Текст книги "Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии"
Автор книги: Алексей Герман
Соавторы: Светлана Кармалита
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц)
– Видал? – Ушан показывает мне линейку, ставшую синей.
И тут мы оба подпрыгиваем, потому что на холодильнике громко звонит будильник. Вдвоем мы волокем фыркающий таз и, отворачивая лица от горячего, пахнущего уксусом пара, сливаем в раковину воду. Раздается громкий шлепок. Это в раковину свалились мои штаны. Через густой, еще поднимающийся из раковины пар я вглядываюсь, и вот уже видны лежащие на белом дне мои новые английские штаны. Они черные. И это даже не штаны, а так… Какая-то куча, и все. Куча, и все. Я медленно вытягиваю перед собой руку, осторожно дотрагиваюсь до них указательным пальцем.
– Это… – говорю я. – Чего это они черные?
– Ха! – неуверенно отвечает Ушан и тыкает в штаны своей линейкой. Он тыкает в них линейкой, и из них сразу же выливается синее.
– Ты что? – вдруг кричит он. – Они же мокрые… Что ты меня путаешь. Я прямо даже испугался… Уж чего, чего… А руки у меня в дедушку… Спроси у бабушки… – он выставляет передо мной перепачканные краской руки с обгрызанными ногтями… – Понял?!
– Конечно, понял, – радостно соглашаюсь я. – Я же ничего такого не сказал. Конечно, они мокрые.
Ушан пускает на штаны холодную воду и немного посыпает их сверху небесной краской. На всякий случай. Потом мы вдвоем выжимаем штаны, забираемся на табуретку, развешиваем их над газом, отходим и долго смотрим на них. Чем больше я смотрю, тем больше почему-то у меня слабеют ноги. На Ушана я тоже почему-то смотреть не решаюсь.
– Полпакета синей краски, полбутылки уксуса, полведра воды… – шепчет рядом со мной Ушан, – погоди-ка…
– Что – погоди-ка, – почему-то шепчу я.
– Что ты меня путаешь, – вдруг кричит Ушан. – Вот посмотри, – он тычет перепачканным пальцем в рукав моей курточки. Я смотрю и от радости просто не верю своим глазам. Рукав моей куртки синий. Тут никакого сомнения даже нет, синий, и все. Даже можно сказать, голубой.
– Покрасилась, – кричит Ушан.
– Покрасилась, – кричу я.
Ведь если куртка покрасилась, значит, и штаны покрасились тоже. Просто они мокрые.
– Очень, очень красивый цвет, – говорю я Ушану.
– У нас такая занавеска, – кричит Ушан.
– А у мамы такое пальто, – кричу я.
– А у нас такая занавеска… Ну точь-в-точь…
И мы бежим в комнату бабушки смотреть занавеску.
Если бы я не задержался, рассматривая эту занавеску, может быть, все бы обошлось. Но я задержался. И когда я услышал из коридора голос Ушана, то сразу почувствовал, что стряслось что-то плохое. Ушан стоял у кухни, закрывал спиною дверь и тряс головой. И в полутьме коридора глаза его были большие и страшные.
– Не ходи туда, Бобка, – зашептал он и дверь загораживает. – Не ходи.
Я оттолкнул его и влетел в кухню. Сначала я даже не понял. Не понял, понимаете? Газ уже не горел. Его Ушан выключил, и ничего не горело, а над плитой, там, где раньше сохли мои штаны, висело что-то маленькое, съежившееся, все в черных пятнах… и тикало… Я только потом сообразил, что это тикает будильник на холодильнике. И из всего этого валил не то дым, не то пар. И тут я понял, что это мои новые английские штаны. Потом из них вдруг что-то плюх! – и выпало на плиту.
– Это что? – тихо спросил я Ушана.
– Пуговицы потекли, – прошептал Ушан. – Такие были в клетку, помнишь? – он подошел к плите, ткнул в эту каплю обгоревшей спичкой, и она потянулась как конфета-тянучка.
– Тю, – сказал он печально и вдруг забегал по кухне взад-вперед. – Надо было на батарее. А так все было правильно… Очень все хорошо даже было…
– Что было хорошо, дурак! – закричал я и стал стягивать свои несчастные маленькие штаны с веревки. – Что было хорошо? Что, что мне теперь делать? – и я заплакал. – Руки золотые! Руки золотые! – выкрикивал я. – Я в дедушку! Я в бабушку! Что, вот что мне теперь делать?!
– Полбутылки уксуса, полпакетика краски, пол-ве-едра воды… Все, все было правильно… – Ушан протянул ко мне руки, сжал их в кулачки, тоже заплакал и стал размазывать ими слезы. И слезы у него на лице были дивного голубого цвета.
Надеть штаны нечего и думать. И поэтому Ушан на кухне заворачивает их в газету, а я в отчаянии бегаю взад-вперед по коридору.
– Бантик-то зачем? Зачем бантик! Бантик-то зачем! Дурак!..
А он:
– Ну, все-таки…
Выглянул на лестницу, там никого нет. Ну, мы и пошли. Я в тени стараюсь идти, потому что я в нижних рейтузах, а Ушану что?! Он пакет несет со штанами. И пакет этот у Ушана такой нарядный получился, ну просто как торт. Вроде мы идем его дарить. На лестнице я, честно сказать, совсем развалился.
– Может, – говорю, – мне сказать, что у меня живот ужасно болит?..
А Ушан:
– Ну поставят градусник, и все. Тем более у тебя бабушки нет.
– Причем здесь бабушка, – говорю.
– При том. Меня хотели выдрать, а бабушка как закричит: «Если вы его тронете, ищите меня в Фонтанке». И я теперь маме говорю: «Если ты меня только тронешь, ищи бабушку в Фонтанке». Нет уж, Бобка… Лучше девочки с авторучкой ничего не придумаешь. Ты сразу скажешь, что все видели… Твоя мама пойдет ко мне… не к Обезьяну же она через двор побежит… А я тебя не выдам. Я же твой друг в первую очередь. Все, – говорит, – я здесь за углом буду.
Он так говорит, потому что наша лестница кончается и до нашего шестого этажа, где находится наша дверь, остался всего один пролет. И идти через этот пролет мне так не хочется. Посидели мы, помолчали – тихо на лестнице. Только кот мяучит, чтоб его впустили. Хорошо быть котом, думаю я. Сейчас его впустят, ляжет где-нибудь на кушетку, и никто его не будет ругать. Тут и Ушан говорит:
– Хорошо быть котом, правда? Лови себе мышей, и нет никакой разницы, какого ты роста. Маленькому коту даже лучше прятаться, чем большому. Верно?
Тут внизу, в парадной, дверь хлопнула. Кто-то стал по нашей лестнице подниматься, а ведь я в рейтузах. Взял я у Ушана пакет и пошел. Пошел и позвонил. Я всегда стучу в дверь каблуком, а на этот раз я позвонил, и голос мамы из-за двери сразу приветливо спросил:
– Это вы, Лиза?
Лиза – это соседка, которая ходит к нам звонить по телефону.
– Это не Лиза, – говорю, – это я.
Мама сразу:
– Ты что это звонишь? Что случилось? – и дверь открывает. В дверях-то у нас полутемно, и что я в рейтузах, не видно. А пакет с ленточкой видно.
Мама:
– Ой, Бобка, что это у тебя?
Я говорю:
– Штаны.
Мама:
– Какие еще штаны? – и бантик развязывает. Она бантик развязывает, я на Ушана оборачиваюсь, а Ушан мне из-за угла знаки показывает. Давай быстрей, а то поздно будет. Я быстро так начинаю:
– Понимаешь, к нам во дворе подошла одна девочка из нашего двора… С авторучкой… и хотела что-то записать… И стряхнула эту авторучку… прямо мне на штаны… Ну как я тогда на стенку, помнишь? Эта девочка очень извинялась и подарила мне пакетик краски. Ну вот…
Тут мама пристально так на меня смотрит, отчего я замолкаю, дергает тесемочку, газета медленно, кружась опадает, и в маминых руках остаются мои английские штаны. Тут и тетя Клава из кухни выходит. И зажигает свет.
– Ой, – говорит, – мне нехорошо! Ой, дайте мне воды! Что же ты с ними сделал, несчастный?!
– Понимаете… В наш двор зашла девчонка с авторучкой и хотела что-то записать… – Дальше я ничего говорить не могу. В горле у меня что-то сжимается. Ушан на лестнице выплясывает какие-то знаки, которых я все равно понять не могу.
– Эта девочка… Эта девочка… – повторяю я, – все видели…
– Не трогайте их, Клавдия Михална, – мама держит мои штаны двумя пальцами. – Они в какой-то краске и клеются. Иди, пожалуйста, в комнату, Борис. Ты трус и жалкий человек.
– Почему я трус, – бормочу я, – эта девочка…
– Ты еще и врун, – качает головой мама. – Ведь ты знал, что ты прав, знал, что Иван-дурак – хороший человек… Но стоило тебя немножко подразнить, как ты струсил и отступил. Вот что самое неприятное…
– Вы что, их взрывали, что ли? – спрашивает с кухни Клавдия Михална.
– Штаны, конечно, жалко, – перебивает мама. – Ну да не в штанах счастье. Денег наживем, новые купим. Ужасно другое. Ты не герой, ты жалкий человек.
– Они и к мылу клеются, – охает из кухни Клавдия Михална. – Я их «Дарьей» засыплю, ладно, Женя?
Я плетусь в нашу комнату и сажусь на стул.
Вжик-вжик, – сгребает во дворе снег тетя Полина. Льется вода на кухне. Весь наш обеденный стол уставлен коробками и свертками. А на нашем большом простом телевизоре стоят два ручных цветных. Сейчас все три телевизора выключены и не работают. И с пустых холодных экранов на меня смотрят три печальных лопоухих мальчика. На одно лицо. Три печальных мальчика – это я.
– Почему же я отступил? – грубо спрашиваю я у вошедшей мамы. – Я хотел их красиво покрасить в цвет неба… Разве не может быть Иван-дурак в голубых штанах?!
– Нет, – говорит мама, – не может. То есть, наверное, может, но не в этом дело.
– А я вообще не хочу быть Иваном-дураком, – кричу я. – Побыл! Спасибо большое. Я тебя не просил… Витязем на распутье или Иваном-царевичем, пожалуйста. А Иваном-дураком не хочу. Над ним все смеются… Я же не виноват, что над ним все смеются…
Мама вдруг начинает быстро ходить по комнате взад-вперед, и я с удивлением вижу, что она волнуется, хочет что-то сказать, но у нее не получается. И она растерянна, моя мама.
– Ты сама не знаешь, – кричу я, – ты сама запуталась.
– Нет, – резко говорит в ответ мама и хлопает ладошкой по столу так, что все покупки товарищей Чистовичей начинают подрагивать, а некоторые звенеть. – Мне трудно тебе объяснить, потому что ты еще маленький, но ты должен поверить мне на слово и запомнить раз и навсегда. Что если ты прав и ты знаешь, что ты прав… А люди, которые не знают или просто глупые, не соглашаются с тобой или смеются над тобой… то ты ни за что не должен отступать… ни отступать, ни пугаться, ни приспосабливаться. Ты запомнил это, Бобка?!
– Запомнил, – говорю я. – Чего же тут запомнить. Только это очень трудно, – во мне вдруг возникает ответное волнение, и я встаю. – Оказывается, не все люди – братья, понимаешь?
– Да, – говорит мама. – Пока еще не все люди братья. И поэтому ради истины одни попирают смерть ногами, а другие сразу перекрашивают себе штаны, и все. Понимаешь?
– Конечно, – говорю, – понимаю, мама. А что такое смерть?
Тут мама остановилась, посмотрела на меня, засмеялась, включила все три телевизора и говорит:
– Ах Бобка ты мой Бобка! Какой же ты еще маленький! Ты, мой дорогой сыночек! Что же я буду завтра без тебя делать…
Мы вдвоем в комнате. Я и Николай Иванович.
Я лежу в кровати и диктую письмо.
– Дорогая моя мама! – диктую я. – Я еду и еду, и сколько только еще буду ехать. И все на юг, на юг. Ехать очень весело. Я без тебя не скучаю, и ты не скучай… А лучше пей чай! – я смеюсь, как ловко вышло в конце, просто как стихи. И повторяю с удовольствием. – И ты не скучай… А лучше пей чай. Твой сын Боб Иванов. По-моему, хорошо получилось?!
– В том-то и дело, что хорошо, – Николай Иванович прячет письмо в нагрудный карман кителя, – мама придет с вокзала одна, грустная, и вдруг звонок. Что такое? А это ей принесли письмо. Только ты не проболтайся, Бобка.
– Николай Иванович, – прошу я, – не забирайте билеты, пусть они здесь лежат.
Николай Иванович выходит. Билеты лежат на тумбочке, на них падает свет от настольной лампы. Голубые картонки и розовые прямоугольнички. Мы их отдадим проводнику, и он откроет перед нами двери вагона. На стул прыгает Пушок, жмурится от лампы и урчит. Тень от Пушка на стене огромная, как от его родственника льва.
Сегодня мы уезжаем, и это совершенно точно. Все дни, пока мы никуда не уезжали, погода стояла как погода. То хорошая, то плохая. Сегодня, как назло, с утра сильный мороз, и во дворе никого. Днем ожидается потепление и снегопад, но какой толк в этом потеплении, если мы уже уедем и никто во дворе не увидит, как я сажусь в машину вместе с товарищами Чистовичами. Конечно, я нервничаю и бегу то к одному окну, то к другому смотреть на градусники. Но ртуть градусников будто прилипла внутри. Окна заросли длинными белыми саблями, прохожие на улице не останавливаются, а идут быстро. Одни в одну сторону, другие в другую. На другой стороне улицы стоит лошадь, на которой я ездил. Ее накрыли для тепла мешками.
Дома всем не до меня. Я бегу за Иваном Николаевичем по коридору.
– Вы не могли бы, – я стараюсь просить как можно жалобнее, – когда мы будем садиться в машину, выстрелить вверх один или два раза?
– Не мог бы, Бобка, – сразу расстраивается Иван Николаевич и начинает вертеть головой, разыскивая маму. – Из чего же я выстрелю, когда мое оружие находится у меня в части, в железном ящике…
– А в чемодане? – намекаю я.
– Давай лучше громко крикнем, Бобка, – предлагает Иван Николаевич. – «Эй!» крикнем или «А-уу!..».
Я смотрю на него, даже не понимая, всерьез он говорит или издевается. Иван Николаевич краснеет. Он всегда краснеет, когда говорит что-то не то, потом достает из кармана ножичек в виде женской туфельки на высоком каблуке и отрезает кусок шпагата от целой связки тортов.
Мама и тетя Клава на кухне, растянули на столе мое пальто и пришивают к рукавам варежки на резинках. Одна к одному рукаву, другая – к другому. Как только мы сядем в вагон, я их сразу оторву.
Николай Иванович сидит рядом с ними. Он в одном носке, другой надет на лампочку, и он его штопает.
Еще немного – и они погубят, может быть, лучший день в моей жизни. Я бегу в комнату, хватаю свой собранный рюкзак военного типа, с окошечком, где написаны моя фамилия, имя и адрес. Потом хватаю бинокль, проскальзываю на лестницу и там уже с грохотом лечу на второй этаж к квартире Ушана. Сначала я звоню, а потом не выдерживаю, поворачиваюсь спиной и стучу в дверь валенком.
– Иду, иду, – дверь открывает бабушка Ушана.
– Здравствуйте извините, – задыхаясь от бега, говорю я. – Я сейчас уезжаю в Далекие Кавказские горы которые в районе Черного моря к своему папе со мной поедет один старший лейтенант и один младший лейтенант можете проверить и возможно мы сейчас будем стрелять во дворе один или два раза отпустите пожалуйста Толю меня проводить он замотает лицо шарфом.
– Тр-р-рр-р! – перебивает меня бабушка. – Ты не мальчик, ты мотоцикл… Толи нет, его повезли к доктору… у него на щиколотках красные отечные полосы, которые не проходят… Ты не знаешь случайно, что это такое? – Толина бабушка вдруг нагибается и впивается в меня глазами.
Глаза у нее под очками огромные и ярко-желтые, как у кота.
Перевисел, холодею я.
– Передайте Толе привет и наилучшие пожелания. Я бы к вам зашел, но мне немножко некогда тут с вами разговаривать, – я поворачиваюсь и мчусь наверх, спиной чувствуя, что бабушка, как кот, смотрит мне вслед своими желтыми глазами. – Уф!..
Мы стоим в нашем дворе около зеленой машины такси и громко кричим на счет «три-четыре».
– Три-четыре, – командует мама и смеется.
– Эге-ге-й! – кричим мы хором, и пар валит у нас изо рта.
– Эге-ге-й!!! Мы уезжаем! – кричу я один. – Посмотрите на нас в окошки. Эге-гей!..
Все окна нашего дома вспыхивают на морозном солнце, и не видно, есть там люди или нет. Только в окне Ушана вдруг открывается форточка, и бабушка-кот машет нам белым платочком.
– Ладно, – говорю я всем на всякий случай. – Давайте садиться, а то можем опоздать.
Мы все садимся в машину, и сквозь облако пара я вижу в заднее окно, как убегает от меня наш знакомый милый двор, белая подворотня в белом кафеле, улица и сугроб со шрамом, в который влетела из-за меня машина «Волга». Вот тетя Полина торопится куда-то по тротуару и даже не знает, что мы уезжаем мимо нее на Московский вокзал, а потом дальше, мимо Черного моря к далеким и высоким снежным горам.
Прощай, наш двор! Прощай, тетя Полина! Прощайте, все!
Если бы я знал, что всего через несколько часов я буду, рыдая, возвращаться домой по этой улице, а рядом со мной будет идти и держать меня за руку высокий и суровый постовой милиционер со станции Ручьи…
Но сейчас я ничего не знаю об этом, и новенькая «ГАЗ-24» зеленого цвета везет меня на Московский вокзал, и лед хрустит под ее колесами. Вот мы выехали на Невский проспект, и впереди нас огромный желтый автобус, и заднее стекло у него огромное. За этим задним стеклом стоят люди, смотрят на меня и о чем-то думают. А я смотрю на них и думаю о том, что скоро увижу горы и пики необыкновенной высоты.
Тетя Марина приехала прямо на вокзал. На ней было новое пальто с золотыми пуговицами, но она почему-то всем сказала, что оно старое.
– Какое счастье ехать в таком поезде и останавливаться на всех маленьких станциях, – так сказала тетя Марина.
– Зимой на Кавказ ездят одни сумасшедшие… И не забудьте, пожалуйста, что алоэ лежит в коробке «Три богатыря» под майками… – так сказала мама.
– Наш поезд скорый. Мы будем останавливаться только на самых больших станциях, – сказал Николай Иванович, – и алоэ нам не понадобится. Верно, Бобка?
– Надо держать голову в холоде, тело в голоде, а ноги в тепле, – сказал Иван Николаевич, посмотрел на маму, сразу покраснел и закашлялся, потому что лицо у мамы стало напряженным.
А между тем туча, из которой пойдет снег, все приближалась. Когда пойдет снег, то все случится. Обязательно надо придумать такое приспособление, чтобы знать, что с тобой случится. Тогда можно будет сделать так, что будет случаться только хорошее и отличное. А плохое или похуже не будет вовсе.
Но мы ничего не знали и шли смотреть тепловоз.
– Тепловозы совершеннее, чем паровозы, хотя это тоже вчерашний день, – сказал мне Николай Иванович, – на сегодняшний день наиболее совершенный двигатель у электрички.
В одном из вагонов уезжали перспективные спортсмены-лыжники. Так про них сказала тетя Марина. Их провожал духовой оркестр, который весело играл «Мы едем, едем, едем в далекие края». И многие подпевали.
Наш тепловоз мне очень понравился. Он был огромный, красивый, и внутри у него рокотал и гремел двигатель. В общем, это был замечательный тепловоз. И сразу стало понятно, что такой тепловоз живо домчит нас до Кавказских гор. И встречные ветры и туманы сразу разлетятся, когда он толкнет их своей могучей грудью.
В это время к нашему перрону с другой стороны стал приближаться состав, который прибывал с Кавказских гор. Мы в Кавказские, а он из Кавказских. Уж так устроены вокзалы. Ведь на вокзале одни рельсы кончаются. Те, что с юга. А другие начинаются. Те, что на юг. Прибывший тепловоз был страшный, одноглазый, весь обметенный серыми снегами, и с его стальной груди свисали толстые желтые сосульки.
– Не знаю, не знаю, – сказала мама, – лично мне паровозы всегда были симпатичнее… И потом, у него в моторе что-то звякает… не стоит ли сказать машинисту?
Тут тетя Марина, которая грела своим дыханием мамины ладони, перестала их греть, засмеялась и говорит:
– Женюра, Женюра, как же тебе не стыдно?! Ну должен ребенок видеть мир или не должен?!
А мама:
– Вот заведешь своего, приедем мы с тобой провожать его в какие-нибудь Гималаи, тут я тебя и спрошу, должен ребенок видеть мир или не должен.
Тетя Марина сказала, что это тут ни при чем и вообще она никому не позволит вторгаться, и быстро пошла от нас по перрону. И все побежали за ней. А я пошел следом.
А между тем туча нашла на небо.
Все сразу потемнело. Я шел по платформе, а мимо меня ехали, замедляясь и тормозя, белые от снега вагоны с Кавказских гор. Из дверей высовывались и рассматривали меня смешные, усатые люди. И тогда я поднял свой бинокль, и все случилось. Сначала через бинокль я увидел очень близко женскую шляпу, потом проводника, который надевал на вагон чистый белый номер. Потом он отодвинулся, и вместо него я вдруг увидел ученого профессора Капицу, того самого, который выступает по телевизору в программе «Очевидное-невероятное» и недавно рассказывал про мальчика, который открыл новую звезду, вернее, чуть не открыл. Убрал бинокль – нет никакого профессора. Вылезают на перрон люди – кто с усами, кто рукой машет, один пирожок ест. Подношу бинокль обратно – опять профессор Капица, только в меховой шапке. Просто можно сойти с ума. Я даже вспотел.
– Товарищ железнодорожник, – говорю я проводнику из нашего поезда, – посмотрите скорее в бинокль. Там же ученый профессор Капица приехал.
А железнодорожник:
– Ты лучше бригадира посмотри в свой бинокль, потому что это не уголь, а даже стесняюсь сказать что, – взял с тележки ящичек угля и ушел в вагон.
Ученого профессора Капицу встречала тетенька, в пальто, которое мама обязательно когда-нибудь себе купит, и с цветком в целлофане. Они сразу быстро пошагали. У ученого профессора Капицы был маленький клетчатый чемодан, очевидно с новыми научными данными. Только благодаря этому яркому чемодану я потерял их. Потому что ведь народу на перроне становилось все больше и больше. Ученый профессор Капица на ходу что-то все время сообщал тетеньке с цветком, и перебивать его было невежливо. Поэтому я ждал, когда заговорит тетенька. И когда она заговорила, подергал его за чемодан. Тут он оборачивается, видит меня, и дальше, хотите верьте, хотите нет, улыбается мне широко и от всей души. Не так, как в телевизоре. Там он улыбается всегда только одной верхней губой, а тут он улыбается сразу двумя губами и говорит:
– Ух ты, как же это я… Кто же это такой взрослый?! Здравствуй, Боря, ну и здорово ты вырос!
Вот это да, думаю. Вот это профессор так профессор. Все знает. И что Боря, знает. И что вырос, знает. А профессор Капица садится на корточки, открывает свой клетчатый чемоданчик, достает оттуда коробочку желтого цвета. И торжественно мне ее вручает. Причем вы поймите, он мне ее вручает, а люди, которые идут мимо нас, на это смотрят, и многие восхищаются. Потому что думают, что уж если ученый профессор Капица что-нибудь вручает какому-нибудь мальчику, то это не просто мальчик. Этот момент встречи был самым интересным. Дальше все стало немного непонятным. Сначала ученый профессор Капица посмотрел на тетеньку с цветком, стал вдруг улыбаться только одной губой и говорит:
– Погоди-ка, Боря, ты – Боря или не Боря?
– Конечно же, Боря, – отвечаю.
Тут он как-то странно посмотрел на коробочку и опять на тетеньку А тетенька так уставилась на меня через свои очки, будто вообще сроду не видела мальчиков, и говорит ученому профессору Капице:
– Какой ты невнимательный, Петя, я же тебе писала, что у Бори коклюш…
Тут уж я удивился:
– Не коклюш, а железки, – говорю, – и они уже прошли… Что вы путаете?
А тетенька:
– Вот это да, – говорит, – это я-то путаю?! Петя, это не мальчик, это пришелец… и обрати внимание, стоило ему появиться, как пошел снег.
Тут я страшно захохотал: не потому, что мне стало смешно, а потому, что понял, что это такая шутка под названием «розыгрыш».
– Во-первых, – говорю, – спасибо за подарок. Во-вторых, я не пришелец, а приедец, – это я тоже шучу. Ведь я не пришел, а приехал на такси.
Пока я говорю, профессор Капица берет из моих рук желтую коробочку, в которую мне давно очень хотелось посмотреть, но в которую я не смотрел, потому что сразу открывать подарки неприлично. Ведь может создаться впечатление, что тебе интересен только подарок, а не тот, кто тебе его дарит, и его к тебе чувство. Так вот, забрал он у меня эту коробочку, покрутил немного, потом они с тетенькой друг другу улыбнулись, и сунул мне этот подарок в карман. Тут я его достал и открыл. В коробке был индеец. В цветных перьях, цветном плаще, с поднятым вверх топором, которым он рубил полено. И этот индеец был здорово похож на Николая Ивановича Чистовича.
Трах! Индеец Чистович взмахнул тяжелым топором и рубанул им по дереву так, что полетели щепки. То есть ничего он не рубанул. Просто я вдруг вспомнил про маму, Чистовичей и поезд.
– До свидания, до свидания, – забормотал я, засовывая коробочку обратно в карман, – как бы мне не опоздать… Не опоздать, – повернулся и помчался.
Я что есть мочи бегу по подземному переходу к лестнице на платформу. Над лестницей на платформу небо, из которого валит густой снег. Я поднимаюсь по лестнице, выскакиваю на перрон и застываю на месте. Моего поезда нет. Вот перрон, вот скамейки на перроне, вот ларек, в котором перспективные лыжники только что покупали пиво и лимонад, – только закрытый. Все есть, только нет моего поезда и моего шестого вагона. А там, где стоял мой поезд и мой шестой вагон, и красный тепловоз, – на путях длинный черный прямоугольник. И на этот длинный черный прямоугольник тихо ложатся снежинки. Может быть, я сплю? Может быть, я внезапно заснул и мне снится страшный ужасный сон? И сейчас я проснусь и все будет хорошо. Где-то возле горла во мне внезапно возникает тоненький противный голос:
– Вот это да, вот это да, вот это да… Ой-е-е-ей!
А второй, толстый голос где-то в животе вдруг как завоет:
– Что бу-у-у-удет?!
А может, это не голос, может быть, я слышу гудок моего уходящего поезда? Из-за снежной завесы. Ну конечно, конечно, это гудит мой поезд, иначе быть не может. Я подпрыгиваю на месте, по-моему, так даже ногами перебираю в воздухе и бегу по перрону, падаю, вскакиваю и бегу вдоль путей. Ведь пути идут на юг, на юг! Вокруг меня густой снег. Повсюду на разные голоса кричит радио, где-то тонкими голосами переговариваются тепловозы. Вдруг мне кажется, что я вижу последний вагон. Значит, в поезде уже заметили, что меня нет, и машинист нажал на тормоза. Ведь не могут же они просто так уехать без меня, и тогда я кричу:
– Это я! Стойте! Остановитесь! Я бегу! – и лицо у меня мокрое, но не от слез, а от снега, который на нем тает. И бинокль колотит меня по ногам. Вон он, вагон, вон он. Вот он стоит, в нем и свет зажгли.
– Это я! Стойте! Остановитесь! Я бегу!
Но никто не спешит мне навстречу. И когда я подбегаю ближе, то вижу высокую платформу и зеленую квадратную электричку. А у ступенек на платформу сидит занесенная снегом огромная собака и смотрит на меня желтыми неподвижными глазами. Может, собака, хотя, вполне возможно, и волк. Я смотрю и смотрю на нее, а она смотрит на меня. Я испугался, но не очень, потому что хуже, чем со мной случилось, случиться не может.
– Можно я пройду? – спрашиваю я у собаки. – А то я и так отстал от поезда. Мне очень нужно его догнать.
Собака кивнула и тихо сказала:
– Проходи.
Я прохожу мимо собаки, а может, волка, шагаю в последний вагон, а когда выглядываю, то собаки-волка уже нет. Двери сами собой с грохотом закрываются, электричка взвизгивает, рвется и мчится вперед догонять мой поезд двести тридцать шестой, мой вагон номер шесть и мое двадцать первое место, на котором сейчас вместо меня едет только мой рюкзак военно-спортивного типа и медовая коврижка в коробке, которую так любит мой папа – старший лейтенант Иванов.
Если бы я знал, что мой рюкзак и медовая коврижка уже никуда не едут, а стоят у военного коменданта Московского вокзала, а по перронам бегают оба товарища Чистовича, и мама, и тетя Марина, они хватают за руки всех встречных и поперечных и спрашивают, не видели ли они маленького мальчика в клетчатом пальто и с биноклем на ремешке. А репродукторы на вокзале уже громко выкрикивают, чтобы я, Боря Иванов, немедленно обратился к дежурному или любому постовому милиционеру, или вообще к любому гражданину. А другие репродукторы на путях предупреждают всех машинистов тепловозов и электровозов быть внимательными и осторожными, потому что на путях может оказаться маленький мальчик Боря Иванов шести лет.
Но я не знал об этом. Не знал. Не знал.
За окнами электрички проносятся различные окрестности. В этих окрестностях ходят, ездят, разговаривают различные люди. И никто из них не подозревает, какое со мной случилось несчастье. Счастливая девочка тащит большой бидон! Счастливая тетенька вышла на крыльцо и выбросила в снег счастливую кошку! И в электричке все люди счастливые тоже. Еще одна счастливая тетенька шевелит губами и считает деньги в маленьком кошельке. Рядом бабушка загадывает внучке загадки по книжке. Они сидят у белого окна, и сами они белые от света.
– Лети, спеши, моя электричка! – шепчу я. – Догони мой поезд! Что тебе стоит, если твой двигатель совершеннее! Я выскочу из твоих дверей, вбегу в двери своего вагона, попрошу прощения у товарищей Чистовичей за опоздание, сяду на свое двадцать первое место, и счастливее меня не будет мальчика на свете. А потом мы выйдем на станции и дадим самую срочную телеграмму моей маме, чтобы она не волновалась. Чего же волноваться, если ей принесут телеграмму. – И когда я так шепчу, то колеса сразу начинают стучать быстрее и веселее. И в их стуке совершенно ясно слышится «догоним, обгоним, догоним, обгоним».
– Сидит дед, в сто шуб одет, – через очки читает бабушка, – кто его раздевает, тот слезы проливает…
Эти загадки нельзя отгадать, если не знать заранее отгадки.
– Лук, – тихо говорю я, потому что знаю отгадки.
– Лук, – громко говорит девочка.
Бабушка снимает очки и гордо оглядывает вагон.
Электричка тормозит, двери распахиваются. Я высовываюсь из этих дверей, вижу маленькую станцию с высокой платформой и занесенными снегом домиками, и опять в который уже раз я не вижу свой поезд номер двести тридцать шесть. И тогда меня охватывает отчаяние. Руки и ноги слабеют, я плетусь обратно в вагон, сажусь на свое место и слышу, как колеса опять начинают выстукивать. «Вот это да, вот это да» – выстукивают теперь колеса, или это так стучит мое сердце.
– Нет, ты подумай, – сюсюкает бабушка у окна, – без окон, без дверей полна горница людей?
Внучка смотрит на меня круглыми противными глазами.
– Грузовик, – шепчу я.
– Грузовик, – повторяет девочка.
– Не грузовик, а огурец, – кричу я на весь вагон и вскакиваю. – Дура! Э-э-э-э-э! – Я показываю ей и бабушке язык. – Дура! Дура!
Я плачу и бегу через весь вагон к противоположным дверям.
– Сама грузовик…
Электричка тормозит. Двери распахиваются. Я плачу и, задыхаясь от слез, выскакиваю на перрон. Электричка взвизгивает, срывается с места, я еще раз вижу, как мелькает в окне вытаращенная бабушка. Меня обдает колючим холодным снегом. Я остаюсь один, и уши мои закладывает тишина. Платформа засыпана только что выпавшим снегом, на котором нет следов.
– Дура! – еще раз ору я вслед электричке и, задыхаясь от слез, что есть силы бегу к торчащей из-за высоких сугробов станции, название которой я еще не умею прочитать.
Я бегу прямо к кассе, встаю на цыпочки и кричу в освещенное изнутри окошечко:
– Скажите, пожалуйста, у вас нельзя купить билет?! На поезд, который едет в Кавказские горы?
В окошке тишина.
– Скажите, пожалуйста, – опять начинаю я.
– Кто это говорит, кто? – раздается вдруг из кассы громкий и радостный голос. Такого голоса я никак не ожидал. – Я тебя не вижу…
– Вот же я, здесь… – кричу я, – у кассы… – и пытаюсь подпрыгнуть для того, чтобы меня увидели в окошечко.
– Отойди на пять шагов, – опять кричит радостный голос, – нет, не надо отходить. Стой на месте, я сейчас сама выйду.