Текст книги "Макс"
Автор книги: Алексей Макушинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 32 страниц)
54
Я был уверен, что я вернусь; я не знал лишь когда; в последний раз, уже из автобуса, посмотрел я на столбик, скамейку; двери закрылись, автобус отъехал.
И вот, следовательно (электричка, поезд, бессонная ночь…) – вот, значит, после каких-то, вполне поддающихся описанию, но все-таки безымянных дорог, полей, перелесков, – хуторов, холмов и долин, как будто затерянных, в своей безымянности, в огромном, неизмеримом, со всех сторон окружающем их пространстве, – возникающих из него и опять исчезающих в нем, – вот, значит: улицы, парки, проспекты, дворцы и каналы, – или, иначе: названия, – с такой уверенностью вписанные в пространство, что (говорил я Максу: мы шли, я помню, по набережной, от Зимнего к Марсову полю: Нева, ветер; серый ветер над серой рекою; и на том берегу: Петропавловская, с ее шпилем и кусочком песчаного берега, крепость; и – обернувшись: Ростральные колонны, Васильевский остров, Биржа, Стрелка, ступени, ведущие прямо к воде…) – что (говорил я…) этот город, не правда ли? кажется – или вдруг кажется, может быть: своим же собственным, не правда ли? описанием… – вот, следовательно, после безымянных, каких-то, долин и затерянных, где-то, холмов, этот (говорил я Максу…), хотя и лишенный имени, но как будто насквозь описанный и почти совпадающий со своим же собственным описанием город, – этот город (еще и еще раз…), где он, Макс, был… неужели всего лишь год?.. да: год назад, где сам я несколько лет не бывал и где, на второй или, может быть, на третий день по приезде, Макс, сворачивая с Невского проспекта на Екатерининский канал, столкнулся, значит, с шедшим ему навстречу, сворачивавшим, соответственно, с канала на Невский – Сергеем Сергеевичем (устроителем, режиссером…).
Об этой встрече мне нечего больше сказать; о ней все уже сказано; давным-давно уже сказано.
Сергей Сергеевич… да, Сергей Сергеевич взял его под руку и пошел с ним вместе, вдоль Екатерининского канала, то есть, со своей точки зрения, обратно. Он приехал, как выяснилось, на два дня, уезжает сегодня вечером. Позволено ли ему будет спросить? Конечно, конечно… И уже начинали желтеть, краснеть, как сказано, клены, там, в Михайловском, им, Максом, особенно любимом, как сказано, парке, уже совсем низким, осенним казалось нависшее над лужайкой, над кленами, в темных тучах, серое небо… Единственное… единственное событие… во всяком случае, для него, Макса, единственное… Предупредить заранее? Он не мог, он не знал. Сразу после? Он не решился. Что? другие возможности? другие роли и другие спектакли? Жалеет ли он о них? Вот сейчас, в общем нет… Но скажите, Сергей Сергеевич… Подвел? Нет, не очень… Идемте? Идемте… И они шли уже вдоль Лебяжьей канавки, мимо Летнего сада, и вышли, значит, к Неве, и – что же?.. Надежды не сбылись? ожиданья не оправдались? Оправдались – на свой лад? сбылись – но иначе? Дождь, такси… всего наилучшего. И уже в машине, усевшись на переднее, рядом с шофером, сиденье, Сергей Сергеевич – наконец: писал я когда-то – в последний раз: пишу я теперь – Сергей Сергеевич, уже сидя в машине, в последний раз, наконец, сложил руки на груди и пошевелил, на прощание, пальцами. Машина, брызнув водой из-под колес, развернулась, отъехала; Макс, оставшись один, пошел дальше, по набережной, перешел на Васильевский остров: и затем еще очень долго, как сказано, стоял, под мелким дождем, на Стрелке и глядя на воду, набегавшую, ложившуюся на ступени, вновь отступавшую… ни о чем, конечно, не думая, но с отчетливым, чуть-чуть, может быть, удивлявшим его самого, чувством, да, завершения… чего же?.. уже завершенного… но все-таки завершения, завершения… отчасти похожим, наверное, на то чувство, которое я сам испытываю, здесь и теперь, с каждым днем все отчетливее и с каждой страницей яснее.
Но как же, все-таки, как они кружат в пространстве, эти поезда, электрички, подрагивают на ходу, грохочут, гудят, проводят линии, вычерчивают узоры, и медлят, и снова стремятся, и вдруг, и вдруг поворачивают…
Соня, следовательно, сидевшая на скамейке…
И, конечно же, все это, все это… и этот вновь темный, вновь пасмурный, уже так давно отмеченный мною на карте, проплывавший за окнами, остановившийся день, и Павловск, волшебное место, и вокзал, и парк, и холмы, и аллеи, и влажный воздух, и дымка в низинах, и это огромное, опять-таки, серое, над холмами и над деревьями нависавшее небо, и павильоны, и беседки, и статуи, и ручей, и мостик, отражавшийся в тихой воде, и островерхая башенка на берегу, и далекие очертания дворца, и пожелтевшие липы, и желтые листья, и вся эта наша поездка, и все мои мысли, понемногу во мне умолкавшие… о разных, о совсем разных, конечно же, понемногу умолкающих во мне временах, о моей, следовательно, уже готовой начаться и теперь уже, в общем, кончающейся, во мне самом умолкающей понемногу истории, со всеми ее поворотами, скрещениями линий, смещениями перспективы, событиями, персонажами, встречами… да, все это, все это, все это кажется мне теперь простым приближением к ней, уже так давно появившейся, вовсе не исчезавшей… и мы шли к ней медленно, медленно, долго, так же медленно, как шли когда-то, навстречу друг другу… и когда прошли мимо, Макс, обернувшись, остановился; и пошел обратно; я тоже; и темный гравий поскрипывал у нас под ногами; и тихо шуршали листья; и аллея вдруг запахнулась; и… все прочее уже давным-давно рассказано мною. Упомянем, в последний раз и в белой с черными полосами обложке роман, лежавший у нее на коленях; упомянем, конечно, дворец и внешнюю его галерею; полулестницу и полутропинку; мостик и снова мостик; павильон с колоннадой. И он сам не понимает теперь, сказал Макс по дороге обратно, почему он не позвонил просто-напросто Ингмару, Хельге, не спросил у них ее телефона… она этого тоже не понимает, сказала Соня; хотя, с другой стороны, ее телефона у них, по всей вероятности, нет. Нет? Нет. То было, в ее жизни, более или менее случайное знакомство, сказала она. В моей тоже, ответил Макс. Бывают, впрочем, такие случайности… И на другой день встретились мы у Исаакиевского, и на третий возле Казанского, как уже говорилось, собора… и она знала его, как выяснилось, гораздо лучше, чем мы его знали, этот город, лишенный названия, насквозь описанный и почти совпадающий со своим описанием… и ты можешь, конечно, писать все, что хочешь, сказал мне Макс, в поезде, по дороге в Москву, в конце вагона и в тамбуре, где горел, разумеется, свет, и отражения наших лиц, наших рук проплывали сквозь туманные сумерки, сквозь тени деревьев. Все, что хочешь; я снимаю запрет. Спасибо, сказал я. Но знаешь ли ты, что ее вполне могло бы не быть, моей и нашей, сказал я, истории? Я знаю, так он ответил. И уже совсем тусклыми казались огни промелькнувшей станции, еще какие-то, по краю проступавшего в сумерках поля, далекие, сиреневые огни.
55
Все тихо вокруг. Да, вот оно – в последний или, может быть, в предпоследний раз – это дерево, с его парящей по-прежнему в воздухе, с его, уже понемногу желтеющей кроною…
Уже осень, следовательно: уже опять, значит, осень: здесь, в этой маленькой, за дюною притаившейся деревушке…
И я еще не уезжаю отсюда, нет… провожая глазами автобус… еще не уезжаю отсюда. И мне предстоит еще дописать ее до конца, мою, как ни странно, историю… и еще с самого начала переписать ее, разумеется. Я не знаю… я все еще не знаю, удивительным образом, сколько времени проживу я здесь, на берегу моря, на краю мира, в отрешенной глуши.
Вот письмо, сегодня утром полученное мною от Сони.
Сколько лет мы не виделись? – пишет она среди прочего. Я считаю, я путаюсь в счете… И сколько лет мы еще не увидимся? Год? Больше года? Ты дошел уже почти до конца, пишешь ты? Ты собираешься начать все сначала? Ну что же…
А здесь уже почти осень, в городе, желтые листья. И я встречалась вчера с Алексеем Ивановичем, и мы очень долго говорили с ним о тебе.
Макс тоже о тебе спрашивает? Макс? Вот именно: Макс.
Знаешь ли, где он теперь? Он просил не говорить тебе этого. Ты сам догадываешься, быть может.
Я догадываюсь, конечно.
И я по-прежнему, все так же и как все эти годы, занимаю, конечно, свою, каждое утро, позицию; и все стихает вокруг; смолкает во мне; и даже шум волн, крик чаек тут же снова сливается с окружающей меня тишиною…
Мы возвратились, значит, в Москву, в этот, еще и в последний, в предпоследний раз, быть может, таинственный, огромный, невероятный, самый странный на свете город: и когда мы возвратились в Москву, наступило, сразу же, позднее, совсем позднее время, решительной и резкой чертою отделенное от всех предыдущих.
Уже все было ясно, с чего, где… но, как сказано и нарушим снова запрет, я должен был – простейшая форма зависимости – подумать о заработках: каких же? Я придумал каких; я сделал несколько переводов; я написал кое-что, откровенно прибыльное, так скажем; я не рассчитывал, разумеется, что денег, мной заработанных, хватит мне для решения важнейшей задачи.
(Их не хватило, конечно; решение ее затянулось; оно было бы вообще, наверное, невозможным, во всяком случае здесь, не будь той, весьма скромной, впрочем, поддержки, которую, все эти годы, оказывали, и продолжают оказывать мне, за что я им весьма, конечно же, благодарен, неслучайные, еще и в последний раз, персонажи моей, в последний, в предпоследний раз, может быть, жизни…)
Я был очень занят, как бы то ни было, и с Максом – в свою очередь заканчивавшим свою, так называемую, учебу – мы почти, я помню, не виделись.
Мы оба виделись с Соней; она жила, как выяснилось и как сказано, совсем недалеко от тех мест, где жил я, в старой, поддающейся или почти поддающейся описанию части города, в двумя полукружиями во двор, до тех пор мне неведомый, фасадом же, с тремя колоннами, в очень и очень хорошо знакомый мне переулок выходившем и до сих пор выходящем, наверное, доме.
Я познакомил ее с Алексеем Ивановичем; я все рассказал ей: поздно вечером, у меня дома: в той же комнате, следовательно, где когда-то, давным-давно, все рассказал я – Вере.
И это был уже, я помню, октябрь, конец октября; и были желтые листья по краям мостовых, мокрым блеском отсвечивавшие на мокром асфальте, и редкие звезды над темными крышами, и прозрачные отсветы в тонком, тающем небе.
И затем выпал снег, и листья исчезли, и Макс, с которым я почти не встречался, но пару раз все-таки встретился, сказал мне как-то и между прочим, что – вот, на днях, видел он, вполне мельком и совершенно случайно, хозяев той дачи, которую когда-то снимали его, нарушим запрет и скажем снова, родители, и…
– Что же? – спросил я.
– Нет, ничего, – сказал он. – Так, ничего…
И еще я вспоминаю один разговор с Алексеем Ивановичем, в середине зимы и в его, Алексея Ивановича, во двор и настежь распахнутой по-прежнему комнате.
– Значит, скоро вы уезжаете?
– Да, уже скоро.
– Все это очень, вообще, интересно. Но самое интересное, конечно, что будет потом.
– Когда – потом? – спросил я.
– Ну, потом… потом, после романа.
– Ах, вот этого я не знаю, – сказал я. – Вот этого я совсем не могу представить себе. Но что-то должно быть… иное… в жизни, – сказал я. – Иное время, иное пространство…
– Я тоже так думаю.
Но еще все было так же, конечно; и в этом, по самой природе и самой сути своей зимнем городе была, в известном смысле последняя, лишь походя, но все-таки отмечаемая мною на карте зима; последняя зима в этом городе; и значит, сугробы; значит, ранние сумерки; фонари и снежинки; карнизы, обведенные снегом… и лишь в самом конце ее, в начале весны, я, решившись и закончив последний, опять-таки, самый трудный, я помню, очень долго не дававшийся мне перевод, отправился, вместе с Соней, зашедшей ко мне в тот день, на вокзал, где, в кассе и почему-то смеясь, к удивлению кассирши, купили мы – на через неделю (как сказала Соня…) билет: один билет: на поезд и для меня.
И эту последнюю неделю провел я, конечно, прощаясь, блуждая по городу; и в последний, весенний, с внезапными порывами ветра, внезапным снегом и солнцем, столь же внезапным, с легкими, быстрыми, улетающими сквозь снег и уже морскими какими-то облаками, ясный, путаный день, у Сони встретился с Максом: впервые, после нашего возвращения в Москву, увидев их, значит, вдвоем… и простившись с ними обоими, вышел, я помню, на первый, с его аллеей, на второй, с его сплетением веток, бульвар; и в конце бульвара спустился в метро; и проехав три… нет, четыре… четыре, разумеется, остановки, оказался на том, третьем, если угодно, бульваре, откуда, сверху, виден был, как сказано, весь, почти весь, может быть, город: крыши и купола… и уже в сумерках зашел, я помню, в театр: на маленькой площади… и уже совсем поздно вечером, в последний раз, к Максу.
– Я напишу тебе оттуда, – сказал я.
– Нет, – сказал он.
– То есть как… нет?
– То есть… нет, ты можешь мне, разумеется, написать, но я вряд ли тебе отвечу, – сказал он.
– В таком случае я позвоню тебе… оттуда, с почты, – сказал я.
– Нет, – сказал он.
– Нет?
– Нет. Во-первых, меня скоро не будет здесь, – сказал он. – Ты уедешь, но и я не останусь… И во-вторых…
– Во-вторых?
– Во-вторых, у меня тоже есть свои планы, свои, как ты выражаешься, помыслы… Так что давай не звонить и не писать друг другу, – сказал он. – Потом… когда-нибудь… встретимся и все друг другу расскажем…
– Но… Макс, – сказал я.
– А что? – сказал он. – По-моему, это… правильное решение. Или… нет?
– Я не знаю, – сказал я.
– На самом деле я тоже не знаю, – сказал он.
И когда, на другой, уже самый последний, опять ясный, вновь путаный, с тем же ветром, теми же, освещенными солнцем, улетающими сквозь снег облаками, весенний и влажный день, я ехал, уже в сумерках, на вокзал, оттуда, сверху, с третьего, если угодно, бульвара, видны были уже только окна, огни… и очень долго, конечно же, ходил я, занеся чемодан в купе, по перрону… и лежа, на верхней полке, засыпая, вновь просыпаясь, вспоминал и, казалось мне, вспомнил, под стук колес, все… уже отступившее, вновь предстоящее; почти не данность, только задание… и совсем иначе, конечно же, выглядели те курортные, с голыми ветками, станциями, те поселки, с расступившимися домами, мимо которых ехал я, утром, на электричке… но так же быстро, конечно, не заботясь о встречных машинах – их просто не было – летел и мчался, по ровному и прямому шоссе, почти пустой, я помню, автобус.
И вот соседняя деревня, и вон там, за теми соснами, почта…
И я посидел, конечно, на остановке, на скамейке, у столбика, и посмотрел, конечно, на белый песок у обочины, на небо, с быстрыми, легкими, да, все теми же, встававшим солнцем освещенными облаками…
Я предупредил о моем приезде заранее; комната была для меня приготовлена.
Она почти не изменилась с тех пор, эта комната, с ее круглым, обеденным, с ее письменным столом, у окна, железной печкой в углу… и мне странно думать, теперь, что, когда я уеду отсюда, соберу вещи, книги, сложу рукопись в папку, уже мною купленную, следы и знаки, так скажем, моей жизни – здесь, исчезнут… почти сразу, наверное, и что если не следующим, то через одно лето, к примеру, здесь будет жить, в этой комнате, кто-нибудь, мне незнакомый, меня тоже не знающий…
Ни о чем подобном, тогда, когда-то, я, конечно, не думал.
Еще последние льдины лежали у самого берега, еще последние пятна снега в тех тенистых местах, где пляж переходит в дюну…
И еще почти неделю, я помню, бродил я по дюнам, по берегу, успокаиваясь, дожидаясь успокоенья… и потом подумал, я помню, что дожидаться его не следует, дождаться его невозможно, что слова хоть и приходят откуда-то, из какого-то, в себе самом таящегося безмолвия, но что и безмолвия без слов не бывает, без слов не услышать… и вдруг, и снова решившись, написал, наконец, на самой первой, вот она, с тех пор уже чуть-чуть пожелтевшей, чуть-чуть помявшейся, потому что первой, странице:
– Я поворачиваю обратно…
– Я поворачиваю обратно, – так написал я. – Мне часто вспоминается теперь эта фраза, сказанная когда-то Максом. Он сказал ее совсем просто, как что-то обыкновенное и не имеющее значения, и тем более странно прозвучала она в окружавшей нас тишине…
И – что же? – и он остановился, конечно, достал сигареты и закурил… и потом медленно, как будто все еще раздумывая и сомневаясь, повернулся и пошел обратно, туда, откуда мы пришли… Да, медленно, медленно, еще раздумывая, еще сомневаясь, началось оно, это каждый день прерываемое, но и каждый, почти каждый день, все эти годы, возобновляемое мною движение… и я сам не знал поначалу, куда, по каким дорогам пойду я… и чем дальше я шел, тем яснее видел я эти дороги, эти линии и скрещения их… и весна превратилась в лето, лето в осень и осень, соответственно, в зиму… и бывали, конечно, удачные, и бывают, конечно, по-прежнему, но были, но и бывают совсем, совсем неудачные дни… дни успеха и недели провалов… и очень и очень многое написано мною лишь начерно… лишь кое-как и предварительным образом… но все же, как-то, написано… и временами, в дни неудач, мне хотелось, конечно, уехать, и некое простейшее одиночество я тоже, конечно, испытывал… и все-таки оставался… и всякий раз оставался… и снова была весна, и вновь лето, и… я сам уже путаюсь в счете… снова осень, снова зима… еще весна, еще лето… и… и вот теперь уже осень, вновь осень… и желтые, и красные листья, уже падающие, уже облетающие… и прозрачная влажность в воздухе, и легкая дымка… и я еще не уезжаю отсюда, нет, не уезжаю отсюда… и я буду до тех пор переписывать все это, покуда – что же? – покуда оно само не закончится, само собой не закончится, это – вновь начинающееся движение…
Так все и было.
Так все и было: думаю я теперь (теперь, здесь: где и когда?..) – в моем теперешнем теперь, здешнем здесь: в ином времени и в совсем ином, конечно, пространстве: в этой (так думаю я теперь…) уже по ту сторону моей истории, там – нет, тоже здесь… еще здесь и на этих страницах, невозможной и все-таки вспыхивающей, на мгновение, точке: в этой точке, в этой тоже, конечно, позиции – и тоже, разумеется, у окна (отметим ее, эту точку… она вспыхивает, она гаснет… но все-таки отметим ее, вне истории, синеющей, за окном и на горизонте, горою, черепичной крышей соседнего дома и тремя соснами, как будто замершими на полпути от крыши к горе: двумя рядом и одной, конечно, поодаль…) – так все и было, еще раз, и я еще почти целый год переписывал, в самом деле, мою, да, историю, придавая и в конце концов придав ей тот вид, который она имеет теперь, отбрасывая ненужное, удаляя излишнее, исправляя неправильное, заполняя пробелы. И некоторых, в конце концов исключенных мною страниц, отвергнутых мною сцен мне до сих пор, может быть, жаль, и кое с чем, в этом окончательном тексте, я до сих пор, может быть, не согласен… Как бы то ни было, еще почти целый год прожил я там… теперь уже там… в той… теперь уже в той… за дюною притаившейся деревушке; и была, конечно, зима, был снег и сугробы, был дым над белыми крышами, был лед на море, льдины, исчезавшие, вновь появлявшиеся… наконец, растаявшие, в одну какую-то ночь; мох и вереск в дюнах; весеннее тепло; жара; лето. И когда опять пожелтели, еще не падая, листья, когда вновь повеяло холодом и прозрачной дымкой окутался берег, я обошел деревню, в последний раз, и объехал на велосипеде округу, и собрал, действительно, вещи, книги, и сложил рукопись в папку, и в последний раз вышел на море, и… автобус отъехал, двери закрылись… и взглянув, в последний и самый последний раз, на выступ леса, скамейку и столбик, после бессонной и вполне бессонной, разумеется, ночи, на другое утро и не в силах справиться с изумлением, оказался вдруг… тоже: в том… самом странном на свете, огромном, невероятном, таинственном… и теперь уже вновь покинутом мною городе, с его утраченными названиями, с его сохранившимся названьем, в Москве.
Я взял такси на вокзале; я втащил чемодан по лестнице.
– Но как же… но как же ты изменился…
– Изменился?..
– Но как…
И так странно, я помню, было снова ходить по этим, отчасти неописуемым, отчасти уже описанным мною улицам, узнавая, не узнавая их более, мимо этих домов.
Я позвонил Соне; я позвонил Алексею Ивановичу.
Он за два дня прочитал мою рукопись; он спросил меня, я помню, похоже ли: похоже ли получившееся на то, что когда-то мне виделось; я сказал, конечно, что нет, совсем непохоже.
– Ну и… что теперь? – спросил он.
– После романа?
– После романа.
– Нет, я не знаю. Вообще… есть ведь и другие города, другие земли, – сказал я. – Посмотрим… поддаются ли они описанию…
Соня же, с которой встретились мы на бульваре, сказала мне, что… она так и думала, и что, конечно, мне здесь уже… нечего делать. Макс, кстати, тоже так думает.
Макс?
Вот именно: Макс.
Я не спросил ее, где он теперь. Я знал, где он.
И мы прошли, я помню, бульвар целиком… с его, все той же, в бесконечную даль уходящей аллеей… и свернули, я помню, в один, и в другой переулок, и простившись с нею, я еще долго смотрел ей вслед, еще очень долго видел ее; обернувшись и помахав мне рукою, исчезла она, наконец, на каком-то, уже осеннем углу.
Я доехал на метро до вокзала; поезда, электрички стояли там так же, вполне неподвижно, у никаким снегом не заметенных, конечно, перронов, с редкими желтыми листьями на отчасти мокром, после ночного дождя, отчасти уже просыхавшем, я помню, асфальте. И так же медленно шел этот поезд, последний в моей истории, так же медленно, от станции к станции; и за окнами проплывали, конечно, дома, и все те же заборы, и какие-то, наверное, склады, и далекие крыши, и затем уже лес, и поле, и перелесок, изгиб дороги, шлагбаум. И вдруг опять пошел дождь, и косыми каплями побежал по стеклу, и закончился. И уже из тамбура, сквозь узкое, в подтеках и копоти, дверное оконце увидел я, разумеется, магазин, и дорожку, к нему ведущую, и деревья вокруг него… и поезд остановился, и двери открылись… и вот, значит, после шума, движенья, мельканья, в тишине, со всех сторон меня обступившей, эта станция, желто-зеленая, уже осенняя, еще, в общем, летняя, с ее, все той же, на противоположной платформе, назад и набок завалившейся по-прежнему кассой, часами и минутною стрелкою, мелкими лужами в углубленьях асфальта, каплями дождя на перилах, на листьях и ветках, все та же. И я стоял на ней, выброшенный откуда-то и брошенный, конечно, куда-то… в последний раз, может быть, и в самый последний… и были ступени, разумеется, лестницы, вполне стоптанные, как оказалось… и пахло влагой, и пахло травою… и еще пытаясь, может быть, что-то, и даже все, в последний раз, вспомнить, шел я, все дальше и дальше, мимо этих, так знакомых, как никакие другие, где бы я впоследствии ни оказался и что бы ни случилось со мною, никогда уже мне знакомы не будут, домов, мимо этих заборов, вон той канавы, вот этой крапивы, и как только вышел на ту, нашу улицу, увидел его: его, Макса.
Он вышел, в свою очередь, из лесу; он шел домой, по всей вероятности; он прошел уже, я это видел, тот дом, где сам я когда-то жил; он шел, значит, так же, как я шел в то утро; и я, значит, так же, как он; он заметил меня, разумеется; но: медленно, но так же медленно шли мы навстречу друг другу, с каждым шагом все ближе, и так же медленно падал, конечно, какой-то, сорвавшийся с дерева лист, мокрый, желтый, первый, последний, так медленно, что казалось, ему вообще не долететь никогда до земли, кружился, падал, снова кружился, и он, Макс, то вынимая, то снова засовывая руки в карманы, смотрел, конечно, по сторонам, на меня, и уже совсем близко была та калитка, в которую свернул он когда-то, и ветви яблонь, нависавшие над забором, и откуда-то оттуда, из яблонь, послышался вдруг щебет какой-то, нет, невидимой птицы, и больше ничего я не слышал, свои собственные шаги, ничего, и так, значит, шли мы, с каждым шагом все ближе, так же и так же медленно, еще и еще раз, как шли тогда, в то первое утро, и значит так же, думаю я теперь, в моем теперешнем теперь, здешнем здесь, как движется вот эта, вот эта, уже последняя и самая последняя… неужели я допишу ее… вот сейчас… фраза, как двигалась… как все еще движется моя и наша, со всеми ее… я вспоминал их, пока не поздно… вспоминаю их, в последний раз… поворотами, событиями, персонажами, встречами, поездами и станциями, улицами, домами, сугробами, облаками и листьями, зимами, осенями, веснами, будущим и прошлым, история, приближаясь к концу, до конца, бесконечно.