Текст книги "Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии"
Автор книги: Алексей Герман
Соавторы: Светлана Кармалита
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)
– Прошло сорок лет. Я не стал географом, я преподаю литературу. Литература вбирает в себя многое, и я не жалею. Я живу в том же городе, преподаю и, кстати, директорствую в той самой сорок третьей школе. Даже номер не изменился. Недавно меня вызвали в военкомат. Оказывается, меня нашла медаль «За победу над Японией»… Я долго тогда не был поставлен на довольствие в части, и все это привело к путанице. В ту ночь после военкомата у меня была бессонница. Я не сплю без снотворных, а Лена забыла их заказать. Такая необязательность.
Я не спал и все вспоминал, вспоминал… Как один день прошел, как один день. А ведь жизнь.
По темноватой улице идут трое – Сережа, Карнаушка и Перепетуй. На Сереже и Перепетуе лыжные штаны и пальто, из которых они выросли. Карнаушка в кожаной куртке и отцовских хромовых сапогах, которые ему велики. Они идут в ногу, и Карнаушка говорит:
– Ать-ать…
Повесть о храбром Хочбаре
«Скажи мне, море, почему ты солоно?»
«Людской слезы в моих волнах немало!»
«Скажи, о море, чем ты разрисовано?»
«В моих глубинах кроются кораллы!»
«Скажи, о море, чем ты так взволновано?»
«В пучине много храбрых погибало!
Один мечтал, чтоб не было я солоно,
Другой нырял, чтоб отыскать кораллы!»
Расул Гамзатов
Экранизация поэмы Расула Гамзатова «Сказание о Хочбаре, уздене из аула Гидатль, о хунзахском нуцале и его дочери Саадат»
Гора была желтая, камни, которые когда-то катились с ее вершины, застыли на полдороге, вдруг обессилев, звуков не было, так что начинало ломить в ушах, и только после звук пришел, гора гудела, и с этим гулом, возникающим откуда-то изнутри и заполняющим экран – из ничего, из желтых печальных камней один за одним возникли, будто проявились, всадники. В тяжелых серых бурках, тощие и остроплечие. Гул меж тем делался нестерпимым, маленький камушек скатился вниз, совсем маленький, но его было достаточно, гул оборвался, исчез, остался звук катящегося камушка, и так же из ничего возник аул, в ауле закричал петух и сразу заплакал ребенок.
Голубь растопырил лапу и царапался, других возможностей защититься у него не было, и мальчик не захотел смотреть, но старик поймал его за затылок, развернул и держал крепкой трехпалой рукой, такой крепкой, что было больно, мальчик крикнул, отпустил голубя, а старик закрыл клетку. Охотничий сокол в клетке голубя не видел, на голове у него был кожаный чехольчик с двумя камушками на месте глаз, но слышал и сделал короткий твердый шаг, звякнув колокольчиком на лапе. Два раза повернул странную голову в чехле, голубь заметался, сокол прыгнул, ударил, потом обнял добычу широким рыжим угловатым крылом, прижал к себе, будто любовно, будто закрыл от остального мира, теперь мальчик смотрел, приоткрыв рот, на расцарапанном его лбу выступили капельки пота. Сокол заворочался, не поднимая неподвижного крыла, и колокольчик мягко задзинькал.
Было ясное холодное утро, где-то внизу говорили два женских голоса и были слышны шлепки кизяка о камень, баран потерся об дверь сторожевой башни, испугался чего-то и поспешил прочь.
Старик погладил бритую голову мальчика, зачем-то дунул на нее и, потеряв к мальчику интерес, отошел, взял прут и, резко оттянув, ударил по растянутой на колышках папахе, потом еще и поглядел. Дома спускались террасой и на два дома ниже другой старик тоже вынес папаху на двор.
Облако село на вершину кольцом, ровным и аккуратным, будто его прогнали на гончарном круге. Снег на вершинах таял, в ущелье ревела вода, она несла с гор деревья и мусор. Ствол был толстый, на быках не спустишь, избитый и ободранный, он встал на камнях и, казалось, нацелился прямо в живот. Хочбар стоял напротив в ледяной воде, спиной опираясь на камень. Он расставил длинные руки и присел и, уже присев, еще раз помахал ими. Бревно медленно, тяжелое, бугристое, с намокшей отваливающейся черной корой, ворочалось на камне, целя то в лоб, то опять в живот, обрубки ветвей, пружиня, еще противодействовали потоку, но силы уже сравнялись, и вдруг в миг, сделавшись немыслимо невозможно легким, оно скользнуло, ушло в прозрачную воду, не прыгни Хочбар, оно бы сбило, переломало ноги, но он прыгнул и оседлал и пронесся несколько метров, сидя верхом и задом наперед, остальные бежали по берегу.
С берега бросили веревку, он зацепил за острый сук. Повсюду горели высокие костры, у них грелись, просто сидели, перед тем как полезть в воду, тут и там лежали вытянутые из воды, черные обезображенные бревна, в них били дыры для цепей, прилаженных к воловьей сбруе.
После ледяной воды холодные камни казались теплыми, могучие ноги в мокрых шароварах еще дрожали от напряжения, он сжал их руками и засмеялся от ощущения силы в собственных пальцах и от того, что бревно, огромное и тяжелое, отличный столб для любого дома, лежало здесь, у ног, и от того, как неслышно за шумом потока лаяли лохматые псы, как осторожно нюхал его, мокрого, скользкого, наверное, как рыба, его собственный конь, и от того, как горел огонь, и оттого, что ему было двадцать пять лет.
Открыв рот, беззвучно закричал хромой Лекав, указывая рукой туда, вверх, где только что сидело бревно, поспешно по-утиному побежал и опять крикнул. Там, в камнях, в наполненной воздухом прозрачной воде было еще что-то, Хочбар не видел за брызгами и успел выскочить, пока это что-то вдруг не ринулось вперед, не мелькнуло не то белое лицо и поднятая рука, не то орешник без коры и еще что-то… Намокшая притонувшая бурка – вот что это было, что же еще. Мелькнуло, клюнуло и исчезло за камнями, куда не войдешь, не въедешь.
Мелкие аварские волы беззвучно гремели длинной цепью, зацепленной за бревно.
Когда они, пустив лошадей в галоп, въехали за гору, грохот реки вдруг пропал, будто распухла голова. Тень склона криво лежала на белых камнях, один за одним длинной цепочкой они въезжали в эту тень, карабкались по склону лошади, всадники втягивались в торопливое, но рассчитанное на длительность и экономию сил движение. Сухопарые остроплечие, как те в начале, они стали похожи на огромных нахохлившихся птиц.
Дон Ребо, путешественник, немного художник, немного просветитель, ценитель и знаток Персии, Восточного Кавказа, а главным образом слуга Господа Бога, наместникам которого он и адресовал в Рим написанные мельчайшим почерком корреспонденции, с мастерски выполненными зарисовками владык, перевалов и крепостей, посмотрел на ученика и высморкался. Он был немолод, весь состоял, казалось, из длинных жил, свернутого шрамом, огромного, всегда простуженного носа и маленьких цепких глаз.
Рыжий лисий плащ, даже стянутый на груди шнуром, не годится для гор, лисья шкура легка, она для равнинной лесной Европы, там такому плащу, может, и цены нет, здесь забава. Но бурка тяжела, пахнет бараном, а главное, пока разберутся, кто ты и зачем, в суматохе набега можно получить в бок длиннющую аварскую стрелу и от своих, и от чужих.
Покуда же холодный ветер все норовил надуть эти плащи, закинуть сзади на голову, они оба – художник и ученик – пытались держать коней стремя к стремени, по очереди закрываясь от ветра. Но ученик завозился, выпустил полу из-под седла, она хлопнула, плащ надуло пузырем на спине, он располосовался, и полосы закинуло на голову. Под копытами лошадей был белый, прихваченный морозом снег. Ученик художника сразу представил себе, как промерзнет он от живота до лопаток, слез с лошади, прижался спиной к камню и заплакал, он измучился переходом. Кривоногий нуцальский солдат, такой кривоногий, что это должно было мешать ему ходить, но он ходил как раз ловко, беззвучно спрыгнул с камня и с брезгливой жалостью, не мигая, уставился на плачущего ученика. Потом порылся в мешочке на поясе, чем-то побренчал и так же, не мигая, протянул ученику длинный, похожий на смоленую веревочку кусок сухого мяса. Ученик отрицательно затряс головой, но мясо взял и стал жевать, продолжая при этом плакать.
Далеко внизу под ними лежал аул, плоские крыши террасами одна к одной спускались в ущелье, из них ложились тонкие дымки, и не было снега. Если напрячься, можно было услышать, как кричат петухи. Сторожевые башни из одинаково крупных камней торчали по обе стороны ущелья, и дома, и халы, и тонкие полоски полей по одну сторону ущелья поблескивали на холодном солнце, по другую уходили в тень.
Нуцальский солдат снова засмеялся, дал ученику свой башлык, и тот торопливо принялся обвязывать им спину.
– Из одного рукава Господь вытряхнул вепря и свинью, – крикнул вдруг Ребо и вытер пальцы меж ушей лошади, – провидение подарило тебе редкостный удел видеть торжество правопорядка взамен гибели свободы. Эти несколько гидатлинских аулов, о которых я тебе говорил, и тот, который лежит под тобой, Хотада, запомни это название, едва ли не последнее общество вольных людей, возможно – прекратит сейчас свое существование… Но у тебя замерзла спина и мелко трясется копчик, и ты занят этим, я же простудил лоб и занят слизью из носа… А этот солдат не сможет грабить и за это не любит нас… Возможно, единственных, кто расскажет просвещенному миру… – он не докончил и махнул рукой. – Впрочем, на фоне этих суровых каменных жилищ я когда-нибудь изображу льва, терзающего обнаженную гидатлинку. Это будет эффектно, если использовать голландскую манеру письма.
Петухи в Хотаде все кричали, не перебивая друг друга в странной очередности, будто зная то, что не дано еще было знать ни женщинам, лепящим на стену кизяк, ни девочкам в шароварах и с кувшинами, ни старикам на плоских крышах.
– Илля! Алла! Ааааааааааа!
Даже сюда, на скалу, наверх этот не то крик, не то визг долетел достаточно громко, казалось громче, чем пальнула внизу кремневка. И вдруг показалось будто, как на нарисованный внизу пейзаж стряхнули с кисти разведенную фландрийскую сажу, заляпали его тонкими и широкими черными кляксами.
Опять выстрелила кремневка, дорога и площадь внизу стремительно заполнялись всадниками, они разделились, один отряд полетел в дальний конец аула, другой оставался на площади, пронзительно кричали женщины, отсюда сверху все это казалось несерьезной игрой, стаи голубей поднялись над дворами и зависли в прозрачном воздухе.
Всадники окружали сторожевые башни, сверху были видны гидатлинцы, зря бегущие к этим своим уже окруженным башням. На площадь камчами сгоняли людей и скот, когда внезапно на краю аула вспух странный черно-коричневый гриб и из него повалил черный жирный дым.
Из-под лисьего плаща из суконной сумочки Ребо достал короткую и толстую мореходную трубу, туманные стекла приблизили аул, но картина грабежа и насилия, избиваемые собаки, женщины, цепляющиеся за косяки своих жилищ, мальчик, запаливший на окраине бурдюки с нефтью, и ханский нукер, карабкающийся за ним по скале, – все эти картины насилия, много раз виденные, мало чем отличали Восток от Европы, дорогую же трубу предпочтительнее не держать отсыревшими рукавицами. Ребо погрел руки в лошадиной гриве, хотел было убрать ее обратно в сумочку, но, скорее почувствовав что-то, чем увидя, резко поднес ее к глазу и так же резко и неожиданно увидел других всадников, странно растянувшихся на той, другой, теневой половине горы. Передний всадник был полуодет и, как ему показалось, бос.
– Смотри, – сказал Ребо нукеру и попытался, не выпуская трубу из рук, дать ему поглядеть, но тот был не в состоянии сосредоточиться, он был как охотничья собака, не спущенная с веревки на гоне, даже повизгивал.
Нукер увидел сам и покатил на кривых ногах к лошади, по затылку и по спине было видно, каких усилий ему стоит не показывать тревоги. Он вскочил, улыбнулся, продемонстрировав выбитый зуб, и позвал уезжать. На коне он опять был хорош, только пот, внезапно потекший из-под папахи на лицо – здесь на ледяном ветру – обнаруживал напряжение и испуг.
– Ааааааа! Алла!
Подшпорив лошадь, Ребо еще раз обернулся, кремневки внизу хлопали раз за разом, всадники крутились на площади, сбиваясь в темную плотную кучу, и эта куча вращалась, заворачиваясь спиралью, и ему показалось, что в центре спирали тот же полуодетый всадник без папахи, бритая голова на полметра над остальными.
– Ааааааа! – все там слилось в один крик, желтым веселым пламенем горела сакля, черным жирным дымом в стожках горели бурдюки с нефтью, эти два дыма перекрещивались в воздухе, и Ребо крикнул ученику, чтоб тот запоминал… для правильного смешивания красок…
– Как шаг Господа, – бормотал он, – как шаг Господа, знак беды.
Копыта ломали наст, звуки ушли, остался только хруст наста.
Три нукера были схвачены одним арканом, толстого нукера аркан, видно, придавил под подбородком, он сипел и держал голову вниз, боялся, чтобы не сдавило горло, нога дрожала, он пытался унять эту дрожь.
Хочбар бросил аркан старику, тому, что кормил сокола, вошел в дом, здесь было разорено и папахи на гвозде не было.
– Папаху унесли, – крикнул мальчик, – и сокола унесли… а я зажег бурдюки, и меня не догнал нукер… Я укусил его за вонючую руку, – мальчика трясло, голос перешел на визг, и он вдруг стал плясать посреди двора.
Прошла женщина, царапая себе лоб.
Хочбар долго неподвижно смотрел на мальчика, было очень холодно, потом отвязал от седла скрипку, сел на корточки и стал играть, глядя на снежные горы, на которые ложился, перекрещиваясь, белый и черный дым.
Толстый столб стоял здесь, на площади, всегда, старики не упомнят. Дерево как изгрызано, нож вошел в него мягко, рядом воткнулся еще нож, еще. Гидатлинцы подходили не торопясь, втыкали кинжалы, одни сразу уходили домой, другие отходили в сторонку, присаживались на корточки, сидели привычно, руки меж колен. Гула строгал веточку, длинные усы были опалены вспышками ружейной полки. Играли дети, блеяли овцы, набега будто не было, и женщинам было запрещено голосить.
Хочбар был в башлыке, папаху украли, что делать, в мешке тащил убитую собаку, хвост мёл по земле, там же, в мешке, лопата. Мимо столба он не задержался, прошел, однако, когда успел, не видно, в столбе торчал на полметра выше остальных еще один кинжал, лезвие чуть погудело и успокоилось. Ножи были разные, грузинские в пышной резьбе и чеканке, восточные в серебре, местные гладкие, без баловства. Кинжал Хочбара был длинный, гладкий, в меру широкий, со странным синим камнем в рукояти.
Воткнутый кинжал Хочбара означал ответный набег. Все закричали.
Мальчик подбежал сзади, погладил хвост собаки и заплакал. Хочбар мягким войлочным сапогом гнал камушек. Улица пошла вниз, камень покатился сам, но остановился.
– Попробуй посмотри на него, – сказал Хочбар мальчику, – заставь его катиться.
Мальчик уставился на камень, зашептал, даже уши у него вспотели.
– Теперь крикни.
– Катись, камень, – крикнул мальчик.
– Попроси…
Мальчик крикнул эти же слова громче, еще громче, совсем заорал:
– Катись, катись, камень…
С крыши дома смотрел, молча жевал старик.
Хочбар пошел вниз, пнул камень ногой, и тот покатился.
– Запомни, – сказал он мальчику, – иначе не бывает, – они пошли следом, мальчик держался за мешок, в который была завернута собака. Собака была тяжелая, и натертое плечо болело.
Камень опять остановился, но Хочбар уже думал о другом.
Коней они положили за каменистым гребнем, сами еще немного проползли, прежде чем увидели внизу Хунзах. И долго лежали так, пока смеркалось, глядели, как погнали скот, как старик провел в поводу коня, как прошли в длинных шубах сторожевые посты к въезду, на площадь и к нуцальскому дворцу, как почему-то во дворе дворца забегали женщины, как сам нуцал в белой папахе о чем-то говорил со странным человеком в сапогах с отворотами и рыжей накидке.
Гула, скаля белые зубы, вязал уздечку, Лекав поил изо рта белого петуха с обмотанным ниткой клювом, Хочбар дремал и резко проснулся, будто кто-то сказал «пора».
Стемнело, горы по ту сторону ущелья еще угадывались, пошли втроем – Хочбар, Лекав и Гула – и, спускаясь на мягких войлочных подошвах, слышали, как вверху над ними кто-то из гидатлинцев громко запел сказку. Теперь они шли вдоль склона, и пост на въезде в Хунзах был под ними, нукеры в больших тяжелых шубах, кремневки над папахами, как трубы. Один из нукеров ногтем, не боящимся огня, поворошил золу, донесся приятный запах кизячьего дыма. В эту секунду Гула и швырнул белого петуха, петух полетел по кривой, хлопая и треща крыльями, все там уставились на него и загляделись, Хочбар прыгнул, успел ощутить полет, ударил одного ногами в шею, почувствовав, как хрустнуло, и огромной своей ладонью схватил за лицо другого, навалившись, увидел вдруг близко красную золу и ставший красным от напряжения и ужаса выпуклый глаз, который должен был сейчас ткнуться в эти красные угли, и подставил свою руку. Сначала почувствовал вонь, и только после боль.
Лекав и Гула, тихо посмеиваясь, вязали третьего, Гула свистнул, и из темноты стали появляться всадники, удила промазаны салом, копыта обвязаны тряпками, кони шли беззвучно, будто плыли. Пленный понимал, что от него надо, мелко кивал. Лекав опять поил изо рта петуха. Всполошились собаки, и старческий голос спросил, кто такие, чего надо. Но пленный тут же закричал, чтоб тот шел спать к жене под бок, если с той не спится, пусть возьмет новую жену. Когда же прошли этот дом, пленный заплакал и так плакал, пока его не отвели к коновязи и не велели ему лечь на землю лицом вниз.
Нуцальский дворец одной своей стороной примыкал к обрыву, и стена и башня еще читались на фоне неба. За стеной промычала корова, потом по стене, подобрав полы шубы, прошел нукер. К стене поднесли шесты с перекладинами, полезли прямо с седел. Тени в бурках мелькнули на фоне неба и тут же пропали. Опять появился нукер в шубе и ушел в тень, там, в тени, коротко охнуло, потом тяжелое шлепнулось с высоты на землю, и уже после тишину прорезал долгий мучительный крик. Что-то там у них не вышло, впрочем, было уже не важно.
– Илля! Алла!
Горящие бурдюки полетели за стену во двор, на крыши пристроек. В красно-буром свете горящей нефти в черном жирном дыму возник фонтан во дворе, узоры под прозрачной водой, сбившиеся в углу двора коровы. Закричал, завыл женский голос, захлопали под стеной кремневки, визжали нападающие. Рядом с Хочбаром гудел, разгораясь, бурдюк, он отступил, чтобы не сожгло сапоги, ударил ногой в дверь, и на него дохнуло жарким помещением. Из угла неподвижно смотрела немолодая с открытым ртом женщина, затем, так и не закрывая рта, мелко икнула.
– Ханша, – сказал Хочбар, и сам себе кивнул, – ханша.
Из глубины дома тащили завернутых в бурки женщин, проковылял Лекав с тюком на плече, с одной стороны тюка – ноги в странных с завязками шароварах, другой конец вдруг раскрылся, высунулось выпученное усатое лицо с носом, перерезанным шрамом.
Склонив голову набок, Хочбар все смотрел на ханшу.
– Ханша, – опять сказал Хочбар, засмеялся, зацепил на кончик палаша лежавшие на лавке расшитые голубые шаровары и, выйдя на стену, метнул палаш вместе с шароварами на верхний срез башни.
Они неслись по улице аула, впереди трое с факелами. Холодный ветер с гор наполнял легкие, позади начинался пожар, там ахнула пушка. И где-то над ними, подрывая, пролетело ядро.
Аул внезапно кончился, светлеющее небо закрыла гора, они растворились в темноте, заплескала под копытами вода, зашипели брошенные в реку факелы, фыркнула лошадь, раздался смех, кашель и все исчезло.
Рука дрожала, слабая беспомощная рука, нуцал ударил ее хлыстом, подивился, что не чувствует боли, и ударил еще. На этот раз брызнула кровь и стало полегче. Нуцал все покачивал головой, поймал себя на этом, но тут же стал покачивать опять, толкнул дверь, дверь уперлась в мягкое, старая ханша стояла на коленях в коридоре.
В глубине коридора был яркий дневной свет, там возникла молодая ханша. Нуцала всегда тянуло к ней, но сейчас в ее лице почудилось торжество, да скорее так оно и было. И хотя она быстро опустила глаза, он помчался к ней с проклятиями, поднял хлыст, она тоже закричала, повалилась на пол и закрыла голову, он пнул ее, вернулся к старой ханше, поднял, ханша заплакала, и они посидели на лавке рядом, как давно уже не сидели.
– Моя дочь здесь, – сказал он ханше и постучал по полу ногой, – она не покидала дома, моя дочь испугалась и больна и не выходит… Похищены же служанки и иноверец. Объяви всем так.
От ужаса и от сознания того, что произошло на самом деле, боль острым колом встала в груди и в животе, и, чтоб унять ее, он опять закачал головой.
– Если слух в чьих-нибудь шлепанцах шагнет в аул, утоплю всех… – Он ударил ханшу своим маленьким высохшим кулачком по голове и побежал на галерею. После сумрака дома яркий белый день ошеломил его. Коров не выгнали на улицу, они сгрудились во дворе, нукеры длинным, связанным из нескольких шестом сбивали из-под крыши башни хочбаровский палаш, шаровары, на счастье, уже содрали, лишь маленький кусок голубой материи с бахромой ниток трепался на ветру. Рабы с колодками на ноге и женщины обмазывали ограду свежей красной глиной. Мальчик-перс тут же железным резцом наносил узор, черные в разводьях следы пожара исчезали на глазах.
Магома-сотник был уже в седле, и нуцал тоже полез на лошадь. Палаш Хочбара наконец сбили, он упал, покатился с обрыва, и нуцал успел увидеть, как внизу его подобрал мальчик-пастух, удивленно замахал им и что-то закричал. Они понеслись вдоль аула, пугая собак, здесь даже нуцал должен был вести коня в поводу, но что ему сейчас до обычаев. На выезде ждали еще три десятка нукеров и сын Башир, узкоплечий и длиннолицый.
– Если кто-нибудь выйдет из Хунзаха и отойдет на десять шагов, бить плетьми, чтоб обратно полз, – крикнул нуцал.
Телега уже стояла здесь, она была выкрашена голубой краской, наспех загружена узлами, узлы прихвачены кожаным ремнем. У телеги с кремневками нукеры, маленький костерок. Дальше, дальше. Еще пост. И впереди за ручьем у ореховой рощи остановленное ханское посольство. Вокруг большого костра – не по-здешнему одетые воины в иранских кольчугах, музыканты, шесты с праздничными лентами, чуть в стороне у облетевших миндалевых деревьев голубые груженые фаэтоны, ярко разукрашенные кони.
В груди и животе нуцала опять поднялась тупая боль, и он сунул ладонь под рубаху, чтобы успокоить ее.
Их тоже увидели, у костра засуетились, и нуцал сам ударил коня Магомы платком, чтобы все поскорее кончилось.
– Кричи громко, – приказал он, – чтобы никто не посмел перекричать тебя… посол хана глуп, пусть толмач переводит доступное…
Магома выехал, за ним зурнач с толмачом. Зурнач дудел пронзительно и с вызовом. Когда он замолчал, Магома сплюнул слюну, чтобы не село горло, и стал кричать.
Толмач также срывал горло, переводил на лакский.
– Уезжайте, – кричал Магома, он махнул кистью в сторону дороги и белых гор, откуда те приехали, – в ваш Кази-Кумух, ваш хан обманул нас, его сын Мусалав слаб и некрасив, он не может натянуть лук… он малокровен, и изо рта у него течет слюна, он не сможет справиться с девушкой. И нуцал не хочет, чтобы Саадат приняла его подарки.
Пока Магома кричал, нуцал кивал после каждой его фразы. Магома обернулся, зурнач опять задудел, и к ручью, упираясь и скользя задними копытами, стала спускаться тощая кобыла, впряженная в голубую телегу. У воды кобыла остановилась было, но нукер хлестнул ее, и она пошла дальше. Нукер же спрыгнул и пошел обратно, загребая ногами и боясь упасть.
Несколько секунд было тихо. Потом казикумухцы завизжали и побежали к кобыле, кобыла испугалась, заскользила на мокрых камнях, упала и забилась, пытаясь встать. Казикумухцы же взрезали тюки ножами, вытряхивали их в ручей, топтали, рвали. Притащили огромную головню, попытались зажечь.
Нуцальский толмач повернулся спиной, нарочно не переводил, сидел с закрытыми глазами, губы дергались, запоминал для нуцала.
Тюк зеленого бархата лежал, на глазах намокая и темнея. Казикумухец, квадратный от кольчуги, подошел к нему, повернулся тяжелой своей спиной и стал мочиться на тюк.
Нукер рядом с нуцалом легко выдернул длинную белую стрелу, но нуцал покачал головой, повернул коня и поскакал обратно. Магома, Башир и еще двое понеслись следом, остальные оставались здесь, у ручья.
Утренний свежий ветер с гор забивал легкие, выбивал слезу из глаз. Белая снежная гора с солнцем, вылезающим из-за гребня, слепила, не давала смотреть. Аул в его свете вставал на пути как мираж.
От аула навстречу, такие же зыбкие, нереальные, ехали еще нукеры. Большое дерево закрыло солнце, они сразу же резко обозначились, и у нуцала опять заныло под сердцем.
– Хочбар сказал так, – подъехавший десятник Науш боялся нуцала и обращался к Магоме, он был в кольчуге, в шлеме и в полном боевом вооружении, мокром и грязном, – пусть мне вернут мою папаху, чтобы я повесил ее в своем доме на свой гвоздь, пусть те, кто были в набеге у нас, приедут еще раз, надев на головы тряпки, которые забрали у наших женщин, и повяжут эти тряпки как чалмы, пусть нуцальский сын стоит на въезде в Гидатль, без коня, мальчик покажет ему место, там зарыта собака, которую он убил.
Науш осип в пути, кашлял, нуцал терпеливо ждал, когда он откашляется, и все кивал и дважды еще кивнул, ожидая продолжения, но нукер молчал.
– Ты видел Саадат?
– Нет. Я два часа стоял без папахи под дождем, там у них идет дождь, со мной говорил мальчик, – Науш нерешительно пошевелил ладонью, пытаясь показать рост мальчика, – тот, который знает.
Башир заплакал и, чтобы это не увидели, стал глядеть вверх. В голых ветках дерева кричали и дрались вороны.
– Ему не нужен выкуп и косы Саадат ему не нужны… – Науш пожал плечами.
Магома взял его за лицо, потянул, оттягивая рот, и оттолкнул, пожимать плечами не дело нукера. И они не торопясь пошли, стараясь быть на людях спокойными и подставляя лица солнцу.
Башир часто втягивал воздух носом и сжимал и разжимал кулак. Нукеры сзади переговаривались, потом один из них негромко засмеялся.
Во дворце нуцал сразу ушел к молодой жене, долго глядел на нее, пытаясь распалить воображение, но потом вдруг закричал, забился головой о резной деревянный столб, затем велел позвать писца и стал, путаясь и сердясь, диктовать послание кумыкскому шамхалу.
– Шамхал, – диктовал он, – сегодня я велел прогнать казикумухцев и вернул им свадебный калым. Зачем мне союз с лакцами, лудильщиками посуды, коварными и ветреными?! Я предлагаю союз тебе, мне нравятся твои степи, где можно так далеко видеть, и море без края. В знак этого союза я предлагаю породниться, и хотя моя дочь по-прежнему еще очень юна, но к зиме…
Пока он диктовал письмо, его сын Башир ушел в птичник, где откармливали гусей, и, спрятавшись в углу, попробовал вогнать себе в горло стрелу, оттягивая тетиву ногой, но в последний момент не смог этого сделать и пустил стрелу в сено. Стрела прошла через сено в коровник и воткнулась в пятку толстого старого нукера, который устроился там со скотницей.
В это же время слуги внесли на галерею дворца ведра с мокрым песком и ссыпали песок на большой медный противень. Магома ловко слепил горный хребет, черным обожженным пальцем промял в нем перевалы и тропы, остатки песка в углу противня он разровнял. Ровная часть песка была степь и море, Магома ухмыльнулся и там, где было море, положил сухой виноградный листок, загнутый по краям листок напоминал персидское судно.
– Похоже на персидское судно, – сказал он. – Хан поставит пушки на перевале, – и он ткнул в промятый пальцем перевал, – а тропами в горах не пройдет свадебный поезд. Море останется морем, а горы горами. – Он щелкнул ногтем по самой большой вершине, посмотрел на нуцала и, вдруг испугавшись, добавил: – Правда, Саадат будет в доме и опять будет невестой…
Но нуцал его не слушал.
– Смотри, Магома, – сказал он, – тучи похожи на черных всадников в бурках. К добру ли это моему дому?
Они оба понимали, что не к добру, и тревожно вглядывались в эту странную тучу, наползшую из-за горы и действительно похожую на всадников.
– Это просто дождь, – сказал Магома, – который мочил Науша у гидатлинцев… Беда не может быть и там и здесь…
Саадат, дочери нуцала, было пятнадцать лет, взрослая уже девушка, и сидела она неестественно прямо, глядела перед собой чуть вверх, будто все в доме ее не касается, но нос был испачкан сажей, и выглядела она поэтому не неприступной, а жалкой.
Огромная, таких не бывает, темнолицая и странно красивая старуха поставила перед ней миску с мясом, но Саадат оттолкнула миску, и миска упала. Старуха наклонилась, собрала мясо с пола и опять поставила, Саадат опять оттолкнула, старуха опять собрала мясо, а потом, быстро оглянувшись, неожиданно шмякнула нуцальскую дочь пустой миской по голове. Саадат никогда не били, она завизжала, бросилась на старуху, хотела вцепиться, но тут же получила миской еще и еще. Удары были ловкие, неожиданные, точные, и Саадат отступила.
Старуха положила мясо в другую миску и опять поставила на стол, первую миску старуха держала наготове. Саадат испугалась и стала есть, она была голодна, и старуха дала ей еще мясо и еще лепешку.
– Ты много ешь, – сказала старуха, – пожалуй, я оставлю тебя дочкой, – и засмеялась, как заухала – ухухухухух.
Стены были чисто побелены, очаг же дымил, белые стены, белый дым. Толстые слепые щенки поползли из угла к двери.
– Но для этого надо, чтобы ты понравилась моему сыну, а он не разглядел тебя в темноте, – старуха опять заухала. Саадат хотелось крикнуть ей что-нибудь, но пустая миска была по-прежнему в руке у старухи, и Саадат вслед за щенками пошла к дверям, ожидая, что старуха ее остановит, но ее не остановили. На улице медленно и торжественно валил снег, снег был крупный, он закрывал дальние горы, падая, не таял, и аул, спускающийся вниз, был бел. Кричали петухи. Саадат показалось, что если закрыть глаза поплотнее, посильнее сжать веки, а потом сразу же резко открыть, то этот аул и эта страшная прошедшая ночь исчезнут, превратятся в сон. Так она и сделала, плотно до боли закрыв глаза, и сразу же услышала легкий звон. Открыла глаза, аул был здесь: белый, враждебный, – звон продолжался. Он шел с неба, этот звон, откуда-то из густого идущего снега, скорее всего, это было какое-то знамение, что ж это могло быть еще. Ее затрясло так, как трясло уже не раз за этот день, ноги ослабели, и она села на порог.
Из сарая вышел старик и тоже стал слушать, даже папаху снял и зажал меж ног, потом вдруг резко поднял вверх руку и так постоял. Звон усилился, и на руку сел крупный сокол с колокольчиком на лапе и забегал от кисти к локтю, продолжая звенеть. Старик сунул его под шубу. Большая раздавленная клетка лежала недалеко, старик пнул ее, и нога тут же застряла меж прутьями, из-за сокола он не мог высвободить ногу и, зло поглядев на Саадат, так и пошел в сарай, таща клетку на ноге.