приходит само и само говорит о себе, только оно безусловно.
Мы возвратились, значит, в Москву, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, – в этот город, как будто взорванный изнутри, сохранивший свое название, лишенный названий, – (и я вспоминаю теперь бессонную, в поезде, ночь, отчасти похожую, разумеется, на все прочие, в других поездах, бессонные или почти бессонные ночи, но вместе с тем, втайне отмеченную, втайне выделенную – из всех прочих ночей – ее, Сониным, почти незримым, на нижней полке, присутствием, – и как я лежал в темноте, прислушиваясь: к стуку колес, дребезжанью чего-то, голосам в коридоре, – и как, уже почти под утро, Макс, смутной тенью, спустился с соседней полки, открыл и снова закрыл за собою дверь из купе в коридор, – и я пошел за ним следом, – и обнаружил его в самом конце вагона, в так называемом тамбуре, – и там, в тамбуре, горел, разумеется, свет, – и закурив сигарету, глядя в окно – где отражения наших лиц, наших рук уже проплывали сквозь туманные сумерки, и первые очертанья деревьев уже отделялись от темноты, и огни промелькнувшей станции казались серыми, тусклыми – Макс, с проплывавшим сквозь деревья лицом, сказал мне вдруг нечто… незабываемое, нечто такое, однако, что я еще не решаюсь, теперь, повторить…) – и когда мы возвратились в Москву, наступило, сразу же, позднее, совсем позднее время: осень, зима.
Я почти не виделся с Максом; мы оба виделись с Соней (она тоже, как выяснилось, жила в старой, поддающейся или почти поддающейся описанию части города, совсем недалеко от тех мест, где жил я…); однажды – поздно вечером, у меня дома – я все рассказал ей.
Все: обо всех персонажах, событиях, изменениях, смещениях перспективы; поворотах, уже намеченных мною; соответствиях, тайных прообразах; возможных скрещениях предполагаемых линий; предпосылках, границах, запретах.
– И значит, истинный герой твоей истории —?..
– Разумеется.
Она рассмеялась; мы вышли на улицу.
Были желтые листья по краям мостовых; прозрачные отсветы в тающем небе; редкие звезды над темными крышами.
– Вот здесь мы шли… идем… будем идти.
– И вон там… когда-то… когда-нибудь.
И потом мы еще долго стояли на крыльце ее, Сониного, двумя полукружиями во двор выходившего дома; и к тому времени уже очень хорошо мне знакомые, смутно белеющие тополя во дворе чуть-чуть, я помню, колебались, клонились под ветром; и невидимая, проехала по переулку машина; свет фар ее скользнул по соседней крыше, вершинам деревьев, последним листьям на ветках; и все опять стихло, стемнело; и вдруг пошел дождь; звезды исчезли; пряной прелью пахнуло откуда-то; и положив руку на перила крыльца, рядом с Сониной, я сказал ей, что – вот, теперь я могу начинать… наконец; и она улыбнулась… наверное; и было это тревожное, радостное, забытое… нет, не забытое мною ощущение – мокрой древесины под ладонями, неровной и трудной, мелких капель, навсегда остающихся на пальцах… и я еще постоял под дождем; и она выглянула, я помню, помахала мне из вдруг загоревшегося, в левом полукружье, окна; и теперь я уже действительно мог – начинать; но еще медлил, еще ждал – до весны; прождал, значит, и осень, и зиму; и только весною, решившись, уехал, наконец, в эту маленькую, за дюной притаившуюся деревушку, где я живу и теперь, один, поворачивая обратно.
И был, конечно, последний день, в Москве, там, весенний, ясный и путаный, с внезапными порывами ветра, внезапным снегом, солнцем, столь же внезапным, с легкими, быстрыми, то сверкающими, высокими, то вдруг темными, низкими, улетающими сквозь снег – и уже морскими какими-то облаками; и в этот день мы встретились с Максом у Сони; и потом, вечером, снова встретились с ним: у него; и была опять, конечно, бессонная, опять в поезде, ночь; и стук колес, и голоса в коридоре; и деревня, когда я приехал, еще просматривалась, конечно, насквозь; и последние льдины еще лежали у самого берега; последние пятна снега в тех тенистых местах, где пляж переходит в дюну; и заняв, наконец, свою, если угодно, позицию, волнуясь и радуясь, провел я самые первые, тонкие, первые линии. И вот теперь уже лето; листья; сирень; и почти жара; вдруг прохлада; и туман, и ветер, и тишь; и покончив с писанием, я вновь, как некогда, отправляюсь, на велосипеде, куда-нибудь; и каждый вечер вновь выхожу, разумеется, на море; и там, над дальним мысом, над лесом, еще горит – еще гаснет закат; сужается, стягивается, краснеет, бледнеет; и последние, тающие, розоватые отблески еще бегут по облакам, по воде; и лишь повернув обратно, всякий раз неожиданно, я вижу – море, уже померкшее, небо, уже погасшее; и как будто вхожу в сон, возвращаюсь в ночь, засыпаю.
И оно уводит меня все дальше и дальше, это медленное, не знающее остановки, каждый день прерываемое, но и каждый день возобновляемое мною движение, все дальше и дальше, куда-то, по каким-то, впервые открывающимся дорогам…
8
Был, значит, некий август, дождливый и темный – август: начало всего.
Я жил – впервые – один: в пустом доме, в опустевшем поселке. Было холодно, сыро; листья, еще не падая, желтели и вздрагивали на ветру; небо, окутанное туманом, мелким дождем, тихой моросью, опускалось все ниже и ниже, и ухватившись за крыши домов, за кроны деревьев, натягивалось, наконец, серой сплошной пеленою; земля в лесу была уже черной, влажной, вязкой.
Я жил в опустевшем поселке, один, в пустом доме: в том же доме, в том же поселке, где я жил всегда, каждое лето.
И значит (думаю я теперь…) – и значит, все было так же: тот же дом, и тот же поселок, – тот же лес, та же станция, – и те же кусты сирени в окне, и тот же забор, и те же ели, и та же дорога, чернеющая за ними.
Все было так же; но все это (знакомое мне наизусть…) – все это виделось мне – как будто впервые: и как если бы я не только не видел, ни разу, этих елей, этих кустов, но вообще ничего, никогда.
Впервые в жизни я остался один – все изменилось.
Были те же деревья, те же дороги; тот же лес, та же станция; дома и улицы; тропинки и просеки; падение капель, дрожание листьев; холод, туман.
Но что-то вдруг зазвучало оттуда; позвало и окликнуло; что-то прежде неведомое, ранее незнакомое проступило вдруг сквозь эти деревья, дома; мелкий дождь, тихую морось.
И я смотрел вокруг, удивляясь, и бродил по улицам, по лесу, сам не зная зачем, просто так.
И были, я помню, бесконечные, долгие, бесконечно-долгие вечера; ночи, уже осенние; шелест веток, отзвуки поездов… и каждое утро, проснувшись, я выходил, как сказано, из дому; и шел к станции, и в магазине у станции, если он был открыт, покупал что-нибудь к завтраку… и вот так, в какое-то, похожее, в общем, на все остальные, холодное, раннее, еще совсем тихое утро, – вот так я впервые – как будто впервые – увидел Макса, еще безымянного: медленно, совсем-совсем медленно шли мы навстречу друг другу, с каждым шагом все ближе, и казалось, нам так никогда и не встретиться, – и так же… да, так же медленно падал, я помню, один-единственный, сорвавшийся с дерева лист, мокрый, первый и желтый – так медленно, что казалось, ему вообще не долететь никогда до земли – кружился, кружился, падал, не долетал, долетел, – и он, Макс, помедлив, свернул вдруг куда-то влево, в одну из дач, и калитка, с ржавым скрипом пружины, захлопнулась, тоже помедлив, за ним.
Я остановился, как сказано; я узнал его; я не мог лишь вспомнить его имени: Макс; еще не названное, оно словно замерло в воздухе, в утренней дымке, застыло и притаилось; другой дорогой, краем леса, по узкой, с выступавшими из земли корнями тропинке пошел я, как сказано, к станции.
Я шел и шел по ней; я и сейчас еще помню, как долго я шел по ней и как стегала по ногам трава, оставляя на брюках длинные темные полосы.
Шум поезда вдалеке – и вот он, через поляну, набирающий, отходя от станции, скорость; и вот он уже исчезает среди деревьев, и только шум его еще долго, еще очень и очень долго отзывается в воздухе. И так же долго стоял я, на опушке леса, один, прислушиваясь и, кажется, еще различая, вдали, и стук колес, и то неясное колебание, дрожание, дребезжание чего-то, какое создает всякий быстро идущий поезд… и затем дошел, как обычно, до станции; возвратился домой; и только под вечер, как сказано, когда уже начинало темнеть и в поселке загорелись уже фонари, мы снова, действительно, встретились с Максом.
Он догнал меня; он посмотрел мне в лицо: вот так (думаю я теперь…) – вот так мы и кружим в пространстве.
Он улыбнулся, когда я сказал ему вы (я не помню лишь вашего имени…); он назвал свое имя.
Мы уже были, когда-то, знакомы: помню ли я, спросил он: помню ли я, например, как мы ездили, на велосипедах, вот по этим же самым улицам, вместе с кем-то, и помню ли с кем, и как его, Максов, сломался – да, помню, пожалуй… и как, в другое лето, куда-то, если я помню, на поезде – в соседний поселок? – наверное… и как мы ходили в кино – в кино? – ну конечно, у станции.
– Там ведь было раньше кино, у станции, за магазином.
– Было: я помню.
Ничего этого не было больше; был только вечер, туман, мокрые листья, мелкие капли, по рукаву стекавшие на руки; был Макс, шагавший рядом со мною: Макс, с которым мы и вправду ездили на велосипедах, когда-то (и куда-то, в другое лето, на поезде…), но который (так думал я и так думаю я теперь…) – который уже ничего или почти ничего общего не имел для меня с тем, каким-то, уже невообразимым более Максом.
– Ну да, мы были просто дети, – сказал он.
– А теперь?
– А теперь, уже, наверное, нет.
И под совсем тихим, наискось, в отсвете фонарей, струившимся, падавшим и летевшим дождем мы шли, я помню, все дальше и дальше, по нашей и по другой улице, налево, направо и еще раз направо.
– Я в первый раз живу здесь – один.
– Я тоже, – сказал я.
– Я вообще впервые остался один.
Мы посмотрели друг на друга; мы оба вдруг рассмеялись.
– Я тоже, – сказал я.
Август: начало всего.
И на другое утро он сам зашел ко мне, постучал в дверь и оказался вдруг на пороге; и через заднюю, в глухом заборе, калитку мы вышли, как сказано, в лес; и в лесу уже пахло грибами, осенью, горькой прелью, влажной землею; и вот: поляна, прогалина; туман над поляной; тропинка, терявшаяся в траве; тихий зов, нежный оклик, безмолвный призыв.
– И чего же они хотят от нас, эти деревья, кусты, эти осины, орешник?.. А ведь чего-то они хотят от нас, чего-то им надобно.
Мы вновь посмотрели друг на друга, я помню; мы оба остановились, на краю поляны, в лесу.
– Чего же, чего же они хотят? Ты знаешь? Вот и я не знаю, – сказал он.
И вот: еще поляна, другая прогалина; и через поляну, вдали – дерево, дуб, с раздвоенным внизу стволом; и затем – мы повернули направо – просека, прямая и ровная, сужавшаяся в сумрачной дымке; еловый лес и сосновый; мох и папоротник; гулкое эхо.
– Как будто впервые все это.
– Как будто впервые.
Да, август, август, начало всего.
И еще я вспоминаю какой-то, чуть более светлый, чем все остальные, – с внезапными проблесками, разрывами облаков, – смутно-дымчатый, серый, но вдруг как будто яснеющий, тающий, уже почти готовый раскрыться, – и все-таки скрывающий, прячущий свое сияние день, – и как мы шли с ним по той, уже много раз упомянутой, с выступавшими из земли корнями и мокрой травою тропинке, которая, краем леса, выводила, как сказано, к станции: по той же самой, значит, тропинке, по которой нам предстояло идти с ним впоследствии, много позже, повернув обратно, проваливаясь в снег, в темноте: мы не знали, конечно, мы и не догадывались об этом… и мы не свернули к станции; мы пошли, я помню, направо, вдоль железной дороги; и вошли, наконец, в березовую, всю в просветах, проблесках редкую рощу; и что-то мерцало, сияло за облаками, туманной завесой; и белые, в темных крапинах, стволы застывших берез как будто отражали, чуть-чуть приглушая его, нам невидимое сияние; и он, Макс, ушел, я помню, вперед; и уходил все дальше, все дальше, теряясь среди деревьев, в трепещущем воздухе; вновь появляясь; и я смотрел ему вслед, не в силах справиться с изумленьем, волненьем, прислушиваясь к призыву, думая об ответе; и в конце концов догнал его, Макса; и он вдруг сказал мне, я помню, что это его последнее лето – здесь, и что вообще начинается, быть может, какая-то, совсем другая, наверное, жизнь; и вдруг остановился; я тоже.
Там были, я помню, березовые, осиновые, с уже потемневшими краями, кругами волокон, но еще пахнущие древесиной, опилками бревна; черное пятно от костра; остатки золы, прибитой дождем.
– Спички? Спички у меня есть.
И не в силах загореться, мокрый хворост, собранный нами, трещал, дымил, гас; сворачиваясь, вспыхивала берёста; еловая ветка, которую я бросил в костер, чадила, шипела, трещала; запах дыма смешивался с запахом леса. И глядя в огонь, он снова заговорил со мною о будущем, и о том, что мы будем делать с ним через месяц, через год, через два; и вдруг замолчал, улыбнулся; пожал плечами; длинной, кем-то когда-то оструганной и с одного конца уже обгоревшей, разумеется, палкой поворошил, я помню, в огне; и подняв голову, посмотрел – я тоже – на медленно, медленно, в мерцающем небе, среди редких ветвей, желтых листьев, исчезавший, терявшийся дым.
– Да, ответить, ответить… как же: ответить?..
И были еще, конечно, какие-то – я уже не помню их – дни; и последний, темный и пасмурный, опять темный, совсем пасмурный день; и в этот день мы встретились, я помню, у Макса; и дошли до станции, до магазина у станции; и магазин, у станции, оказался закрыт, замок висел на двери; и предложив мне – раз так – сходить в другой, дальний магазин, у шоссе, Макс, я помню – подожди, подожди-ка – пошел, по мокрой траве, к той, в задах магазина, заколоченной, в чем тут же и убедились мы, двери, где был некогда вход – в уже упомянутое: им, Максом – а значит, и мною: на этих страницах – кино. Там показывали, в самом деле, кино: в другие годы: в маленьком, с белыми стенами и фанерными, очень старыми, всегда скрипевшими креслами, зале; теперь, в августе – то ли потому, что поселок опустел, все разъехались, то ли еще по какой-то, неведомой нам причине – никакого кино здесь, во всяком случае, не было; дверь была заколочена; и мы стояли, молча, в мокрой траве, под мелким дождем; и отъезжая от станции, промелькнул за деревьями поезд; и кто-то проехал на велосипеде, в плаще с закрывавшим лицо капюшоном, по асфальтовой, от магазина к станции ведущей дорожке; и он, Макс, вдруг улыбнувшись, сказал мне, что была ведь… была ведь и другая дверь, всегда запертая, с другой стороны; и я сказал, была, была, кажется; и мы обошли магазин, я очень хорошо это помню; и та, другая, действительно, дверь на сей раз оказалась почему-то незапертой; простая палка просунута была между ручек, ржавых скоб, припаянных к створкам; мы вытащили ее – дверь распахнулась; сырым холодом пахнуло на нас; и едва освещенный темным, серым и пасмурным светом, проникавшим сквозь открытую дверь, ложившимся на пол, зал был таким же, каким был он и в прошлом, и в позапрошлом году, – совсем, совсем маленьким, – с теми же, фанерными, креслами, – белыми, вымазанными известкою стенами, – и тремя окнами, забранными все той же, черной, плотной и пыльной, не пропускавшей света материей… и тускло, серою белизною, отсвечивал, я помню, экран; и было, конечно, то маленькое, квадратное, в глубине зала, над последним рядом, окошко, откуда, пробиваясь сквозь темноту, выходил некогда длинный, желтый, понемногу расширявшийся луч стрекотавшего, за стеной, аппарата; и откуда теперь, вдруг, послышался резкий, стрекочущий, щелкающий, испуганно-радостный щебет какой-то, невидимой, птицы; удары клюва; шум крыльев; и Макс, прислушиваясь, подошел к окошку, привстал на цыпочки, обернулся; и пошел обратно, к экрану; и вновь обернулся; и сказал мне, что – вот, все это мы видим в последний раз… наверное; может быть… в последний раз, как будто впервые.