Текст книги "Макс"
Автор книги: Алексей Макушинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)
Алексей Макушинский
«Макс»
ThankYou.ru: Алексей Макушинский «Макс»
1
– Я поворачиваю обратно, – мне часто вспоминается теперь эта фраза, сказанная когда-то Максом. Он сказал ее совсем просто, как что-то обыкновенное и не имеющее значения, – и тем более странно прозвучала она в окружавшей нас тишине.
Он достал сигареты и закурил. Потом очень медленно, как будто все еще раздумывая и сомневаясь, повернулся и пошел обратно, туда, откуда мы пришли. Я смотрел ему вслед, ничего не понимая, не в силах справиться с изумлением. Было очень холодно, я мерз без перчаток. Лес стоял огромный, притихший, заваленный снегом. В морозном воздухе уже угадывались сумерки.
Макс шел не оборачиваясь; я догнал его.
– Но послушай, – сказал я, – ведь нас ждут…
– Кто же? – так он ответил. Можно было подумать, что он и в самом деле не знает, кто нас ждет, куда мы шли, где мы находимся. Во всяком случае, разговаривать он не желал. Окурок он бросил в снег. Где-то высоко пролетел самолет, звук его был слаб и нерешителен, он как будто боялся спугнуть тишину этих январских – нет, еще декабрьских сумерек.
Вот так это вспоминается мне сегодня: заметенный снегом лес, где темнота уже притаилась между сосен, дымок Максовой сигареты – и этот на секунду образовавшийся зазор между событием и возможностью поверить в него, эта вдруг приоткрывшаяся и потом плавно, по мере того как он удалялся в сумерках, закрывавшаяся и наконец, когда я очнулся и пошел за ним вдогонку, окончательно захлопнувшаяся дверь.
Я поворачиваю обратно.
Под стук колес повторял я эту фразу, в душном купе, бессонной железнодорожной ночью. Я уехал из Москвы, самого странного на свете города, и вот теперь здесь, в маленькой и никому не ведомой деревушке на берегу Балтийского моря – поворачиваю обратно.
Мы здесь жили когда-то вдвоем; я живу здесь теперь – один. Сейчас ранняя весна, уже тепло, позавчера в ночь растаяли последние льдины, еще лежавшие у самого берега, когда я приехал. Я подолгу гуляю, сначала вдоль моря, потом захожу в дюны, и там, перебираясь с холма на холм, можно подглядеть самые неожиданные пейзажи. Ты идешь по мягкому, обволакивающему сапоги настилу из мха и красновато-бурого вереска и вдруг, поднявшись на очередной холм, видишь, за отпрянувшими соснами – море, и это подобно Бог знает откуда зазвучавшей музыке. И только возвращаясь обратно, я понимаю, что невольно и в точности повторил маршрут наших с Максом, когда-то, прогулок.
Время течет медленно. Один день похож на другой, я не считаю их. И эта неторопливость меня радует, она сродни моим теперешним занятиям. Прошлое, в которое я хочу вернуться, прошлое, которое я хочу вернуть, подается с трудом и уступает понемногу.
– Я поворачиваю обратно, – сказал Макс. Он и в самом деле остановился, закурил сигарету, посмотрел на горящую, потом погасшую спичку, потом медленно, как будто все еще раздумывая, сомневаясь, повернулся – и пошел обратно, туда, откуда мы пришли. Становилось все темнее, все тише. Макс бросил окурок в снег.
Темнота уводит куда-то в сторону, смешивает предметы, превращает лес в замок, изгиб дороги делает деревом. Мы шли, уже почти не разбирая тропинки, проваливаясь в снег, молча, – и вышли, наконец, к станции с тускло горевшими фонарями. Старые, круглые, с грустно прыгавшей минутною стрелкой часы показывали: половину шестого.
Макс постучал в окошечко кассы, и рука невидимой кассирши протянула нам билеты.
Дул холодный и злой ветер, заметал рельсы, рвал в клочья облака, выхваченные из мрака ко всему безразличной зеленоватой зимней луной.
Уже в поезде я что-то сказал ему, и он мне что-то ответил, что – я не помню, какие-то, вполне случайные фразы. В окне была ночь, далекие огни, внезапная станция, отражения наших лиц.
На другое утро он пришел ко мне.
– Я отказываюсь, я не иду дальше, – сказал он.
По ночам, прислушиваясь к шорохам и скрипам в чужом доме, где я снял комнату, я чувствую окружающее меня пространство, со всеми его деревьями, дорогами и домами, – чувствую, как оно растягивается, разбегается в разные стороны, стремится вдаль, вширь, ощущаю, в самом себе, его растяжение, – напряжение, – пафос дистанций и расстояний, и уже засыпая, я провожу в нем линии, вычерчиваю узоры, соединяя далекое и близкое, уже бывшее и еще только имеющее быть. Две фигуры идут навстречу друг другу; они идут странно медленно, все сближаясь и сближаясь, и кажется, им так никогда и не встретиться – и вдруг одна из них сворачивает куда-то влево и исчезает в тени неразличимых отсюда деревьев.
Вот так я впервые увидел Макса.
Холодным утром в начале августа мы шли навстречу друг другу по безлюдной улице еще спавшего дачного поселка, шли странно медленно, все сближаясь и сближаясь, и казалось, мы так никогда и не встретимся, и вдруг он свернул куда-то влево, в одну из дач, и калитка с ржавым скрипом пружины захлопнулась за ним, и имен мы еще не знали, и так вот шли, безымянные, навстречу друг другу, и все-таки не встретились, потому что он свернул вдруг куда-то влево, и его еще не названное имя – Макс – повисло в воздухе, застыло и притаилось, чтобы вечером того же дня прозвучать, наконец, с достойной человека отчетливостью.
2
С тех пор прошло неправдоподобно много времени. Это был дождливый, сырой и темный август, с уже почти осенними красками, с уже пожелтевшими, хотя еще и не опавшими листьями и с тем потаенным, осенним ощущением жизни, которому я отдавался тогда с такой непосредственностью и полнотой, на какую теперь уже, видимо, не способен. Я жил в опустевшем поселке, в пустом доме, один; вставал рано; проснувшись, выходил из дому – Макс, шедший мне навстречу, свернул вдруг куда-то влево; калитка, с ржавым скрипом пружины, захлопнулась, помедлив, за ним.
Он шел, то вынимая, то снова засовывая руки в карманы, останавливаясь, глядя по сторонам; и хотя лица его я видеть, конечно, не мог, что-то знакомое увиделось мне в этом смутном, неясном, от серой утренней дымки еще с трудом отделявшемся облике, – образе, – очертании; что-то знакомое было в его походке, и в том, как смотрел он, шагая, по сторонам, и даже в том, как свернул он куда-то влево, в одну из дач (и калитка захлопнулась за ним…) – во всем этом было что-то… да, что-то, пожалуй, знакомое, уже виденное – быть может. Во всем этом было что-то – неведомое, не виденное – ни разу, увиденное – впервые.
Я остановился, постоял, повернул обратно – и пошел, как обычно, к станции, но: другой дорогой, краем леса, по узкой, с выступавшими из земли корнями, тропинке, с высокими, по бокам ее, травами, мокрыми от ночного дождя. Шум поезда вдалеке – и вот он, через поляну, набирающий, отходя от станции, скорость, мелькающий за деревьями, – и вот он уже исчезает в их чаще, и только шум его еще долго отзывается в воздухе.
И так же долго стоял я, – на опушке леса, один, – прислушиваясь, замерев, – с внезапным чувством: внезапного, чудесного пробужденья.
А вечером того же дня, когда уже начинало темнеть и в поселке загорелись уже фонари, я шел по той же улице, под совсем мелким, наискось, в отсвете фонарей, струившимся, падавшим и летевшим дождем, – прошел тот дом, и забор, и ту калитку, куда он свернул утром, еще безымянный, – и вот кто-то догнал меня, посмотрел мне в лицо, пошел рядом. Вот так мы и кружим в пространстве, сближаясь, расходясь, догоняя друг друга.
– Я видел вас утром.
– Я тоже.
– Но и раньше мы виделись.
– Может быть.
– Где-то здесь, на этих улицах, в этом поселке.
– Пожалуй.
– Я не помню лишь вашего имени.
– Макс, – сказал он.
Вот так мы и кружим в пространстве.
Август: начало всего.
И на другое утро он сам зашел ко мне, оказался вдруг на пороге, и через заднюю, в глухом заборе, калитку мы вышли, я помню, в лес, и в лесу было совсем-совсем тихо, темно, были осины, орешник – с мягкими, мокрыми листьями, туман над поляной, влага, застывшая в воздухе; и был, я помню, еще один, чуть более светлый, чем все остальные, смутно-дымчатый, тающий, – и еще, и еще один – последний, как потом оказалось – опять темный и снова пасмурный день; и мы очень долго шли, вместе с Максом, куда-то, к дальнему шоссе, под дождем; и потом весь вечер сидели у него, на веранде; и придя домой я заснул; и тут же проснулся; и была уже ночь; всплески, шорохи, падение капель; внезапное волнение охватило меня; я вышел на улицу. Дождь кончился; редкие звезды показались среди невидимых облаков. Я не зашел к нему – Максу; в его окнах не было света. Я постоял у калитки, держась за нее руками; я вспоминаю теперь это ощущение мокрой древесины под ладонями, неровной и трудной; мелких капель, навсегда остающихся на пальцах. И на другое утро, опять-таки, его уже не было там; дверь была заперта; и я побродил еще немного по улицам, по лесу, и в конце концов уехал, как и он, Макс, в Москву, в этот город, самый странный на свете – из которого я снова уехал: теперь – уехал теперь: сюда.
Отступая в прошлое, события и вещи меняют свою природу; очертания их кажутся воздушными, легкими – как очертания облаков, плывущих над морем; вся тяжесть жизни из них исчезает; вся смутность жизни исчезает из них. Сегодня ясный и солнечный, весенний балтийский день, один из тех дней, когда видно далеко до боли, когда, выйдя к морю, можно различить каждый в отдельности домик в соседней деревушке километрах в пяти от нашей, и в том особенном, одновременно прозрачном и пронзительном свете, какой бывает, наверное, только здесь, у этого моря, с совершенной отчетливостью, чуть-чуть подрагивая на ветру, проступают все ветви всех сосен, все ракушки, и даже тени их, следы на песке. События и вещи, отдаляясь, преображаются. Отдаляясь, вещи, события влекут и чаруют нас – издалека. Но есть блаженные минуты, когда мы видим настоящее так, как видим обычно лишь прошлое, с той же отрешенностью, с тем же вниманием, как будто отсутствуя, но, может быть, именно потому присутствуя в нем, – блаженные минуты, которые случаются с нами всякий раз неожиданно, сами собою, – на берегу моря, на повороте в какой-нибудь переулок.
Театр же – на маленькой площади – был найден Максом случайно, во время его бесконечных блужданий по городу, блужданий, которые каждый день начинались сначала, варьировали на разные лады все те же улицы, переулки и дома, и охватив и проиграв уже известное, прибавляли к нему всякий раз еще и малую толику неведомого – каковая на следующий день возникала вновь и чуть-чуть измененная, в ином порядке улиц и поворотов, осуществляла себя самое, прежде чем уступить место дальнейшему движению темы. В ту осень ветер с такой яростью набрасывался на город, с таким неистовством гонял по улицам листья, мусор, обрывки газет, что даже самые невнимательные из горожан, самые прохожие из прохожих то и дело останавливались, испуганно замирали – и подолгу стояли так, прислушиваясь, присматриваясь к чему-то, застигнутые врасплох. Людей, впрочем, немного было на улицах.
Он как будто впервые открывал для себя этот город, самый странный на свете (этот город, из которого я уехал – и который отсюда, теперь, кажется мне чем-то почти немыслимым, невозможным: как если бы его никогда и не было вовсе…); однажды, выходя из дому, посмотрев на небо – с разорванными, то и дело менявшими свои очертания, сливавшимися и вновь, друг от друга, отделявшимися облаками, – с мгновенными просветами, проблесками: голубизны, синевы, как будто тоже летевшей, улетавшей куда-то и словно выцветшей, вылинявшей на ветру, – выходя из дому, посмотрев на небо и опуская глаза, я вдруг увидел его, Макса: в проеме арки, совсем неожиданно.
Я выбежал в переулок; я увидел его со спины, уходящим. Чем дальше он уходил, тем яснее, удивительным образом, вырисовывался на фоне деревьев, листьев и облаков.
И почему-то я не окликнул и не догнал его: я до сих пор не знаю и не могу понять почему… Макс же шел и шел дальше и после бесчисленных поворотов, углов и арок, бесконечных переходов из света в тень и обратно, в очередной раз прибавив неведомое к известному, очутился на маленькой, совсем маленькой площади, образованной углом одного дома, торцом другого, стеной третьего: – и вот, в глубине ее, на повороте в уже совсем ему, Максу, незнакомую улицу – такой же, как и все остальные на площади, – маленький, двухэтажный – старый и ветхий, – и так же косо стоявший, – и все-таки выделявшийся из всех остальных, – с жестяным навесом над ведущими к входу ступеньками, – с цветными, раскрашенными и разрисованными плакатами, афишами в окнах, – черно-белыми, очень блеклыми фотографиями: – вот, следовательно, в глубине площади, еще один дом: театр, следовательно, на маленькой площади.
То ли ему показалось, то ли и в самом деле ветер вдруг начал стихать, смиряться, сдаваться. Он постоял у афиш, посмотрел на плакаты и еще, должно быть, раздумывая, зайти или нет, поднялся по ступенькам, взялся за (медную, тяжелую…) ручку – и тут дверь вдруг сама собой распахнулась: наружу, едва не сбив его с ног, – и – смутной тенью в темном проеме, заполняя его собою – высокий, с удивлением смотревший на него человек оказался вдруг перед Максом. Макс, уступая ему дорогу, сделал шаг влево: тот (уступая дорогу Максу…) – туда же; Макс вправо: тот тоже; – и они еще пару раз столкнулись друг с другом, прежде чем, неожиданно рассмеявшись, тот не отвел его в сторону, решительной и твердой рукою.
– Входите, входите же, наконец, – сказал он (смеясь…).
– А я и не знал, что здесь театр, – ответил на это Макс (не в силах справиться с замешательством…).
Но тот уже выходил, и дверь плавно, уже не заботясь о ветре (который и в самом деле начал как будто стихать…), закрылась за ним – вышедшим: и за вошедшим, соответственно, Максом.
Человек, столкнувшийся с ним в дверях и сказавший входите, был Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер (как называл его впоследствии Макс…): тот, кому много позже, в холодный, почти январский, еще декабрьский вечер, предстояло ждать нас и не дождаться: ведь мы повернули обратно (с чего я и начал…), дошли в темноте до станции и возвратились в город.
Спускаясь же вновь по ступенькам, он, то есть Макс, обнаружил, что день, ветер и осень оборвались и закончились за те несколько, предположим, минут, которые он провел там, внутри, в вестибюле театра, рассматривая афиши и покупая, на ближайший спектакль, билет. Были сумерки – уже почти зимние; ветер, действительно, стих (смирился и отправился восвояси…); облака исчезли; просветы и проблески: в голубизну, синеву – затянулись, закрылись; и вместо всего этого пошел снег с дождем, холодный, липкий и скользкий; пошел, повалил, в ранних сумерках, залепляя глаза, лицо, руки, усиливаясь и как будто сгущаясь; Макс, завернув за угол и пройдя, может быть, несколько – по совсем незнакомой ему и, значит, тоже впервые открытой им улице – все таких же, старых и ветхих, и так же косо стоявших домов, услышал вдруг где-то вдали, но потом все ближе и ближе: гул, грохот и дребезжание, каковые, подобно сумеркам, снегу, нарастали, усиливались – покуда, за выступом предпоследнего, за углом последнего дома, перед ним не открылся огромный, ревущий, полный машин, людей, возбужденья проспект, безусловно и решительно знакомый ему. И когда он вышел на этот проспект, что-то, в нем самом, закружилось, смешалось и спуталось; возбуждение передалось ему; гул и грохот его оглушили; и с чувством мгновенной горечи, неожиданного бессилия, внезапного, может быть, поражения пошел он, сквозь мокрый снег (гул и грохот…) – к троллейбусной, например, остановке.
Да, в самом деле: я поворачиваю обратно, сказал Макс; и вот теперь здесь, в этой маленькой, никому или почти никому не ведомой деревушке – прислушиваясь к шуму прибоя за дюной и вдыхая влажный, морской, сквозь уже по-весеннему распахнутое окно влетающий в комнату ветер – я провожу линии, вычерчиваю узоры, соединяя далекое и близкое, уже бывшее и еще только имеющее быть.
Три точки в пространстве: я поворачиваю обратно, сказал Макс, и мы повернули обратно, дошли в темноте до станции, и рука невидимой кассирши протянула нам билеты; входите, входите же, наконец, сказал Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер – и театр был найден, ветер стих, блуждания, сами собой, прекратились; и еще когда-то – Бог знает когда – когда-то и где-то – Бог знает где – в глубине и отдалении – была рассветная, еще спавшая дачная улица, по которой мы шли с ним навстречу друг другу, все сближаясь и сближаясь – и вот калитка, с ржавым скрипом пружины захлопнувшаяся за ним. И есть еще это теперь – шум прибоя за дюной и влажный, морской, влетающий в комнату ветер – теперь, в котором я надеваю пальто и выхожу на берег, чтобы в том особенном, одновременно прозрачном и пронзительном свете, какой бывает, наверное, только здесь, у этого моря, увидеть наконец – километрах в пяти отсюда – каждый в отдельности домик.
3
Сергей Сергеевич, столкнувшийся с Максом в дверях (им, Сергеем Сергеевичем, возглавляемого театра…), был, в самом деле, высок: высок, худощав; он говорил очень медленно, растягивая слова, и растягивая их, посматривал то и дело на своего собеседника, как будто желая проверить, на месте ли этот последний; убедившись же, что собеседник на месте, продолжал, откуда-то сверху, растягивая слова, говорить – причем руки складывал на груди и шевелил потихоньку пальцами.
Впоследствии, много позже, он ждал нас – и не дождался; разговаривая, может быть, с кем-нибудь (из уже приехавших…) – растягивая слова, отрываясь от разговора, – подходил он, должно быть, к окну – руки складывал на груди, шевелил пальцами – и всматривался, должно быть, в сгущавшиеся, морозные сумерки, в которых – но этого он не видел – мы шли к нему с Максом: и потом вдруг остановились, помедлили, повернули обратно. Он видел лишь край забора, сосну – сосну, которая, когда я сам смотрел на нее, казалась мне прекраснейшей из сосен, высокая, с нежным красноватым стволом и одной, очень длинной, выбивающейся из общей игры ветвей, веткой, тянущейся к самому дому, – и дальше (видел он…): поле, опушку леса, морозные сумерки. Нас, повернувших обратно, он видеть, конечно, не мог; мы же, проваливаясь, как сказано, в снег, не разбирая тропинки, лесом и краем леса, вышли, как сказано, к станции, с тускло горевшими фонарями.
И мне странно думать теперь, что эта тропинка, протоптанная кем-то в снегу, была той же, с выступавшими из земли корнями и мокрой травою тропинкой, по которой, впервые увидев его, Макса, еще безымянного, шел я некогда – к той же, к той же самой, удивительным образом, станции… Макс, постучав в окошечко кассы, положив билеты в карман, подошел к перилам, сгреб снег ладонями, скрутил снежок и с внезапной, мгновенной улыбкой, бросил – в ближайшее дерево.
– Странно, не правда ли?
– Да, правда, странно.
Странно думать, еще и еще раз, что это была та же самая станция, – та же касса и те же скамейки, – и те же дома вдалеке, – и те же деревья вокруг; и мы стояли вдвоем, на платформе, в снегу; и заметая рельсы, злой ветер рвал в клочья, над нами, зеленоватой зимней луной выхваченные из темноты облака; и он, Макс, я помню, то отходил к перилам, то возвращался к краю платформы, и смотрел – казалось мне: с нетерпением – в ту сторону, откуда, из-за дальнего леса, должен был появиться, упорно не появлялся – и вот, наконец, появился – пригородный, своим длинным и ярким лучом осветивший, на мгновение, станцию – в последний раз – скамейки, кассу, перила, нас самих, наверное, поезд.
На другое утро он пришел ко мне, как уже говорилось. Я не ждал его; я услышал звонок, открыл дверь и увидел его на пороге. Он снял пальто, стряхнул снег.
– Ты дашь мне кофе?
– Конечно.
И покуда он пил свой кофе – одну чашку и сразу за ней другую – я смотрел на него, я помню, и в снежном, зимнем, утреннем свете, наискось падавшем на него из окна, лицо его показалось мне вдруг изменившимся, – странно-отчетливым, – непривычно-определенным.
– Я отказываюсь; я не иду дальше.
– Как хочешь. Мне-то, впрочем, уже все равно.
– Мне тоже. И тем не менее, давай, наконец, объяснимся.
И когда мы, наконец, объяснились, он, Макс – допив, наконец, свой кофе – снова вышел на улицу – или, вернее: во двор – прошел под аркой, пересек, не сворачивая в него, тот переулок, в котором я увидел его когда-то, со спины, уходящим, – прошел мимо трех, с одной, и трех, с другой стороны, очень старых, но и очень хорошо сохранившихся, бледно-зеленой краской выкрашенных домов – совершенно ясно я вижу их: отсюда, издалека – свернул налево, направо и сам не зная, должно быть, куда, зачем он идет, пошел, значит, дальше, все дальше, по еще тихим, пустынным улицам, переулкам, по еще чистому – а впрочем, уже тронутому первыми, робкими следами прохожих (лопатами дворников…) снегу – чтобы (как я впоследствии выяснил…) встретить вдруг – в трамвае с обледеневшими стеклами – некоего, еще не введенного мною на эти страницы персонажа моей истории (если это история…); и проехав с ним, в обледеневшем трамвае, три или четыре, может быть, остановки, еще очень долго кружил, должно быть, по городу – и только под вечер возвратился, должно быть, домой: в свое (так я думаю теперь…) – решительно неописуемое жилище.
В самом деле: есть вещи, поддающиеся, и есть – не поддающиеся описанию. Первые могут случиться на бумаге – и бумага не рвется; о вторых мы только упоминаем с опаской.
Есть вещи, поддающиеся, и есть – не поддающиеся описанию. Деревня, к примеру, где мы жили когда-то вдвоем и где я живу теперь, поворачивая обратно, один, – эта маленькая, никому или почти никому не ведомая деревушка, с ее редко стоящими домиками и ветром, гудящим в высоких соснах, – с ее солнцем, луной и звездами, – утренним холодом, пронзительным светом, – и с этими ранними вечерами ее, когда сверху, с дюны, она вся просматривается насквозь, и за деревьями, сквозь голые ветви, виден и дальний лес, и поле, и – черной чертою – шоссе, и последние белые пятна уже осевшего, как будто тающего в сумерках снега, и дым над крышами, почти неподвижный: медленно, совсем-совсем медленно поднимается он над редко стоящими домиками – исчезая, теряясь: в еще прозрачном, уже застывшем, протяжными, розовыми, закатными полосами расчерченном небе, – деревня эта относится, без сомнения, к первым, поддающимся описанию вещам. Но те, вторые, неподдающиеся, ускользающие…
Отсюда, из этой маленькой и без всяких сомнений поддающейся описанию деревушки, тот, там, покинутый мною город (со всеми его проспектами, площадями и улицами…) кажется мне чем-то почти немыслимым, невозможным: как если бы его никогда и не было вовсе.
А между тем он был, есть; и он не просто был, есть, но в нем и есть, и были, разумеется, некие – более или менее старые – в общем и целом, вопреки всему и несмотря ни на что – еще возможные улицы (переулки, дома; проходы, арки, дворы…).
Они есть, они были; и я сам – я, живущий теперь здесь, поворачивая обратно – я сам жил когда-то на такой улице, в таком дворе, в таком доме.
Я знал этот город; я даже любил его – время от времени; но я уже никогда, наверное, не забуду того ощущения – невозможности, которое вдруг охватывало меня – я садился, к примеру, в троллейбус – на каком-нибудь новом, огромном, полном машин, людей, возбужденья проспекте, в каких-нибудь снежных, ранних, текущих и растекавшихся сумерках, когда все грохотало, гремело, – кружилось и путалось, – вспыхивало и гасло… или в том же троллейбусе, например, подъезжавшем к мосту и въезжавшем на мост, когда, подняв голову, я видел вдруг его – да, его, увы, Максово – с позволенья сказать – жилище, темной громадой нависавшее над рекою: над другими домами, над городом.
Дом его, и улица, на которой стоял этот дом, и все прочие, на этой улице и вокруг его дома, дома описанию решительно не поддаются – и я их не буду, конечно, описывать.
Они огромны, они все заполняют собою; а между тем им словно не хватает чего-то, в них словно отсутствует нечто.
Они есть, они были; их как бы – нет, как бы – не было: так думаю я теперь.
Странный город; удивительный город.
Название его сохранилось: Москвою называется он.
Но даже немногие, еще сохранившиеся названия (улиц и переулков, бульваров и площадей…) звучат как будто вполголоса, не доверяя самим себе; прочие, новые – ничего не в силах назвать; все тонет – в безымянной безмерности.
Все безмерно, огромно; и все кажется – взорванным; развалившимся на куски; распавшимся на какие-то отдельные части; фрагменты, уже почти не связанные друг с другом.
Нет, нет, думаю я теперь, то, что не поддается описанию, описывать, конечно, не следует. Я скажу – о нем; я не позволю ему – явиться, самому сказать о себе: здесь, думаю я, здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, с ее редко стоящими домиками и черной чертою шоссе, с ее ранними, долгими вечерами, когда сверху, с дюны, она еще вся просматривается насквозь, но уже гаснет, синеет, густеет, замирает над соснами небо, и над дальним лесом, пробиваясь сквозь синеву, уже появляются первые, редкие и робкие звезды, и дым над крышами уже сливается с темнотою, – и спустившись с дюны и принеся дров, я тоже растапливаю, в углу комнаты, круглую, железную печку, – и прислушиваясь к потрескиванью поленьев, дрожанию воздуха, ворошу кочергою в огне, – и снова сажусь за стол, и зажигаю лампу, и беру в руки вот эту, недописанную утром страницу: здесь, еще и еще раз, – здесь, на этой странице, на этих страницах, ему, призрачному, нечего делать. И – хватит пока об этом.
Он же, Макс, возвратившись домой, – заснув и снова проснувшись, – и преодолев, вслед за тем, полугодовое пространство, через которое (подбрасывая поленья в огонь…) я перескакиваю с помощью двух каких-нибудь слов (полугодовое, пространство…) и которое там, тогда, для него, было плотной, не пропускающей или почти не пропускающей света чередою точно и тщательно пригнанных друг к другу дней, вечеров и утр, – преодолев, значит, все-таки, это огромное (как ему, должно быть, казалось…) пространство подъемов и спадов, засыпаний и пробуждений, разочарований и надежд, – Макс, почти неожиданно для себя самого, изменив направление, переставив флажки на карте, оказался – тоже и впервые оказался вдруг здесь, в этой маленькой, еще и еще раз, никому или почти никому не ведомой деревушке на берегу Балтийского моря: и плотная череда дней сделалась вдруг прозрачной.
Я еще сам не знаю, куда я пойду; я так долго готовился к этому, теперь и здесь, поворачивая обратно, наконец, наконец-то, начавшемуся движению; я думал о нем постоянно; но я еще сам не знаю, куда, по каким дорогам пойду я. Я вижу, конечно, ближайшее (доступное, позднее…): ту зиму, с которой я начал – я поворачиваю обратно – или, скажем, его, Максов, только что мной упомянутый, – или, скажем, мой собственный, вслед за ним, через месяц, первый и как бы предварительный приезд в эту маленькую, за дюной притаившуюся деревушку, ни ему, ни мне дотоле неведомую… лишь с трудом различаю я – за всем этим, где-то вдали – еще совсем, конечно же, смутные, дрожащие и колеблющиеся очертанья каких-то, совсем иных, совсем и даже неправдоподобно далеких времен – некий август: дождливый и темный – некую осень: удивительно-ветреную – некую, опять-таки, зиму: ту зиму, с которой я начал и которая (потому-то я и начал с нее…), смыкая раннее с поздним, относится и к поздним и к ранним – или так мне кажется – временам. Я еще сам не знаю, куда я пойду; я уже отметил их – как на карте – на этих страницах: и некий август, и некую осень, и некую зиму (три точки в пространстве…); я хотел бы отметить их сразу все, эти разные (так думаю я теперь…) самой природой своей, своей окраской, звучанием, значением и смыслом друг от друга отделенные времена; отметить, предположим, на карте еще некую, и еще, и еще некую зиму, холодную, теплую, никакую; отметить и некую, скажем, весну; и некое лето; и еще некую осень; они приближаются, они наплывают друг на друга – как льдины, наплывающие на берег; собрать их, расставить их по местам: вот задача, может быть, невыполнимая.