355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Герман » Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии » Текст книги (страница 8)
Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:54

Текст книги "Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии"


Автор книги: Алексей Герман


Соавторы: Светлана Кармалита

Жанры:

   

Драматургия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц)

– Но знаете, у меня пока нет денег… – кричу я, обрадованный, что мне так рады. – Но я могу продать свой бинокль и еще что-нибудь.

Я высоко поднимаю над головой бинокль, чтобы его видели в окошечко. В ту же секунду оттуда появляется рука в каких-то кружевах и хватает бинокль.

– И шапку давай, – кричит голос из кассы. – И пальто.

Моя шапка и клетчатое пальто протискиваются и исчезают в узком окошечке кассы.

– А теперь стой на месте, – кричат мне из окошечка, – и не шевелись, а я побежала за билетом.

Обитая железом дверца в конце коридорчика открывается, оттуда выскакивает румяная тетенька в платье с кружевами, в огромных валенках и подбегает ко мне.

– Какой же ты хорошенький, – вдруг хохочет она, – прямо яблочко. Может, ты пока в кассе посидишь, яблочко?

– Нет уж, – отвечаю я. – А что это, печка?

В углу стоит круглая печка серебряного цвета. И через дырочки на дверце видно, что там полыхает огонь. Тетенька хватает деревянную скамью, согнувшись, волочет ее к печке, усаживает меня и выбегает на улицу, только дверь бухает.

На другой скамейке спит, обняв лыжи, лыжник, и больше здесь никого нет. У моих ног стоит здоровенное обмерзшее снегом ведро с углем. От печки тянет жаром, пахнет краской. Радио играет веселую песню, совпадающую с тем, что я еду в Кавказские горы. Только в песне поется про северные края, а я еду в южные. «Мы поедем, мы помчимся на оленях утром рано…» – поет радио, и огонь в дырочках печной дверцы подмигивает в такт музыке.

Я перевожу взгляд и вдруг вижу рядом со своим ботинком большой черный сапог в блестящей калоше. На калоше играет отсвет огня, и с нее на каменный пол капают капли. Кап, капает капля, кап – другая. Я поднимаю голову, уже зная, что я увижу. Рядом со мной на скамейке сидит милиционер. Я сразу же отвожу глаза. Мы оба молчим и смотрим на огонь в дырочках печки. Я еще надеюсь, что он пришел сюда просто так, погреться. Но первый не выдерживаю напряжения и начинаю покашливать. Милиционер тоже кашляет в ответ, прикрыв рот рукой. Я снова кашляю, и милиционер тоже кашляет. Я кашляю в том смысле, что я сижу и сижу. Ожидаю билета, и все. А он кашляет в том, наверное, смысле, что откуда я взялся и почему я без родителей.

– Вообще-то ты, Борис, ни в чем не виноват, – вдруг говорит милиционер, глядя на огонь, и покашливает. – Ребенок не чемодан, чтобы стоять, где его поставили, елки-моталки. Верно?

Я беззвучно киваю головой, потрясенный тем, что и он знает меня по имени, сползаю со скамейки и отхожу. Окошечко кассы открыто. Как же я не заметил, что кассирша вернулась, но я не подхожу к окошечку, а бегу к железной дверце и стучу в нее.

– Это я, – шепотом кричу я в щелочку. – Вы у меня купили пальто, шапку и бинокль. Дайте мне, пожалуйста, билет, а то мне очень некогда.

Зачем, зачем милиционер встал и смотрит на меня? Чего ему от меня надо?..

– Это ты, яблочко? – железная дверь крякает, открывается, в ней появляется румяная кассирша в кружевном платье, а в руке у нее мое клетчатое пальто. Позади нее дребезжит электрический чайник, и во мне тоже что-то начинает дребезжать. Сзади подходит милиционер и садится рядом со мной на корточки.

– Нет, – я начинаю понимать ужасный обман и трясу головой.

– Да, – говорит милиционер.

– Дайте мне мой билет, – говорю я кассирше, губы у меня дрожат, я пытаюсь их остановить, но они все равно дрожат, – вы же обещали билет… Дайте мне, пожалуйста, мой билет… У меня секретное донесение… Мне очень нужно… Вы обещали… Вы врунья…

– Ну посуди сам, – румяная кассирша протягивает мне мое клетчатое пальто, – как же ты поедешь один… Дорога такая дальняя, ты только подумай!

Я отталкиваю пальто, проскакиваю под рукой милиционера, выскакиваю на улицу, натыкаюсь на какую-то бочку, поворачиваюсь и мчусь по узкой, расчищенной в глубоком снегу, почему-то черной тропинке. За мной бегут милиционер и кассирша, впереди, вытянув шею и помогая себе крыльями, несется перепуганный пестрый петух.

– Стой! – кричит голос милиционера. – Остановись!

– Осторожно-о-а-а-а! – вдруг отчаянным женским голосом кричит петух и стрелой взлетает в покрытое снежными сугробами и кустами небо. А я лечу, качусь вниз. И наступает тьма. Потом мне на лицо падает что-то белое, и я умираю.

Я не умер. Просто я упал в яму, в которой хранили уголь для той печки, у которой я сидел.

Судьба играет человеком, она изменчива всегда.

Утром до снегопада весь город был разноцветный, белый, желтый, даже красный. Сейчас весь город белый. По улице трюхает тяжелый областной грузовик. Он тащит на прицепе другой грузовик, побывавший в дорожном происшествии, разбитый, без стекол и фар. Мы едем в кабине первого грузовика. Мы – это шофер-водитель, товарищ постовой милиционер со станции Ручьи и я. Передо мной трясется желтый капот, два зеркальца на крыльях. Под капот уползает улица со снегом. Мы молчим. Судьба играет не только человеком, но даже грузовиком. Еще сегодня утром грузовик, который мы везем на прицепе, выехал из своего гаража, взял груз и весело помчался по дороге. А я весело собирался в Далекие Кавказские горы.

– Как вы думаете, его будут чинить или разломают на железо? – это только кажется, что я спрашиваю про грузовик. Я думаю, что будет со мной.

– Надо бы разломать, – товарищ постовой милиционер не любит меня, хотя я ни в чем не виноват, – чем чинить, дешевле новый сделать.

Некоторое время мы молчим.

– Но ведь его еще можно починить… – говорю я в том смысле, что и я могу исправиться, – и все еще может быть хорошо. Или не может быть?!

– Да нет. Не имеет, наверное, смысла.

Шофер-водитель достает пачку папирос. На них изображены белые Кавказские горы под самое небо. И среди этих гор скачет одинокий всадник на вороном коне. Я не хочу смотреть на эти папиросы и отворачиваюсь.

– Его еще можно исправить, – волнуясь, опять начинаю я. В зеркальце видно, как грузовик покорно кивает мне разбитыми фарами. – Ему нужно просто вставить фары… и стекла… и покрасить в желтый цвет.

– Приехали! Станция Вылезайка! – шофер-водитель нажимает на тормоза. – Будь здоров и не кашляй!

Товарищ милиционер первым вылезает из кабины, ставит меня на снег. Дверца за моей спиной грохает, огромное черное колесо проезжает мимо моего лица, потом разбитая фара, еще черные колеса, и все. Мы действительно приехали, и я стою на нашей улице, по которой совсем недавно, всего несколько часов назад, я уезжал в машине такси. Ничего не изменилось на нашей улице. Как было, так и осталось. Только снегу подвалило, и шрам в сугробе почти стерся. Хотя, если вглядеться, можно увидеть и шрам. Милиционер берет меня за руку, я поднимаю воротник своего клетчатого пальто, может быть, меня так не узнают знакомые, втягиваю голову в плечи, и мы быстро идем по тротуару к нашей белой кафельной подворотне. Только бы никого не встретить. Только бы никого не встретить.

– Что случилось? Ты что натворил? Что у тебя с головой? – из парадной, которая выходит на улицу, ко мне навстречу бежит наша почтальонша тетя Настя.

– Тетя Настя, – вдруг почему-то кричу я, ноги сами несут меня к ней, я обнимаю ее и ее сумку с газетами, – они меня бросили на вокзале… сами сели в поезд и уехали… и мне ничего не сказали… Я бегал, я их искал… Я на поезде ехал. Я в угольную яму упал… У меня вся голова разбита… если я не нужен… если я не нужен, я могу в детский дом уйти, там дети нужны, мне говорили…

Тетя Настя растерянно гладит меня по шапке, по бинту. От газет пахнет краской, и от жалости к себе я начинаю рыдать.

– А я тебе журнал несу, – вдруг радостно кричит тетя Настя, – и «Вечерку»… и письмо, может быть, от папы… – она садится на корточки, начинает заталкивать мне в карман письмо и журнал.

– Боба, Бобинька! – из нашей подворотни на улицу вылетает моя мама в шлепанцах и пальто нараспашку. – Бобинька, мальчик мой!

Теперь мы рыдаем все втроем.

– Мне позвонили, позвонили, – кричит мама, – мне позвонили! Что у тебя с головой? Боже, какое счастье! Боже, какое счастье!..

– Я вас искал, искал, – рыдаю я, – я бегал… я на юг ехал… я в яму упал… У меня вся голова разбита…

– Мне позвонили, позвонили… Спасибо вам, товарищ милиционер! Мне позвонили, позвонили…

Мама вдруг поднимает меня на плечо и быстро, почти бегом, несет меня в нашу белую подворотню. А тетя Настя и милиционер бегут следом.

– Сумасшедшая, сумасшедшая! – кричит тетя Настя и еще что-то и смеется. И милиционер смеется тоже. Надо мною близко каменный свод нашей белой подворотни с электрической лампочкой. Милая, милая подворотня!

– Бобку несут! Бобка вернулся!

Все наши сидят с ногами на утопленной в снегу скамейке у катка и потрясенно смотрят на меня. А некоторые встают.

– Я вернулся, – кричу я с маминого плеча. – Я в электричке ехал! У меня вся голова разбита! Я с ученым профессором Капицей познакомился! Он ко мне в гости придет! Я вас всех приглашаю!

Стоп! Я застываю с открытым ртом. На Толяне-Обезьяне… На Толяне-Обезьяне из-под пальто совершенно ясно видны… и спутать этого нельзя… На Толяне-Обезьяне красные, красные, красные английские штаны с клетчатыми пуговицами! Такие же, как у меня! Ну точно такие же! Только ботинки у нас разные!

– А-а-а-а! – начинаю я. Дверь нашей парадной распахивается и захлопывается.

– Нашелся?

– Нашелся, нашелся…

– Ну, слава богу!

Двери на всей нашей лестнице открываются, и все рады, что я нашелся. Наш дом старый, даже старинный, и в окнах на лестнице еще сохранились кое-где цветные стекла. Солнце светит в эти цветные стекла, и вся лестница из-за этого пестрая. И пылинки в воздухе тоже пестрые. Мама устает меня нести, мы садимся на подоконник и громко дышим, может быть, от усталости, а может быть, от счастья.

– Тебе же письмо, – задыхаюсь я, – у меня в кармане. Мне журнал, а тебе письмо…

– Потом, потом, – задыхается мама и машет на письмо рукой. – Ой, я туфлю потеряла и не заметила, ищи, Бобка, мою туфлю.

Я бегу вниз по лестнице и между ярких дрожащих бликов разного цвета нахожу мамину ночную туфлю с помпоном. Во дворе бухают дверцы машины, я выглядываю в окно и вижу, как из такси во дворе из передней дверцы вылезает тетя Марина, потом задние дверцы одновременно открываются и из них вылезают оба товарища Чистовича. Шофер-водитель быстро бежит к багажнику, багажник открывается, и из него начинают появляться чемоданы и мой рюкзак военно-спортивного типа, и торты, и телевизоры, и даже медовая коврижка, которую так любит мой папа старший лейтенант Иванов.

– Мама! – кричу я. – Мама! – и мчусь наверх. – Товарищи Чистовичи приехали. То есть они не приехали, они вернулись. Куда же ты смотришь? Посмотри скорей в окно.

– Дорогая моя мама!.. – читает мне мама в ответ.

И я сразу понимаю, что она читает.

– … Я еду и еду, и сколько только еще буду ехать. И все на юг, на юг. Ехать очень весело. Я без тебя не скучаю, и ты не скучай. А лучше пей чай. Твой сын Бобка Иванов.

Некоторое время мы с удивлением смотрим друг на друга.

– Очень, очень глупое письмо, – медленно говорит мама.

– Наоборот, очень умное, – мне не по себе, и поэтому я грублю.

– Очень, очень глупое, жестокое письмо… – губы у мамы начинают дрожать, голос у мамы срывается и пищит, – написанное очень глупым и жестоким мальчиком. – Мама забирает у меня туфлю и с туфлей в руке идет вверх по лестнице.

– Я хотела отпроситься в институте и сама отвезти тебя к папе, – говорит она не оборачиваясь, – а теперь не буду, и это мое слово крепче железа. Как ты, так и я. Так что пей чай сам.

Из нашего большого зеркала на меня неподвижно смотрит коротко стриженный мальчик в белой ночной сорочке с замазанным зеленкой ухом. Мальчик с замазанным ухом – это я. Босиком на полу холодно. Я подбегаю к дверям и отворяю их. На кухне звенит посуда. Там ужинают, и на стене и потолке коридора возникают ломаные тени. Вот мамина тень прошла. Наверное, мама принесла заварной чайник. А вот тень товарища Чистовича. Она короткая и широкая. И машет руками. А может быть, все наоборот. Кто их разберет, тени через стекло. Двери на кухне отворяются. Это тетя Клава несет мне жареный пирожок, из тех, что нам делали на дорогу.

– Вся голова разбита, вся голова разбита, – ворчит тетя Клава.

– Здоровенная была рана, но заросла, – я залезаю под одеяло, – и зря вы мне не верите. Честное слово. Вот здесь была, видите, такая ложбинка. Просто на детях все быстро заживает.

– Ну и врун же ты, Бобка, – говорит тетя Клава, и я на нее не обижаюсь. – И задал же ты всем жару. До сих пор руки трясутся, – тетя Клава вытягивает вперед руку с пирожком и садится ко мне на кровать.

– Знаешь, не было у меня детей, и не надо!

Мы немного молчим.

– На три дня жарила вам пирожков, а слопали в один вечер.

– Давайте споем, тетя Клава, – предлагаю я.

– Опять про пожар?

– Нет. Можно какую-нибудь другую.

– Ну давай, только тихонечко.

В доме напротив горят окна, и небо над ними черное. Где-то высоко над ними в этом черном небе летит самолет. В этом самолете – летчик. Может быть, этот летчик думает сейчас про нас. А я про него.

 
В чистом небе месяц ясный
Легкой лодочкой плывет, —
 

тихо поет тетя Клава, а я ей подпеваю:

 
Это что такое с сердцем,
То забьется, то замрет.
 

Мне снится сон. Мне снится, будто мы с мамой плывем по реке Мойке на корабле ЛВПуть с большой трубой. Мама стоит у руля, я сижу на корме, болтаю ногами и ем ягоды.

– Мама, – говорю я, потрясенный вдруг внезапной догадкой. – А ведь я знаю, кто ты на самом деле.

– Верно, – улыбается мама, – какой же ты догадливый, Бобка.

– Мама, – от волнения у меня перехватывает горло, – но ведь если ты Василиса Прекрасная, значит, я Иван-царевич?

– Да, – тихо кивает мне мама и прикладывает палец к губам, – но об этом никому не надо говорить, потому что это будет нескромно.

Я жую спелые ягоды и улыбаюсь от счастья, потому что я Иван-царевич.

Наш пароход ЛВПуть тихо отрывается от журчащей воды и летит сначала над мостом, а потом над городом. И прохожие прощально машут ему руками. Светлые капли воды срываются с него и превращаются в снежинки. И теперь я понимаю, что снег, который идет сейчас, может, на всей земле, кроме самого юга, идет не из туч, а из нашего с мамой парохода. Пароход начинает гудеть, но это, наверное, гудит уже не пароход, а наш тепловоз.

Я просыпаюсь и некоторое время не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Все в купе спят, и мама, и товарищи Чистовичи на верхних полках. И ничего про меня не знают. Я же знаю, откуда берется снег, а главное, что я – Иван-царевич. Но об этом нескромно говорить.

Колеса по-прежнему скребутся под полом, будто просятся к нам в купе. Вагон поскрипывает и покачивается. Я хочу встать для того, чтобы отдернуть шторы и посмотреть в окно на идущий снег. Я ведь знаю, что он должен идти. Но в это время что-то звенит и падает. Это падает со стола подстаканник, который почему-то привязан бинтиком к моей ноге. Мама сразу садится на своем диване напротив и испуганно смотрит на меня.

– Тебе что? Тебе надо? – спрашивает мама.

– Нет. А почему у меня бинтик на ноге?

– Поезд идет очень быстро. Мало ли что… – смущается мама, – давай спать, Бобка!

Я перелезаю к ней, некоторое время мы оба лежим и слушаем колеса, которые скребутся под полом. Я напрягаю все свои мускулы, потому что мне кажется, что если их еще чуть-чуть напрячь, то я взлечу.

– Е-е-ду-у-у-у! – кричит впереди нашего состава тепловоз. – Ви-и-и-жу-у-у!..

– Мама, – тихо говорю я, – отдерни, пожалуйста, штору. Вдруг мы подъезжаем.

– Мне тоже кажется, – соглашается мама, – ведь проводник уже старенький, и он мог забыть, сколько времени ехать до Кавказских гор.

Она подходит к окну и отдергивает штору. И сразу же что-то тугое бьет меня в грудь и рот. Так, что я не могу вздохнуть, я поднимаюсь и сажусь на своем диване. Потому что за нашим окном плещется прекрасное и огромное Черное море. Я не могу сказать, почему оно прекрасное, но оно прекраснее всего, что я когда-нибудь видел. А на самом берегу Черного моря сидят огромные пестрые собаки и лают.

– Но это же море, мама? – спрашиваю я. – А где же Кавказские горы?

– А теперь смотри, смотри, Бобка, – смеется мама, – сейчас будут возникать Кавказские горы… «Вон на Севере в тумане что-то видно, брат». – Мама хватает подстаканник с бинтиком и вдруг бьет им в оконное стекло. Стекло медленно опадает, теплый ветер врывается в наше купе, и я вижу, как в тумане возникают Далекие Кавказские горы, которые еще прекраснее, чем Черное море. И среди этих Далеких Кавказских гор все ближе и ближе к нам мчится одинокий всадник в бурке и на вороном коне. И я понимаю, что это мой папа.

Бобка Иванов шести лет спит на нижней полке скорого поезда. Нога у Бобки привязана к подстаканнику, и лицо у него во сне сурово. Поезд идет ледяной степью. Светает. Где-то далеко, на самом краю степи, поднимаются и тают в воздухе Далекие Кавказские горы…

И возникает надпись – КОНЕЦ.

Торпедоносцы

Если свидеться нам не придется,

Значит, наша такая судьба,

Пусть навеки с тобой остается

Неподвижная личность моя.

(Надпись на фронтовых фотокарточках)

Из диафрагмы – лицо мальчика.

Его глаза смотрят на нас, в наши глаза.

За легким туманом, за ржавыми сопками прилепились к заливу дома, а к домам корабли. На кораблях гоняют пластинки, брешет в поселке собака, звенит пила.

Женский голос зовет кого-то.

Голос мальчика: «Этих звуков больше нет, никогда не будет. Они улетели в атмосферу, пронеслись дождем, осели в сопках сырыми туманами. Может быть, на всем белом свете их могу услышать один я, мальчик сорок четвертого года».

Трещат на ветру простыни.

За ними дом с высоким крыльцом, дальше за домом – сопка с пятнами снега.

Голос мальчика: «Сейчас распахнется дверь. За дверью темно, но я знаю: за ней две корабельные швабры и ведро из консервной банки. По скрипучей лестнице ко мне выбежит аэродромный пес Долдон, а за ним один за другим, один за другим выйдут люди с чемоданчиками в узкоплечих флотских кителях, регланах и молескиновых куртках, а за ними выйдет мой отец, тоже с чемоданчиком, строго поищет меня глазами. Сейчас я подойду, возьму его за руку, и мы пойдем по улице в новую флотскую баню. Сегодня в бане мы будем сами штопать носки».

Все действительно происходит так, как говорит мальчик.

– Эй, морячило, поддай пару, – просит с полки чей-то голос. – Эй, командир, плесни!

В веселой белесой мгле банного ада кричат, поют голые счастливые люди.

Скрипит тяжелая, мокрая деревянная дверь. В дверях, в черных сатиновых трусах до колен, стоит Шорин.

– А-а-а-а! – восторженным криком взрывается парная.

– Володя, Шорин!.. А-а-а!..

Дверь из толстых досчищ стучит и дергается.

Голос мальчика: «Это дядя Володя рвется из парной обратно. Месяц назад он вернулся после свободной охоты, очень устал. Выпил полетные сто грамм, света на базе не было, присел на минуту на трофейную электрическую печку и нечаянно заснул. В это время на беду включили свет… Дядя Володя четыре дня пробыл в госпитале у доктора Амираджиби.

Доктор ничего никому не говорит, но гвардии капитан Бесшапко клянется, что у дяди Володи на попке навсегда выжглись буквы. А гвардии старший лейтенант Дмитриенко утверждает, что это – бегущий носорог».

На фоне мокрой дощатой двери парной, под крики и смех возникают первые титры.

Титры продолжаются на фотографиях боевой работы морской авиации периода войны на Северном флоте.

Весна 1944 года. Под беспримерными по силе ударами наших войск немцы отходили по всему фронту. Наши войска штурмовали Крым и Одессу, там на юге уже зацвела магнолия, стояли теплые густые туманы, здесь, на севере, проносились снежные заряды, укрывающие конвой, и море было ледяным.

Лица штурманов, летчиков, техников. Фотографии фронтовых корреспондентов. Летчики принимают присягу. Техники готовят самолеты. Экипажи после выполнения боевых заданий. Награждения, вручение гвардейских знамен и лица, лица, лица.

В пять часов утра гвардии старшине Черепцу приснился сон, и он улыбнулся во сне.

В хлеборезке висит его, Черепца, портрет в черной рамке, и его Маруся, такая представительная, такая красивая, такая недотрога, плачет, убивается по нем. Ее утешают, а она тянет руки к портрету и, рыдая, целует фотографию. А он подходит к ней медленно и спокойно, обнимает за плечи и говорит:

– Полный порядок, Маруся, вот он я, как гвоздь!

Черепец проснулся весь во власти счастливого сна. Он еще полежал, вздохнул и свесил голову вниз со своей верхней полки. Воздушный стрелок Пялицын спал внизу, и выражение лица у него во сне было сердитое. В углу кто-то залился резким кашлем. Черепец сполз вниз, сел на корточки над спящим Пялицыным, наклонился, негромко прокукарекал прямо в ухо и, уставившись на него, стал ждать. В лице Пялицына что-то дрогнуло, и тогда Черепец громко и очень натурально замычал коровой. Лицо Пялицына разгладилось. Он заулыбался. Матрос из аэродромной команды пронес ведро с углем. Казарма спала.

Черепец натянул ватные штаны, открыл форточку, закурил и пустил струю дыма в холодное утро.

В это же самое утро, чуть позже, гвардии лейтенант Веселаго проснулся и потянул Шуру к себе. Шура открыла глаза, приподняла голову и сказала:

– Ребенок не спит.

Веселаго приподнялся на кровати. Ребенок в большой белой бельевой корзине рядом с кроватью действительно не спал и укоризненно смотрел на отца.

– Давай накроем его платком, – прошептал Веселаго.

Шура вдруг рассердилась и резко села, отчего любимая рубашка у нее под мышкой разорвалась.

– Нет, нет и нет, – отрезала она.

– У тебя сегодня день рождения, – сказал Веселаго.

– Мой день рождения, а не твой, и делай, как лучше мне, а не тебе. Мне лучше, чтобы ты сходил за молоком для ребенка, как Звягинцев, – Шура встала и стала натягивать платье. – Ты же вчера дал слово офицера, что сам сбегаешь за молоком.

Она ушла на кухню.

Веселаго открыл дверь кухни. Плотников и Настя уже встали. Настя жарила оладьи.

Он вызвал Шуру из кухни в коридор и сказал страшным шепотом:

– Вот когда меня собьют, вот тогда я посмотрю…

– Дурак, – сказала Шура. – Какой же большой дурак, ужас один!

В кухне захохотал Плотников.

Внизу загудел автобус.

На лестнице захлопали двери.

К заливу тянулись чайки. Сопки по ту сторону залива стали розоветь. Начинался день, все тот же самый день. Из столовой группами и по одному выходили летчики, штурманы, стрелки-радисты. Откашливаясь, закуривали. Громко щелкнуло, включился репродуктор.

– С добрым утром, товарищи! – ласково и уверенно сказала диктор Дома флота.

– Хватилась… – сказал Черепец и закашлялся.

У столовой девушки мыли санитарную машину. Офицеры в технических куртках стояли у машины и спорили.

– А вот мне неважно, где бродит бензозаправщик, – говорил один.

– А мне неважно, что у вас один каток, – прокричал другой.

К санитарке подошел Дмитриенко.

– Здравствуйте, сестричка! – сказал он.

– Здравствуйте, товарищ полковник! – ответила девушка, садясь в машину.

– А я – не полковник! Я – капитан!

– А я – не сестричка, я – санитарка! – прокричала девушка из темного салона. Машина тронулась с места. Дмитриенко побежал рядом с машиной, раздумывая, что бы такое сказать, но не надумал и отстал.

– Кони сытые, бьют копытами… – неслось из репродуктора.

Дмитриенко подошел к спортивной площадке, снял ремень, перекинул его через железную трубу и повис на ремне, уцепившись за него зубами.

Пес Долдон пришел от этого в восторг.

– Давай покурим, Сергуня, – сказал Плотникову командир гвардейского минно-торпедного полка Фоменко и толстыми пальцами потащил из кисета гроздь бледно-желтого табака. Они сидели и лениво поглядывали, как проезжают по полю тележки-торпедовозы, как тяжело проехала пожарная машина, прошел строй матросов. На аэродроме загрохотал мотор, еще один и еще. Техники прогревали моторы. Тележка с торпедой проехала совсем близко, тут же съехала в лужу и забуксовала. Огромная торпеда медленно и беспомощно вздрагивала каждый раз, когда торпедисты толкали ее. К тележке, поплевывая, ленивой походочкой подошел Черепец, покачался с пяточки на носочек, пососал конфетку, поинтересовался:

– А чтоб спервоначалу катком пройтись, так на это нам смекалки не хватило?! – он осторожно потрогал большим пальцем возле виска.

Старшины засмеялись. Торпедисты, не отвечая, раскачивали тележку.

– Черепец, подите сюда, – позвал Плотников и несколько секунд молча смотрел в веселое лицо подбегавшего стрелка-радиста. – Чего вы к ним вяжетесь?

– А зачем они сказали, что у меня билет поддельный, – вдруг затараторил Черепец, точно боясь, что ему не дадут сказать все, – я пришел в Дом флота, а они на моих местах сидят и заявляют – билеты поддельные… В двадцать втором ряду места шестнадцать и семнадцать, а они говорят поддельные, и девушке заявляют: «Извините, но налицо имеется тот факт, что ваш старшина освоил поддельные билеты»…

– А билет был не поддельный? – спросил Плотников и уютно затянулся огромной козьей ножкой.

Черепец слегка побледнел, Фоменко закряхтел и отвернулся.

– Товарищ гвардии майор, – сказал Черепец, – вы меня знаете, и я вас знаю. Разве вы можете подумать, что я делаю поддельные билеты?!

Подошли Веселаго и Шорин.

– Что тут такое? – спросил Веселаго.

– Да вот Черепец подделкой билетов в Дом флота занялся, – сказал Плотников.

Фоменко опять закряхтел, обронил на штанину пепел и стал отряхиваться. Черепец совсем побледнел, голос у него сделался тонким и сердитым.

– Мне вчера дали два билета на постановку в Доме флота, – Черепец повернулся к Веселаго, – была «Собака на сене»… Я пришел вдвоем, а они на моих местах сидят и заявляют: «Извините, но ваш билет поддельный». Рожи во какие наели, только и знают – торпеда на подъем, проверить замок, торпеда готова по-боевому…

– Что у вас такое? – спросил Бесшапко.

– Да вот Черепец освоил поддельные билеты в Дом флота… – ответил Веселаго.

Глаз у Черепца дернулся, на лбу и на носу выступил пот.

– Отставить, – сказал Фоменко и первый захохотал.

Черепец поморгал и улыбнулся.

– У покойного совсем отсутствовало чувство юмора, – забубнил женским голосом Бесшапко в сложенные рупором ладони, очень похоже имитируя диктора Дома флота, – будучи первоклассным стрелком-радистом, покойный Черепец все-таки не мог служить образцом для других старшин…

Дмитриенко все еще висел на зубах. Стараясь не нарушить равновесие, он осторожно поднял руку с часами, мученически скосил один глаз на циферблат, но на самом громком взрыве хохота не выдержал, спрыгнул и побежал к курилке.

Уходили с поля бензозаправщики. Поднимали длинные стволы зенитные орудия, расположенные в гнездах у края аэродрома. Ветер от винтов гнал мелкую рябь по лужам. Ветер был и на заливе, и было видно, как волна бьет в скулу маленький рейсовый катер.

Все шли вроде бы гурьбой, хотя на самом деле подстраивались к Фоменко. Была какая-то особая игра в том, что тридцатичетырехлетний комполка Фоменко – по возрасту самый старый и солидный здесь и даже на год старше командующего – может ходить вот так, слегка ссутулившись и загребая унтами, и дольше всех кашлять, и дольше сердиться, и курить самую большую козью ножку.

– Несолидно, – кричал Фоменко, – ты это брось, Дмитриенко, зубы портить…

– Я уже четыре минуты запросто вишу, – ослепительно улыбался Дмитриенко, – я этот номер до пяти минут доведу, товарищ гвардии подполковник, и на самодеятельность общефлотскую поеду.

– Нет уж, это ты оставь, – вдруг рассердился Фоменко, – оставь, не позорь полк. Спеть, там, или сказать стих можешь. А это оставь. Что ж ты будешь вот висеть, а музыка в это время вальс будет играть. Так, что ли?! Нет, уж этого позору мне не надо, обойдусь без него.

Прямо через летное поле к стоянке самолетов ехали легковая машина и открытый «виллис».

– Полк, становись! – скомандовал Фоменко.

Из легковой вышли командующий и начальник штаба. Из «виллиса» – начальник связи, начальник метеослужбы, доктор Амираджиби, инженер-капитан Гаврилов и маленький подполковник Курочкин.

– Смирно! – спокойно, но твердо сказал Фоменко и пошел навстречу командующему. – Товарищ генерал! Гвардейский ордена Боевого Красного Знамени, ордена Суворова второй степени мино-торпедный полк построен. Командир полка подполковник Фоменко.

– Здравствуйте, товарищи!

– Здравия желаем, товарищ генерал! – дружно ответил полк.

– Построение будет недолгим, – продолжал командующий. – Разведка подтвердила данные о фашистском конвое у берегов Норвегии, так что вчерашний розыгрыш полета и торпедной атаки остаются верными. Работает весь полк. В районе цели прикрытие с воздуха будет обеспечено.

К строю подбежал Бесшапко.

– Товарищ генерал! Разрешите встать в строй!

Генерал посмотрел на часы:

– Вы опоздали на две минуты.

Бесшапко посмотрел на свои часы:

– По моим я прибыл точно.

Генерал:

– Ваши часы можете взять и выбросить.

Бесшапко отстегнул ремешок, размахнулся и швырнул часы далеко в сторону.

В строю зашумели, послышались смешки.

– Разрешите встать в строй? – спросил Бесшапко.

– Становитесь! – разрешил командующий.

– Изменения по связи есть? – обратился генерал к начальнику связи.

Начальник связи:

– Позывные и канал прежние.

– Метео? – спросил генерал.

Начальник метеослужбы:

– По маршруту и в районе цели облачность 6–8 баллов. Видимость до 10 километров. Временами снежные заряды. Ветер на высоте 500–1000 м 260°–310°, скорость 45–60 км/час. К вечеру ожидается ухудшение погоды.

Доктор:

– Больных нет! Жалоб нет.

Начштаба:

– В этот полет с вами пойдут инженер-капитан Гаврилов и подполковник Курочкин. С какими экипажами – решайте сами.

Фоменко кивнул.

– Взлет через семь минут, – сказал генерал.

К строю неожиданно подъехал аэродромный пикап. В его кузове стояла Серафима Павловна. Шофер понял, что заехал не туда, и попытался дать задний ход, но Серафима застучала ладонью по кабине.

– Куда, куда! – закричала она. И к генералу: – Товарищ генерал, разрешите проехать?

– Проезжайте, – разрешил командующий.

Пикапчик осторожно двинулся мимо строя.

– Товарищи офицеры, кто будет пить какао? А? Есть блинчики. Кто желает с мясом, кто желает с вареньем, – говорила Серафима Павловна.

Большой термос она держала в руках, и лицо у нее было такое, будто она угощает их у себя дома.

Строй тихо улыбался и провожал ее глазами.

– А какое варенье? – спросил Фоменко.

– Абрикосы, – виноватым голосом сказала Серафима.

Фоменко развел руками.

– Знаю, знаю, – сказала Серафима, – всю войну клюквенного ждешь!

Пикап удалялся.

– Выполняйте! – сказал командующий и приложил руку к фуражке.

– По машинам! Разойдись! – скомандовал Фоменко. – Плотников, с тобой пойдет Курочкин, а капитана Гаврилова возьму я. Полетишь со мной? – он хлопнул Гаврилова по плечу.

– Полечу.

Они шли рядом.

– Воспитательница из детского дома пишет – Игорешка мой чуть в бочке не утонул, – сказал Гаврилов. – Хороший мальчик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю