Текст книги "Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии"
Автор книги: Алексей Герман
Соавторы: Светлана Кармалита
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)
Я бы ушел из нашего двора и жил бы в лесу, но сейчас зима, и снега очень глубокие, и я даже не смогу войти в этот лес. Или хорошо бы рванул мощный взрыв! Или бы в наш двор опустился с неба парашютист. Но в синем небе нет никакого парашютиста. Да и что ему делать в нашем дворе?
Фр-р-р-р – взлетают голуби. Дверь нашей парадной открывается, и мы вступаем в темноту.
Румяному юнге хорошо. Он может забраться на свой корабль, нарисованный на наших обоях, выпалить на прощание из пушки и уплыть в далекие жаркие страны. А я никуда не могу уплыть, потому что я опять стою в углу и сегодня уж точно буду стоять очень долго.
Что же мне делать, если моя правда не похожа на правду?!
Я достаю из кармана гвоздик и прицарапываю юнге длинные седые усы. А к его кораблику большую толстую цепь. Не больно-то поплывешь с такой цепью. Раньше я всегда стоял в том углу, где сейчас телевизор. И у всех юнг за телевизором тоже процарапаны усы, а их корабли привязаны к берегу толстыми цепями.
– Значит, двое военных превратились в кошку или собаку, тут ты понял, что они ищут именно тебя, и помчался на улицу прямо под машину?.. – мама лежит на диване с мокрым полотенцем на голове и говорит слабым голосом, разделяя слова.
– Не в кошку, а в девочку с собакой таксой из Пушкина… И не превратились, а просто сначала были военные с желтыми чемоданами и в фуражках… Хотя сейчас зима… – начинаю я объяснять, может, уже в тридцатый раз.
– Между прочим, тебе никто не разрешил поворачиваться…
– Мне надо, – говорю я после паузы.
– Ты только что был.
– А мне надо, – мне никуда не надо. Я говорю, что мне надо в том смысле, что моя правда не похожа на правду, но она – правда.
– А я говорю, что ты только что был, – голос у мамы крепнет. Он крепнет в том смысле, что я врун. И что не так страшна ошибка, как боязнь признать ее.
– А мне надо.
– Ты только что был…
– А мне надо, – кричу я.
– Ты только что был, – кричит мама. – Ты дождешься, что я тебя наконец выдеру…
– А мне надо, надо… и у меня ноги устали.
– Можешь взять стул и сидеть ровно пять минут, – кричит мама со своего дивана. – Но не кресло, а стул…
Я перетаскиваю в свой угол большой клетчатый стул и сажусь. Мама надевает тапочки и начинает быстро ходить по комнате взад и вперед.
– Больше ты ничего не хочешь сказать?!
Я опять достаю из кармана гвоздик и втыкаю его в нос кораблика.
– Перестань драть обои.
– Я не деру.
– Дерешь.
– Не деру.
– Дерешь.
– Не деру.
– Все, – кричит мама и забирает у меня клетчатый стул. – Ваше время кончилось.
Все мои игрушки и даже новый велосипед подняты на шкаф. Всерьез и надолго.
– А теперь можешь обернуться, – слышу я за спиной злобный голос мамы.
Я медленно оборачиваюсь и долго смотрю, еще не веря, что может случиться такая ужасная несправедливость. Над моей кроватью приколот развернутый тетрадный лист в клеточку, а на нем толстым маминым фломастером написано объявление. Из трех слов. Одно наверху и два пониже. Я знаю, что это за слова. Это мама написала объявление: ЗДЕСЬ ЖИВЕТ ВРУН. И этот врун – я. Красные буквы маминого фломастера, белые цапли на коврике над моей кроватью, мамина голова, обмотанная белым полотенцем, – начинают сливаться в большое розовое пятно.
– Они были, были, – бормочу я. – Были и пропали.
Под молнией моей куртки начинает что-то ворочаться, как будто ко мне внутрь кто-то забрался и из-за него стало нечем дышать.
– Ты же не видела. Тебя там не было. Тебя же там не было. Ты сама врунья. У тебя вырастут уши и нос, как у Пиноккио. Я папе напишу… Он тебе покажет! – я бегу к кровати, чтобы залезть на нее и сдернуть объявление. Я плачу, давлюсь слюной, начинаю кашлять. Я кашляю все громче. Я кашляю, топочу ногами, опять кашляю и не могу остановиться, и опять кричу.
– Боба, Бобинька!..
Я сижу на ковре, а мама в тапочках стоит на моей кровати и спиной прижимает объявление.
– Боба, Бобинька, я его сейчас сниму… Вот видишь, я его сняла и рву… Так… А сейчас так… – она прыгает с кровати и садится рядом со мной на ковер. Я бросаюсь к ней, мы горячо обнимаемся и начинаем плакать вместе.
– Сначала они превратились в девочку и таксу… – заикаюсь я, – эта девочка приехала из Пушкина… То есть они растворились, и она возникла… а потом они были синие, то есть черные… и я подумал, что они моряки… никто их не видит… ни один человек их не видит, а я их вижу…
– Ну и что, ну и что? Это воображение, – шепчет мне в самое ухо мама, – у тебя просто разыгралось воображение, – она обнимает меня еще крепче и целует длинными поцелуями, это она проверяет у меня температуру.
– Нету у меня температуры, – я начинаю выбираться из маминых рук, – они же были, были… Они же приходили… Просто я был в маске. Они меня не видели, потому что я был в маске… Я честное слово даю, – я снова начинаю кашлять.
– Успокойся, – вскакивает мама, – немедленно успокойся!
– Воображение у воображал, – кашляю я.
– Нет, – мама подбегает к нашему телевизору и бьет по нему ладонью так, что с него падает будильник и начинает звонить на полу. – А великие путешественники?.. Разве Миклухо-Маклай воображала? Или генерал Пржевальский?! Мы же вместе с тобой смотрели, когда ученый профессор Капица рассказывал про миражи… Про то, как путешественники, измученные путешествиями, вдруг видят в жарких пустынях полноводные реки, или оазисы с пальмами, или верблюдов… А никаких верблюдов нет. Просто им очень хочется, чтобы они были… И они очень устали… И возникает оптический обман. А ты очень хочешь, чтобы приехала оказия от папы, и ты не спал после обеда… Спал или не спал? Нет, ты отвечай, спал или не спал?
Конечно, я не спал после обеда. Конечно, я хочу, чтобы от папы приехала оказия, и, конечно, от этого во мне образовались миражи. Какая умная у меня мама. Я так и говорю:
– Какая ты умная у меня, мама.
Если лежать на нашем ковре и смотреть снизу в окно, то виден кусок дома напротив. Там горят желтые окна. Вот еще одно окно зажглось… И еще… Люди приходят с работы и зажигают свет. Или ходят из комнаты в комнату. Мимо окон идет снег.
– Лучше возьми такси, а то у меня опять Варфоломеевская ночь… Да, да, да…
Через открытую дверь я вижу наш коридор и маму, которая разговаривает по телефону с тетей Мариной.
– Какая еще Варфоломеевская ночь, – кричу я, – когда только вечер!
В желтом окне напротив появляется человек и смотрит на наши окна. Он, наверное, сейчас подумал про нас, а я подумал про него.
– Мама, – кричу я, – значит, если я переутомился и хочу пить, может образоваться миражный компот?!
– Миражный ремень может образоваться, – отвечает мама от своего телефона. Она сунула кулак в карман вязаной кофты и оттягивает ее вниз.
– Отбой воздушной тревоги! – это приходит наша соседка Клавдия Михална. Она, кряхтя, залезает на табуретку и начинает снимать со шкафа мои арестованные игрушки и мой велосипед.
– Давайте петь, тетя Клава, – предлагаю я. – Я еще громче могу петь, чем в прошлый раз, если захочу.
И мы начинаем петь песню. Про французского императора Наполеона, который в сером сюртуке стоит на стене нашего Кремля и понимает, что все для него пропало.
Шумел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке,
А на стене Кремля высокой
Стоял он в сером сюртуке, —
поем мы с Клавдией Михалной. Я больше люблю эту половину песни, а Клавдия Михална – другую.
На улице холодно, там идет снег. А мы поем.
Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда.
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без труда.
Как хорошо!
Варфоломеевская она или не Варфоломеевская, эта ночь, а сон мне приснился самый распрекрасный. Мне снилось, что я плыву в нашей ванне, вода зеленая и прозрачная. Я плыву легко, и вокруг меня вспыхивают оранжевые рыбы, как абажуры в доме напротив. Мама сидит на краю и вяжет… Я уплываю от нее, потому что наша ванна огромная, как море… мама машет мне платком и говорит:
– Вот уж не думала, Бобка, что ты умеешь так замечательно плавать… прямо как подводная лодка, и еще лучше.
Потом улыбается, наклоняется над своим вязаньем и шепчет:
– Спать, спать, спать, песик мой родной.
А я ей отвечаю:
– Как же мне спать, когда я плыву?.. Ты же видишь?!
Вдруг чей-то мужской голос смеется и говорит:
– Вот жизнь… он плывет, оказывается… Прямо в цирк ходить не надо…
А мама:
– Спать, спать, спать… Мойте руки и к столу, граждане миражи… Чем богаты, тем и рады…
Тут я нырнул, и зеленая вода стала темнеть, темнеть, а потом яркая лампочка над нашей ванной потухла.
Я проснулся рано, потому что мне было надо. Мама спала у себя на диване, накрывшись с головой. Я не люблю ночью бегать по нашему коридору. Коридор большой, высокий и длинный. Днем там уютно, а ночью мне всегда кажется, что кто-то стоит за зеркалом трюмо. Поэтому я предпочитаю, чтобы мама постояла в дверях, пока я сбегаю туда и обратно. Мама крепко спала и просыпаться не собиралась. Я немного покашлял и поскрипел кроватью, но это не помогло. За окном темно, но тетя Полина уже шкрябает во дворе железной лопатой. В доме напротив горит всего одно окно, и от этого кажется, что я лежу не в кровати, а плыву где-нибудь в океане. Я слез на пол, надел тапочки и выглянул в коридор. Тихо в коридоре, полутемно и холодно, только счетчик гудит и где-то далеко на лестнице кот мяучит.
Бу-бу-бу-бу – все в коридоре затряслось, замигало, и опять тишина. Бу-бу-бу-бу – так включается наш холодильник.
На столе в нашей комнате вместо маминых учебников синее блюдо, которое мне нельзя трогать, полное каких-то мелких груш, копченая рыбина с отъеденным боком и бидон, с которым я хожу за молоком. Но в бидоне не молоко, а большие красные цветы. Если бы я задумался, откуда груши, рыбина и цветы, то сразу бы все понял. И тогда бы ничего не случилось. Но я не задумался, потому что мне было надо. Я потоптался на пороге и тихо говорю:
– Мама, может, ты встанешь и постоишь… в порядке исключения… А то мне опять кажется, что там кто-то стоит…
Но мама по-прежнему крепко спит и просыпаться не собирается. Тогда я взял швабру, зажмурился и быстро побежал. Шлеп-шлеп-шлеп – шлепают мои тапочки по пустому коридору. Дзянк-дзянк-дзянк – дзянкает зеркало в старом трюмо. Я бегу и не смотрю в ту сторону. Вот уже высокая белая дверь совсем передо мной. Я хватаюсь за ручку, но тут не выдерживаю и оборачиваюсь. Зачем, зачем я оборачиваюсь?!
Я оборачиваюсь, и ледяной ветер ударяет в меня из-за трюмо, так что я весь приподнимаюсь на носки. Вся кожа и волосы на мне приподнимаются. Я выбрасываю вперед швабру и хочу крикнуть «кыш!» и топнуть ногой или просто повернуться и запереться в уборной, но ноги мои не шевелятся, и через горло не проскакивают никакие звуки, кроме какого-то писка. А от вешалки у трюмо на меня смотрит вчерашний мираж. В черных усах, огромный, как дом, и с папиросой. А-а-а! Я смотрю на него, а он смотрит на меня. И он открывает рот. Бу-бу-бу-бу – раздается у него изо рта. Все вокруг мигает, и даже зеркало дребезжит. Если бы не это бу-бу-бу-бу у него изо рта, я бы, может, еще выдержал. Но тут ноги сами подняли меня над полом, руки сами бросили швабру под ноги миражу, рот сам открылся и заорал, и я, как ракета, понесся по коридору. Я пролетел в нашу комнату, бросился к маме под одеяло и почему-то схватил ее за ногу. Но это была не мамина нога, это была совершенно чужая, волосатая и огромная, как у слона, нога. О-у-у-у! – взвыл я, и в ту же секунду из-под маминого одеяла, из-под простыни в цветочки, медленно вылез мираж… Тот же самый! Из коридора!
И он же появился в дверях и что-то крикнул. Что – я не слышал.
И он же сидел на кровати. В маминых простынях.
И от него же торчала нога из-под одеяла. И большой палец У этой ноги был величиной с наш телевизор.
Что тут со мной было, я даже не помню.
То есть помню, но вспоминать мне не хочется. Если бы я подумал. Но я не думал. Говорят, что я посинел, затопал ногами, страшно заорал «мама!», промчался между ногами второго миража, который хотел схватить меня за рубашку, пролетел на кухню, захлопнул дверь и заперся на гладильную доску. Этого я совсем не помню. Я только помню с того времени, когда стою уже на окне кухни со скалкой, форточка открыта, и я страшно кричу в эту форточку.
– Тетя Полина, – страшно кричу я. – Скорее зовите со своего поста постового милиционера, который меня на лошади спас… Он мой друг… – это я нарочно для миражей кричу, – и бегите скорее к нам в квартиру… К нам миражи проникли и рвутся в комнату.
А миражи уже у кухни сапогами топают, двери дергают и подхалимскими голосами уговаривают, чтобы я их пустил на кухню.
– Да ты что, Борис, – уговаривают. – Да как тебе не стыдно?! Да какой же ты солдат?!
А я им кричу:
– Я не солдат, я мальчик… Убирайтесь к своему профессору Капице… Куда вы мою маму дели?..
А во дворе тетя Полина свистит на весь дом в свой свисток и тоже кричит:
– Боря, перво-наперво никому не открывай дверь… Я уже бегу, Боря, – и по всему дому напротив одно за другим окна зажигаются. Прямо в минуту весь дом зажегся. Тут миражи перестают дверь дергать и начинают говорить на разные голоса. Один голос говорит:
– Мы сослуживцы твоего отца. Я младший лейтенант Чистович, а он старший лейтенант Чистович. Мы вас искали по памяти… Мы ведь топографы. Мы у вас восемь лет назад были… Ты тогда еще вороной в Африке летал… А хотели найти по памяти… А мама ушла на базар за луком для яичницы…
А второй голос:
– Вот глупость какая?! Может, ему удостоверение под дверь подсунуть?
На лестнице тетя Поля свистит. Я кричу:
– Куда вы мою маму девали?! Ответьте! Если вы не миражи, зачем раздваиваетесь?!
Тут они за дверью принялись для маскировки хохотать. Они хохочут, я на подоконнике стою со скалкой, тетя Поля на лестнице все громче свистит, а во двор жильцы выскакивают.
– Мы же Чистовичи, – один мираж хохочет, – я его отец, а он мой сын… ты же должен знать…
– А твоя мама побежала за луком для яичницы… Ты на нас в щель посмотри, а мы отойдем…
И тут голос Клавдии Михалны из-за двери как закричит:
– Ты что безобразничаешь, паршивый мальчишка! К тебе гости через всю страну ехали… от родного отца гостинцы везли… А ты их на кухню не пускаешь? Знать тебя после этого не хочу!
Тут я все понял. Прямо меня молния озарила, как говорит моя мама. Спрыгнул я с подоконника, снял с ручки гладильную доску, распахнул дверь и говорю:
– Здравствуйте, товарищи военные, – говорю. – Товарищ старший лейтенант и товарищ младший лейтенант, а я вас ждал, ждал.
Тут тетя Клава в халате подошла и отобрала у меня скалку.
Утром приехавшие военные, мама и тетя Клава пили на кухне крепкий чай с бубликами и громко смеялись. А я сидел в комнате и рисовал картину цветными карандашами «Тактика», которые прислал мне папа. Когда я дорисовал картину, то понес ее на кухню.
– Что же это такое? – спросила тетя Клава и громко засмеялась.
– Трамвай, – сказал младший лейтенант Иван Николаевич Чистович и надел очки. – Вот вагоны, а вот дуга. Верно?
– Деревня, а вокруг горы, – сказал старший лейтенант Николай Иванович Чистович и разгрыз бублик.
– Ничего вы не понимаете, – сказала мама и посадила меня к себе на колени, – это не деревня и не трамвай. Это поезд, в который вы скоро сядете и поедете от меня в Далекие Кавказские Горы… Правда, Бобка? А это ваш вагон…
– Точно, – сказал я и взял со стола бублик. – Это наш вагон. А это почтовый, который возит письма. А это не горы, а дым. По-моему, очень понятно нарисовано.
Тут все засмеялись, а мама стала меня безумно целовать.
В этот же день мне купили красные английские штаны. То, что из этого вырастет несчастье, я сразу не определил. Хотя они мне не понравились.
Случилось это так. Днем задул северный ветер, заклубил в подворотне снег, и меня не взяли в магазин. Потому что в магазинах жарко и при выходе сразу может продуть. А ведь нам надо ехать. Все отправились в магазин, где Николай Иванович купил ковровую дорожку, Иван Николаевич – целую связку тортов, тетя Клава – ситечко на чайник, а мама – эти красные английские штаны.
– Знатные штаны, – сказал Николай Иванович.
– Только-только, – сказала тетя Клава.
– С этими штанами у меня уже опустились руки, – сказала мама, – ну и повезло же нам, Бобка. Надо было купить две пары. Главное, я рада, что тебе есть в чем ехать к папе.
Тут Николай Иванович выстрелил из бутылки шампанского, и все выпили тост за мои новые штаны, за дружбу, за мир и за моего папу. И стали танцевать. Николай Иванович с мамой, Иван Николаевич с тетей Клавой. Причем Иван Николаевич танцевал очень смешно, и я смеялся до упаду.
Потом Иван Николаевич надел на гребенку бумажку и заиграл вальс. Если смотреть от окна, то Иван Николаевич и Николай Иванович совершенно не похожи. А если от двери или сбоку, то просто одно лицо. Но вообще-то ничего странного в этом нет. Ведь все говорят, что я тоже похож на папу. Только мой папа – офицер, а я еще нет.
В разгар нашего веселья прибежал Ушан. Я угостил его яблоком, лимонадом и показал новые штаны.
– Ну как, Ушан?
– Да что-то они уж больно красные, Бобка… и пуговицы какие-то клетчатые… Ты бы попросил их перекрасить… У меня вот бабушка перекрасила рубашку, и получилась как новая.
Я уже понимал, что Ушан прав и добра с этими штанами не будет. Просто я не сказал себе об этом решительно. Но на Ушана рассердился.
– Ты, Ушан, принеси мое приспособление, – строго говорю я, – а то мама хватится сетку-авоську и будет меня ругать. На вот тебе еще яблоко и уходи. Нечего тебе здесь делать. Потому что у нас в квартире сейчас много оружия и секретных документов.
Ушан сразу все понял.
– Да ты что, – говорит, – Бобка, да я ничего… очень хорошие штаны.
А мама из кухни:
– А ты что, Толя, уже уходишь?
А я:
– Его бабушка ждет.
Ушан потоптался немного и говорит в сторону товарищей Чистовичей:
– А нельзя их попросить спуститься во двор и выстрелить один или два раза…
Тут я его совсем добил.
– Некоторым, – говорю, – можно попросить, а некоторым никак. Во дворе, конечно, стрелять нельзя, потому что у наших пистолетов очень мощные пули. Но мы, наверно, завтра поедем стрелять в лесопарк…
Тут Ушан совсем скис и говорит фальшивым голосом:
– Да нет, – говорит, – неплохие штаны… Пожалуй, не надо их перекрашивать… В общем-то даже хорошие штаны, – потоптался еще и ушел.
А я отозвал маму в сторону и говорю:
– Как ты думаешь, – говорю, – они не очень красные, эти штаны? Может, их лучше перекрасить в неяркий цвет?
Но мама подхватила меня, потанцевала со мной немного и говорит:
– Эти штаны мы перекрасим только через мой труп. Никого не слушай. Это замечательные мужские штаны. Кстати, все английские солдаты ходят именно в таких штанах. Так что можно считать, что это даже военные штаны. Никого не слушай, это у тебя лев.
Я знаю историю про льва. Это очень смешная история.
– Мама, ты расскажи всем, – прошу я, – а то всем непонятно.
– Это было давным-давно, – смеется мама, – в доисторические времена… Мне был год, моей сестре Марине столько, сколько Бобке сейчас, Юра и ты, Коля, жили где-то в Туркестанском округе и даже не подозревали, что я есть на свете…
– А я летал вороной в Африке, – вмешиваюсь я.
Все засмеялись, а мама сказала:
– Не перебивай. Так вот. Моя мама работала тогда в зоосаде, и там погибал львенок… Какая-то инфекция… В общем, а мы уезжали на лето в Ярославскую область… Глушь, там и света не было, и мама кого-то уговорила и взяла этого львенка с собой… там она отпаивала его молоком. Мы с ним ходили на речку и даже на почту, но, конечно, никому не говорили, что это лев. Мама выдумала, что это какая-то редкая собака, что ее привезли из Германии, ну и еще что-то, и все привыкли, что собака и собака… Только жалели ее, что она не умеет лаять. И когда мы уезжали, все пришли провожать нас, и пастух пришел, пьяненький… Отозвал маму в сторону и тихо так говорит ей на ухо: «Ты, Ксюша, никому не верь… Это у тебя лев».
С тех пор мы в семье так и говорим. Мама папе, я Юре, а теперь уже и Бобке.
– Так что никого, Бобка, не слушай. Это у тебя лев.
Тут в дверь позвонили, и все пошли встречать тетю Марину.
Ночью я проснулся, в коридоре горела лампочка, и свет падал на мамину тахту, на которой в разные стороны головами крепко спали оба товарища Чистовича. И от того, что света было мало, они опять были похожи друг на друга. Только лицо у Ивана Николаевича во сне было сердитое, а Николай Иванович во сне улыбался.
Тихо вошла мама в халате и села ко мне на кровать.
– Ты что не спишь, Бобка? – спрашивает.
– А ты что не спишь? – это я у нее спрашиваю.
– Я посуду мою. Знаешь, сколько накопилось…
– Мама, – спрашиваю, – а почему он во сне хихикает?
А мама:
– Он не хихикает, он улыбается. Ему, наверно, снится что-то приятное. Когда ты родился, Коля с Дальнего Востока, он тогда там служил, прилетел к нам в Тюмень и привез детскую кроватку.
– Что-то я его не помню, – говорю.
А мама:
– Ладно, спи, дурачок. Положи на ухо подушку и спи, – и ушла из комнаты.
В доме напротив горит одно окно, там, наверно, забыли выключить свет. На стуле около двери висят, расставив ноги, новые красные штаны с клетчатыми пуговицами. Вдруг они подпрыгнули и убежали в коридор. А я этому не удивился.
Чего я боялся, то и получилось. Даже еще хуже.
Ну зачем надо было покупать эти штаны?!
Во дворе на солнце они стали еще краснее.
Как только я утром вышел, ко мне сразу подошел Толян-Обезьян.
– Что это у тебя за штаны? – говорит. – В красных штанах ходит только Иван-дурак. Ты разве не знаешь?
Я ему отвечаю то, что заранее приготовил:
– Не знаешь, Толян, не болтай. Это самые настоящие английские военные штаны. Тут есть даже такая штрипочка для ножа… Мне их товарищи Чистовичи привезли из одной военной части, – ну и расстегиваю пальто, показываю всем штрипочку. У меня на эту штрипочку была надежда.
Толян эту штрипочку осмотрел, потом всем показал, потом как закричит:
– Три ха-ха! Это для подтяжек! Это все знают. Ты любую книжку открой, и там Иван-дурак в красных штанах!
И тут все как с ума сошли.
– А-а-а-а! – кричат. – Иван-дурак объявился! В красных штанах! Иван-дурак! Красные штаны!
– Честное слово, – объясняю я. – Это английские военные штаны. Ведь если бы штрипочка была для подтяжек, она бы и сзади была. Ведь подтяжка на плече держится. А эта – для ножа… Вы посмотрите… – прошу я. – Для ножа… Вы посмотрите…
Но никто меня не слушает.
Не буду, не буду обращать внимания. Если не буду обращать внимание, им станет скучно. Вот лед буду каблуком колоть, пузыри из-подо льда выпускать. Давайте, пузыри, вылезайте!
В любой момент во двор могут вернуться товарищи Чистовичи! Вернуться и все это услышать!
Тут как на грех тетя Поля выходит.
– Ой! Бобка! – она хлопает себя по бокам руками. – Вот это у тебя штаны. Всем штанам штаны! К таким штанам царевну заводить надо!
– Это же английские военные штаны! Вот даже штрипочка для ножа есть… Вы разве не знаете?
Она меня по голове погладила и говорит:
– Безобразники эти англичане, Бобка. А кто, – говорит, – Бобку будет обижать, граждане-товарищи, тот пусть ко мне насчет тачки даже не подходит… – и пошла себе.
Все притихли, пока она не ушла. А как только ушла, совсем взбесились. Совершенно им скучно не делается, наоборот, мне становится невмоготу.
Вскакиваю я и бегу во второй двор, в проход между железными гаражами.
Вот надо мной висит моя сетка-авоська. В ней кирпич, вот к ней привязаны ноги Ушана. А вот и сам Ушан хмурится на солнышке.
– Что же ты сидишь, Ушан? – я уже чуть не плачу. – Ты же вчера хвалил мои штаны, а сегодня молчишь… Ты-то ведь знаешь, что это за штаны…
– Уж больно они красные, Бобка… Я же сразу сказал…
Все. Я залезаю на сугроб, трясущимися руками развязываю сетку-авоську, низко наклоняю голову, чтобы ни на кого не смотреть, и с авоськой и кирпичом бегу домой.
Уж не знаю, как там в Англии делают штаны, только к ним ничего не пристает. Трешься и трешься этими штанами об штукатурку, вспотеешь весь, посмотришь – почти ничего. Шлепнешь ладонью – пыль поднимается, и опять все чистое. Нитки на них как железные. Кран парового отопления и то их не берет. Не может, и все. Я бегу по лестнице на наш шестой этаж и смотрю на свои ноги. Там, где темно, на моих ногах штаны как штаны. А у окон, на лестничных пролетах, они так вспыхивают, что просто жить не хочется. Добежал до нашей двери, шандарахнул в нее пяткой несколько раз, мама двери открывает.
– Что с тобой, Бобка? И почему у тебя кирпичи в сумке?
– Все, – говорю, – я эти штаны снимаю, – прохожу в коридор, сажусь в кресло и начинаю снимать штаны.
А мама:
– Да ты что, Бобка, дивный же цвет…
Я:
– Ничего себе – дивный… если он такой дивный, ходи в них сама на здоровье…
Тут мама прошлась взад-вперед по коридору, похлопала себя по карману да и говорит:
– Если тебя во дворе дразнят, то лучший способ, поверь мне, не обращать внимания. Им скучно станет, они и перестанут.
Ну что она, ну что она такое говорит!
Проклятая штанина не слезает с ботинка. Чтобы ее снять, надо было сначала снять ботинок.
– Ты любую картинку посмотри, – я придерживаю рукой штаны и мелкими шажками бегу в комнату, – только цветную… Это же у Ивана-дурака красные штаны… Красные или не красные? Красные или не красные?
– Сначала сними пальто, потом ботинки и ходи в чем хочешь. Мне только неприятно, Борис, что ты такая тряпка… Извини, но у меня чайник кипит.
– Почему это я тряпка?! Ты любую картинку посмотри. Надо думать, что покупаешь…
А мама:
– Во-первых, не груби. А во-вторых, подумай. Ведь Иван-дурак – вовсе не дурак. Ведь он самый умный из братьев. И вообще самый умный в сказках. И храбрый. Это его братья – дураки. А Иван настоящий герой, добрый, умный и благородный. И он всегда побеждает зло. Верно?
Тут я задумался, повспоминал и говорю:
– Верно-то верно, но только…
А мама:
– Что только? Никаких только быть не может. Ты должен не штаны переодевать, а пойти и объяснить своим товарищам… И уверяю тебя, им самим станет неловко… Вот увидишь. Верно?
– Верно, – говорю. Какая же умная у меня мама! Встал, застегнул штаны и говорю:
– Ну я тогда пошел?!
А мама улыбнулась и сказала:
– Иди.
И я пошел.
Тра-та-та! Летят из-под моих ног ступеньки. Трах! Это распахивается передо мной дверь парадной. Фр-р-р-р! Взлетают с козырька голуби.
Вот мой двор. Вот мои товарищи. Они катят по двору тачку. То есть сейчас они ее не катят, а останавливаются и смотрят на меня. А я смотрю на них.
– Эй, – кричу я им, – идите сюда. – И сам иду им навстречу. – У меня есть важное сообщение. Вот оно, мое сообщение: Иван-дурак на самом деле вовсе не дурак. Вы просто невнимательно слушали. На самом деле дураки первый брат и второй. А Иван-дурак очень умный человек. Он всем помогает – раз! Потом он храбрый, добрый и благородный. Так что можете называть меня Иван-дурак. Я не отрекаюсь.
Сам чувствую, что не так получается. Как-то у мамы лучше выходило. Ну да все равно, сказал и сказал. И нечего тут. Я поворачиваюсь и неторопливо иду к скамейке. И вдруг слышу сзади себя.
– Бобка – Иван-дурак! Бобка – Иван-дурак!
Сначала тихо, а потом все громче и громче. Как будто не было моего сообщения.
– Вы сами дураки, – оборачиваюсь я. – Вы слушали невнимательно.
Я сижу на спинке скамейки, которая торчит из-под снега, и сам себя уговариваю:
– Хорошо, – уговариваю я сам себя. – Очень даже хорошо, что Иван-дурак! Просто даже замечательно! Этим надо гордиться! Пусть себе.
А они тачку вокруг меня возят.
– Бобка – Иван-дурак!
– Иван-дурак, ты в какой квартире живешь?
Или:
– Иван-дурак, сколько времени?
И тачку тоже не просто возят, а возят в том смысле, что я Иван-дурак.
Погода великолепная. С крыш капли капают. Воробьи громко чирикают. И крики о том, что я Иван-дурак, разносятся по всему нашему двору. А может, даже по всей нашей улице. И во мне где-то в животе вдруг начинают разговаривать два голоса. Один толстый голос, и он медленно говорит:
– И хорошо, и хорошо… И пусть.
А второй то-о-оненький и быстро повторяет:
– Ой, нехорошо! Ой, нехорошо! Ой, стыдно! Счас товарищи Чистовичи придут… Что бу-у-у-дет?!
– Я горжусь, горжусь, – шепчу я.
Я терплю еще немного, потом встаю, иду прямо через снег и плюю в Толяна. Мой плевок не долетает и шлепается на снег. Теперь все затихают и ждут, когда Толян накопит ответную слюну Я тоже коплю. Чем больше слюны, тем лучше. Мы выдавливаем нашу слюну из щек, от чего уши у нас шевелятся, мы топчемся на снегу и сопим.
Тьфу. Это Толян.
Тьфу. Это я.
Тьфу. Тьфу.
Тьфу. Это Толян.
Тьфу. Это я.
Тьфу.
Тьфу.
Тьфу.
Тьфу. Кто-то больно хватает меня за ухо. Это тетя Настя, наш почтальон. Она толстая, как бегемот, и когда сердится, то краснеет.
На каждом боку у нее по большой сумке, набитой газетами.
– Ты зачем в Толика плюешься? – краснеет тетя Настя.
– Он первый начал. Отпустите меня… Вы права не имеете…
– Ну и врун же ты, Бобка, – тетя Настя отпускает мое ухо, – будто я не видела…
Тетя Настя – бегемот, топает через двор, сумки с газетами качаются у нее на боках. Ухо у меня болит. Я прижимаю его ладонью и тоже иду через двор.
На крыше гаража между мной и Ушаном стоит черная клетчатая сумка с бантиками на ручках, а в сумке кирпич. Это новое приспособление Ушана. Оно удобнее моего. Мы сидим, молчим и кидаем снежки в кусок стекла, который блестит на солнце. Я не знаю, о чем думает Ушан. Мне грустно.
Мы сидим на кухне у Ушана и мечтаем. Двери закрыты, здесь тепло, газ гудит, и немного хочется спать. Мама говорит, что на огонь и воду, с тех пор как мы были первобытными людьми, можно смотреть часами. Раньше я с ней не был согласен, а сейчас согласен. Газ в горелке синий, а таз белый. Вода в тазу бурлит, мои штаны в нем медленно крутятся, то одна их часть выплывает на поверхность, то другая.
– Хорошо, чтобы цвет тоже получился дивный, – мечтаю я. – Какой-нибудь другой, но тоже дивный… Как ты думаешь?
– Смотри, штрипка для ножа выплыла, – говорит Ушан. – Интересно, отчего это они крутятся?
– Их пузырьки крутят… Сначала один пузырек поддает, потом другой.
– Наверное, пузырьки, – соглашается Ушан. Он подливает в таз уксус и размешивает линейкой.
– Ты не много льешь уксуса, Ушан? – тревожусь я.
– Наоборот, еще мало. Бабушка больше льет. А то вся твоя краска в первый же день обсыплется… А уксус закрепляет… – он садится на корточки и достает из шкафа новые пакетики. – Вот еще небесно-голубой есть. И красный есть. Но он не годится…
– Красный не годится, – соглашаюсь я, – сыпь цвет неба.
Ушан залезает на табуретку, высыпает в таз еще голубой краски и опять размешивает линейкой.
– Ловись, ловись, рыбка, большая и маленькая, – говорит он. – Не бойся, Бобка. Чего, чего… я вообще-то не сильный, но руки у меня золотые… Спроси у бабушки.
Я с уважением смотрю на золотые руки Ушана, которые размешивают краску линейкой.