Текст книги "Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии"
Автор книги: Алексей Герман
Соавторы: Светлана Кармалита
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 40 страниц)
Гибель Отрара
От авторов
В трудный период жизни – после запрещения «Лапшина», когда нас отовсюду гнали, казахские кинематографисты неожиданно предложили нам работу. Отказаться было бы для нас в тот период непозволительной роскошью, да и в Алма-Ате были, надо сказать, удивительно для того времени в нас заинтересованы. Нам предложили тему, которая привела нас в полное замешательство, принесли литературу, и несколько прелестных казахских интеллигентов, сидя в странном полукруглом номере очень красивой и абсолютно голодной алма-атинской гостиницы, рассказывали нам все, что думали о времени, о котором нам предстояло писать все, что знали и что от нас ждали.
Но, только начав работу и планомерный сбор материала, мы поняли, на что согласились. Ибо материала практически не было, эпоха молчала, почти ничего достоверного не добралось оттуда до нас. Все гневно противоречило друг другу. Из множества версий мы выбрали одну, как и другие, содержащую противоречия. Но ей мы и следовали. Кроме того, мы исходили из убеждения (это тоже опровергается некоторыми учеными), что во все эпохи люди одинаковы, а эпохи отличаются лишь суммой знаний, ибо повторяются даже обстоятельства.
Был когда-то город Отрар, стоящий на пути орд Чингисхана к государству, вернее огромному конгломерату земель и народов, объединенных под рукой Великого Хорезмшаха. По одним данным, Отрар, тоже находившийся под властью Хорезмшаха, был большим городом, культурным центром, по другим – небольшая крепость в ряду подобных.
Но точно установлено, что Отрар и его цитадель поставили один из «рекордов» мученичества и подвига, дольше всех других городов удержав под своими стенами монголов. И еще известно, что здесь был уничтожен крупный монгольский караван, что, по некоторым теориям, и спровоцировало поход Чингисхана на Среднюю Азию и дальше на запад.
Появление Чингисхана и его войск не могло, как мы считаем, быть неожиданностью для Хорезмшаха и его государства, эти утверждения пустяшны. Он уже давно со звериной жестокостью терзал Китай, сущность его захватнической доктрины была известна, в любую минуту он мог повернуть на запад, и повернул. Как же случился этот не поддающийся описанию разгром? Ведь войск у Хорезмшаха было намного больше, армия была высоко организована. Каковы были люди, которые предвидели нападение, которые пытались предотвратить его? Когда мы задали себе эти вопросы и попытались на них ответить в рамках исторического времени – начала XIII века, – то история с удивительной последовательностью еще раз доказала нам, что все связанное с тиранией повторяется в таких подробностях, что можно заплакать.
Итак. Время действия нашего сценария – канун нашествия Чингисхана. Это первая часть, то есть время, когда кажется, что можно что-то предусмотреть, предотвратить, во всяком случае, приготовиться к беде. И вторая часть – сама война, падение и гибель одной из цивилизаций, уничтожение одного из культурных центров – города Отрар – в 1219 году, подтвержденная некоторыми документами версия, как это могло случиться или случилось. Часть героев вымышлена, часть подлинна, судьбы их – героические, менее героические, просто жалкий конец их земного существования – либо описаны в исторической литературе, либо придуманы нами.
История молчит, но, если бы мы услышали в подробностях ее голоса, стало бы ясно, что все возвращается «на круги своя». Впрочем, мы убеждаемся, что это никого ничему не учит.
А. ГерманС. Кармалита
…над вымыслом слезами обольюсь…
А. Пушкин
Шли быстро вчетвером, впереди нукер, сзади нукер. Унжу и старый векиль между ними. Векиль прихрамывал, и стук его посоха был гораздо громче, чем негромкое бряканье оружия нукеров. Земли под ногами было не видно, но оттого что нукер впереди ни разу не сбился с шага, шли уверенно. Каждые десять шагов нукер впереди вскидывал руку и негромко вызванивал колокольчиком. Когда проходили мимо железных плошек с горящими в жиру фитилями, Унжу видел перед собой его напряженную и стертую краем кольчуги шею.
Коридор заворачивал, оттуда, из-за поворота, навстречу им тоже негромко брякнул колокольчик, нукер сразу же повернул Унжу лицом к стене, и они постояли, покуда позади них не протопали шаги и точно так же негромко не прозвякало оружие.
Кого провели, с кем встретился, что предстоит самому?
Позади опять прозвонил колокольчик.
И еще поворот. Старый векиль задышал вдруг резко и громко, как старый пес, который сбился со следа, и тут же запахло благовониями.
Нестерпимый свет ударил по глазам, Унжу отвернулся, векиль там за ним еще раз плеснул благовониями на нечистую голубую тряпку, которой было замотано лицо.
В этом нестерпимо жарком солнечном дворе в пыли спали собаки, тощие, пятнистые, одного помета наверное, и пахло падалью.
Дворик маленький, в четырех высоких каменных стенах четыре столба в ряд. Посередине на каждом привязан человек с толстым мешком на голове, руки и ноги тоже обмотаны чем-то. У каждого столба бочка, высокая, полная до краев воды, чистой, незамутненной, и в ней эти головы в странных мешках, да нет, не в мешках, просто мухи, плотный слой из мух.
И смрад оттуда, от столбов.
Ну и что?! Такое ли приходилось видеть…
– Смотри, не отворачивайся, подойди ближе и нюхай, – сказал векиль, – сегодня ты здесь гость. Знаешь, когда спадет жара, прилетают птицы, мухи стали жирные и капризные, они не улетают, птицы сначала съедают мух. Надо было привести тебя вчера, но уж так вышло. Первые дни здесь все кричат и плачут и просят воды, вот этой, – векиль ткнул посохом в бочку. – Спроси у меня, Унжу-хан, что они сделали…
– Ну так что они сделали?
– Этот старик, – векиль пошел вдоль столбов, – занимался Кораном, у него были мысли, не помню какие, какие-то очень смешные мысли… А вот эти трое, – векиль оттянул книзу платок, обнажив лицо, крылья носа у него задрожали, – эти трое сказали неправду Великому… Наверное, у них были какие-то соображения, почему они это сделали, они все кричали здесь и все разное… Вот этот кипчак, как и ты, и его неправда похожа на твою…
Унжу подумал, не торопясь снял шлем, зачерпнул воды и резко плеснул полным шлемом вверх, туда, в голову, мухи даже не поднялись, просто стекли, как грязь, обнаружив опухшее, похожее на бурдюк безглазое лицо.
Нукер ударил плетью Унжу по руке, шлем булькнул на дно бочки, Унжу засмеялся, потряс рукой, на которой взбух рубец, сунул ее в воду.
– Мне не запрещали посмотреть на его лицо. – Унжу медленно сжал и разжал пальцы в воде, пальцы были белые и огромные. – Великий еще не усомнился в моих словах, – голос у Унжу окреп. – Ты обидел меня, ударив плеткой, – теперь он улыбался. – Выпей бочку… и достань шлем…
Борода у нукера была рыжая, недавно крашенная и длинная-длинная, удобная. В следующую секунду она была в кулаке Унжу, и теперь по шее, под живот, под брюхо и головой в бочку, не успел, ударили сзади, поволокли, что-то хрустнуло, темнота – и все.
Когда Унжу открыл глаза, вода из перевернутой бочки еще вытекала, остатки лились тонкой струйкой, впадали в лужу, лужа же на глазах уходила в сухую землю, исчезала, как исчезало все, что было с ним, Унжу, за эти последние годы.
Кипчак на столбе висел так же неподвижно. Что снилось ему, что мерещилось…
В противоположном углу дворика солдаты били рыжебородого голыми пятками об стену. Интересно, за что били, наверное, что дал себя схватить. Солдаты не любят нукеров и, когда им велят и можно, бьют больно.
– Великий сам приходил сюда для беседы, – негромко говорит векиль и вдруг садится рядом с Унжу на корточки, – но никто из них не подтвердил ему здесь то, что говорил раньше. Никто, кроме того дурачка, у которого такие смешные мысли про Коран, никто, видишь ли. Попробуй. А после ухода Великого я обещаю тебе помочь умереть легко. На, – векиль вылил на ладонь остатки индийских благовоний и потер Унжу подбородок, – попробуй, кипчак. Может быть, Аллах и прислал тебя помочь всем нам. – Старческие глаза векиля смотрели тоскливо. – Все мы пыль на пальцах Аллаха, помни об этом…
– Верно. Но пыль бывает из камня, который растрескался, и из дерьма тарабагана… И то пыль, и это… – Унжу взвесил посох векиля, острый железный конец не затупился здесь в каменных переходах, хорошее железо. – Я немного могу сделать для него, – Унжу кивнул на кипчака на столбе, – а он для меня еще меньше. – И вдруг засмеялся: – Ведь я пришел сам!
Стоило проделать все, что он проделал, чтобы оказаться в этом дворике.
– Они тоже пришли сами, кроме того старого дурака.
Унжу покивал, потрогал губу и метнул посох векиля прямо в грудь кипчаку на столбе, прямо под сосок. Звук был сухой, будто посох не в человека вошел, будто пересохший барабан лопнул. Стая серых жирных мух взвилась венчиком и повисла на солнце над головой.
– Ах, – сказал векиль, – ах! – прыгнул, пытаясь выдернуть посох.
– Мышь, – заорал ему Унжу, – ты старая плешивая мышь под ногой верблюда. Прощай и ты, брат, не знаю, какого ты рода, – это уже кипчаку на столбе, и, не оборачиваясь, Унжу пошел обратно к черной дыре прохода.
Унжу был кипчак двадцати пяти лет, он был невысок, очень широк в плечах и, по-видимому, очень силен. На темном, будто дубленном на солнце лице под высоким лбом странными казались узкие ярко-голубые глаза.
Вечерело, и, хотя солнце светило еще ярко, наступала странная прохлада, не свойственная Ургенчу в самый жаркий период лета. Унжу было странно видеть себя голым, может быть, потому, что давно не раздевался, может, оттого, что все остальные в маленьком круглом зале были одеты. Один он гол, совсем гол. Его осмотрели со всех сторон трое, даже зубы, даже подошвы ног, и аккуратно заклеили пергаментом два больших родимых пятна на левом плече и под лопаткой, от порчи… Потом дали одежду, все как положено, вплоть до сапог зеленого сафьяна. Только сабля без клинка. Ножны и рукоять едины, легкая сабля, полая, ветку не собьешь.
Халат внесли четверо, сперва не понял, почему четверо, понял, когда надели. Под широкими полосками меха на руках, спине – пудовые свинцовые прокладки. Плечи согнулись, рукой не повести, будто пятьдесят лет к жизни добавили, будто ты старик. Нечем дышать, устоять бы, ах устоять.
– Хороший халат, – говорит Унжу, – теплый. – И, собрав все силы, так, что жилы вот-вот лопнут, прыгает на месте три раза.
Брови у векиля поползли вверх домиком.
Не надо было шутить, глядь – и несут другой халат. В этом ты уже не прыгнешь.
– У Великого много красивых халатов, – говорит векиль, больше не меняя выражения лица, хочешь еще прыгнуть, Унжу-хан?!
Во дворе кони не для Унжу, да в халате и не залезть. Для него, Унжу, носилки, голубые с перламутром, это снаружи, а внутри нечистая кедровая доска и запах нечистый, рвало здесь кого-то.
Рабы-нубийцы подняли носилки и понесли, слышно, как ругается десятник, кольнул, видно, кого-то пикой, тот взвизгнул, носилки перестали качаться, пошли ровно. Через выпавший сучок видит Унжу кусочек улицы у дворца, лицо старого менялы. Меняла смеется, что-то говорит, насколько старый меняла счастливее сейчас кипчакского безземельного хана, сотника без сотни, его, Унжу.
Желтая полоска света у ног, как полумесяц.
– Аллах, помоги вытерпеть, – громко говорит сам себе Унжу.
– Но у монголов нет леса… – Шах Мухаммед, царь царей, Потрясатель Вселенной, новый Александр и прочее, ел арбуз, с всхлипом втягивая сладкую влагу. У ног шаха лежали два гепарда, один вытягивал длиннющую, как у кошки, ногу и чесал ею под подбородком, потом отошел, насколько позволила цепь и, присев, вытянув хвост, как копье, помочился, так что два крайних листа намокли. Сколько раз Унжу рисковал башкой, вернее, позвонками спины там, у монголов, из-за этих листов, выполненных китайской тушью им самим.
– Как же эти машины могут быть сделаны из бревен, когда у монголов нет леса?!
Плечи тянет к земле, и спина, и шея не могут больше вынести тяжести халата, и мелко трясется от напряжения живот, рук не оторвать от земли.
Все вокруг улыбаются, и Унжу слышит свой собственный голос, и в этом его собственном голосе восторг, потрясенность справедливостью замечания.
– Да, Великий, у монголов действительно нет леса…
Хотя есть, есть лес, давно уже есть, уйгурский, каракитайский да еще бог весть какие леса. Ничего они не знают здесь и не хотят знать. Или Аллах воистину ослепил их.
– Эти стенобитные машины, которые я изобразил на этих листах… Если бы монголы увидели, что я их изобразил, мне бы сломали спину. Эти машины делают сами китайцы и сами бьют стены своих собственных городов… Так уж у них все устроено, о Великий. Если китайский мастер будет плохо стрелять камнями, то его самого зарядят в машину. Их армия сильна, и они не знают пощады. Если кто-нибудь побежал, наказывают десятку, если побежала десятка – сотню…
– А если побежали все? – Лицо у шаха тяжелое, и в глазах одно желание – уйти, и страх, нежелание слушать Унжу.
Это понимают все здесь, и, чтобы преодолеть это желание Великого уйти, Унжу говорит все громче, почти кричит:
– Все они не бегут, Великий, никогда не бегут. Именно потому, что я сказал, ведь многое, как все в мире, состоит из малого, и тумен в конечном счете состоит из десятков и сотен.
– Я помню их, маленькие кривоногие люди на маленьких лошадях… Даже если этот желтоухий Чингиз немного побольше, – шах засмеялся.
– Там не было тогда Чингиза, о Великий. Там был его нойон Субадай с двумя туменами. Ведь один кипчакский хан или даже туркменский еще не армия, Великий…
– Там был твой каган Чингиз, это знают все.
Холодно, все холоднее. Ветер с гор совсем не летний, нукеры приносят жаровню и ставят ее Мухаммеду у ног. Дым пугает гепардов. Трусливые длинноногие кошки, расчесавшие себе шеи в неволе, эта мысль проносится так, мимо.
– Они не знают пощады, совсем не знают. – Голос сел, и Унжу бормочет: – Тебе надо готовить народы, о Великий. Здесь я нарисовал все, и многое могу изготовить…
– Ты кипчак и был сотником у монголов? – это уже визирь, с багровым от недавней оспы лицом, в его глазах сочувствие, и голос Унжу опять обретает твердость.
– Тысячником, я был тысячником, правда, у меня было много меркитских солдат и солдат других народов, и китайцев, и даже мусульман…
– Хан Унжу говорит с монголами как монгол, с китайцами как китаец, – визирь улыбается, – а с нами как добрый мусульманин.
Дым из жаровни внезапно густеет, ветер задул в поддон и крутит белый душистый дым, отделяя Великого, и визиря, и свиту. Только легкий кашель там, за дымом, да гепарды сильнее тянут цепи.
– Перед тем как идти в чужую страну, хан Чингиз высылает купеческие караваны, и после купцы лепят ему из песка весь маршрут войска… Ни одно войско не движется так быстро… У них сменные кони, – Унжу опять кричит туда, в белый дым, – у этих купцов, их полно в твоем городе, есть пластинки из золота, такие тонкие пластинки, на них изображены бегущие звери, похожие вот на этих, – Унжу пробует показать рукой на гепардов, не поднять, не поднять руку со свинцом в рукаве. – Любой монгол ведет такого купца сразу к Великому кагану… Я видел, видел, я знаю… – внезапно Унжу замолкает. Оттого что рядом, низко склонившись, стоит старый китаец в розовом, расшитом такими знакомыми цветами халате.
– Это китаец, – голос визиря из-за дыма. – Расскажи ему смысл того сухого рисунка на его родном языке. Поторопись…
Ветер опять стих, дым из жаровни больше не крутит, и трон с львиными головами, и Великий, и визирь, и свита опять возникли.
Унжу начинает говорить быстро. Рисунок прост, и надписи к нему просты, разные варианты построения из трех туменов. Вот два сбоку, один выпускает стрелы, разворачивается и бежит, втягивая преследователей в ущелье или долину, растягивая, пока два тумена сбоку не заканчивают дело. Просто, как детская игра, и всегда на памяти Унжу беспроигрышная.
Китаец внимательно слушает, кивает, быстро запоминая, как это у них принято. И пузырек с тушью, и кисточка трясутся у него на поясе. Потом говорит громко и ясно, обращаясь к шаху и к его свите:
– Этот человек говорит на непонятном мне языке, о Великий, я знаю более сорока языков и наречий, но, может быть, в горах… – китаец пожимает плечами и ласково глядит на Унжу.
И визирь кивает.
– Как же ты командовал китайскими солдатами, не понимая ни слова, – визирь смеется, будто все это была шутка.
И все смеются, будто у них животы болели и прошли. Дышать трудно, пот заливает Унжу лицо, ползет под воротник, под халат.
– Ты китаец, – медленно говорит китайцу Унжу и видит, видит, что тот его понимает, – сейчас, когда я это говорю, твоему народу выжирают печень… У тебя ведь тоже есть свой бог, ты, старик, что ты оставишь в этом мире?..
Китаец кивает, кивает и улыбается.
Великий вдруг вскакивает и бежит к Унжу, пола его халата попала в угли и дымит, визирь бежит рядом и пытается прихлопнуть эту полу руками. Великий садится на корточки и протягивает под нос Унжу розовую ладонь.
– Кто научил тебя и зачем? Кипчаки не хотят идти на Багдад, но этого вам мало… Послушай, кипчак, как тебя… В этой руке я держу Вселенную, и народы трепещут, когда я шевелю пальцем вот так. Что мне эти желтолицые гурханы, каганы?! Семечки из арбуза, пыльца!.. Кто научил тебя? Почему ты, кипчак, пришел сюда?
– Потому что каган – не семечки, Великий, и его копыта ближе всего к моей земле…
– Вздор, вздор. Кто научил тебя? Моя мать? Сын? Говори! – Великий вскакивает и вдруг начинает бить Унжу ногой по лицу Туфля мягкая, боли нет. – Ты скажешь мне все в Башне скорби, когда мухи начнут есть глаза, вы все говорите там то, что я угадываю здесь. Не будь дураком, начни с начала, а не с конца. Ну, кто? Кто?
– Великий, Великий, – Унжу пытается поймать полу халата, – я рассказал тебе, как они ломают хребты воинам, но и владыкам они заливают лица серебром, а их матери сидят на цепи у юрты кагана, – Унжу кричит и вдруг чувствует, что плачет, что задыхается от слез, которых не знал с детства, – и им бросают кости для еды, бараньи лопатки, и они благодарят…
– Врешь! Врешь! – Великий не слушает. – Кто научил тебя?! Эй вы, спустите на него гепардов! Жаровню сюда!
Он бьет Унжу кулаком по щекам, по глазам и вдруг сам начинает помогать нукерам тащить жаровню. Жаровню поднимают над Унжу, из нее сыплются раскаленные угли на голову, на халат, на руки. Боль приходит не сразу, сначала запах собственной паленой кожи и волос, гепарды смотрят с любопытством, опять подняв хвосты, как знамена. Ничего они не сделают, эти кошки. Бессмысленные кошки, как все здесь.
– Я приду к тебе на третий день, – говорит Великий, – и ты будешь долго говорить, а я молчать, – шах говорит вдруг устало, и полные безвольные его губы кривятся. – А если все это так, как ты сказал, Аллах простит меня, потому что ты первая песчинка в пыльной буре, которая засыплет наконец мир.
И через слезы, которые заливают лицо, Унжу вдруг видит или ему кажется, что идет снег. Да нет же, идет густой снег, какого не бывает летом. И через этот снег тяжело и грузно уходит, прихрамывая, обрюзгший человек, имя которому Потрясатель Вселенной, и кашляющие старцы – свита. Потом на Унжу накидывают мешок, старый мешок с привычным уже запахом чьей-то блевотины, эти мешки называют «мешки скорби».
На обожженную руку ложится снег, и это приятно.
Весь вечер густой снег валил над Ургенчем. К рассветному утру улицы были словно накрыты белоснежной раскатанной китайской ватой, что было удивительно для этого времени года.
В этот же предутренний час богатый хорезмийский купец Ялвач, утомленный долгой дорогой, был разбужен громким стуком, он успел увидеть, как факелы заполняют двор, как огонь пляшет на черных кольчугах, и повалился как был в рубахе лицом вниз. И так долго лежал и видел тяжелый медный сапог перед глазами, с которого на ковер стекала грязная вода, слышал, как выбрасывают из дома слуг и женщин, всех подряд, как чей-то простуженный голос приказал зажечь китайские фонарики, гирлянды которых украшали двор. Потом медный сапог приблизился и ткнул его в лоб, разрешая поднять голову. Когда Ялвач ее поднял, он увидел напротив на маленьком стулике колено, пухлую руку, которая почесала это колено. Ялвач дальше не смотрел и, просипев слова благодарности: «Аллах велик. Он подарил мне счастливый сон», – повалился опять лицом вниз. Но тот же медный сапог подсунулся к нему под подбородок, и тот же простуженный голос, который приказывал зажечь фонарики, разрешил поднять голову и стать на колени, чтобы увидеть Великого.
И Ялвач увидел Великого.
Глаза Мухаммед-шаха за день и часть ночи опухли, покраснели: его мучил насморк, болела голова, и визирь подавал ему в золотой тарелочке куски льда, напиленные в форме причудливых цветов, Мухаммед-шах прикладывал их то к вискам, то к переносице, и от этого Ялвачу показалось вдруг, что Великий плачет.
– У меня была встреча, – заговорил шах, – она встревожила меня… И сны, купец, сны… Ты мусульманин, я глава мусульманского мира, вернее, буду им, когда этот ублюдок из Багдада поймет свое место. Что это, купец?
Визирь с тоже опухшим от бессонницы в алых оспинах лицом торопливо наклонился и сунул под нос Ялвачу лист китайской бумаги с желтым обмоченным краем, от бумаги резко пахло кошкой.
На бумаге было изображено что-то, но бумага была близко, и, чтобы увидеть это «что-то» – китайский камнемет, – Ялвачу пришлось отползти.
Смотреть в глаза Великому нельзя. Купцы редко смотрят в глаза владыкам, разве что Великому Чингизу, там, не здесь.
Рука на колене лежала спокойно.
– Это китайская машина, – Ялвач говорит быстро, не запинаясь, – она бросает камни или куски бревен, даже дохлых ослов, которые несут болезни… Она служит для пробивания стен…
Ах, жизнь, жизнь, страшная жизнь купца. Там гнев, здесь гнев, там раз – и ломают спину два удальца, и лежи в степи под высоким небом, и такая боль, что не слышно, как стынет кровь в жилах и о чем говорит трава. А здесь и того страшней – Башня скорби.
Пальцы Великого дернулись, и жилы на руке появились.
– Китайцы – нежный народ, – торопится Ялвач, – их речь бессильна, как пение птиц. Их дома легко рушит ветер, а стены – подобные машины. Прикажи построить одну такую и ударить в стену хотя бы Самарканда – и ты сам убедишься, – Ялвач смеется, ах, как удачно получился этот смех, но лучше не повторять, горло может перехватить, и тогда…
– Говорят, вы, купцы, боитесь этой желтоухой собаки и служите ему за дешевый товар… – опять дернулись пальцы на колене. – Говорят, вы лепите ему из песка наши мусульманские земли и города… Говорят, у вас есть пластинки из золота и серебра, и с этой пластинкой любой монгол должен служить вам и вести к желтоухому Чингизу… Сейчас нукеры перероют все в твоем доме и в караван-сарае, и твои рабы будут громко кричать и плакать, но и это ничто по сравнению с тем, что будет с тобой, если пластинку найдут… На ней должен быть единорог или леопард, не помню. Ты можешь смотреть мне в глаза, купец. Конечно, это не глаза Аллаха, но и не глаза желтоухого Чингиза, которому ты продал душу. Или еще не продал, но подумывал об этом, а если и не подумывал, то это может прийти тебе в голову, а?! А поэтому пусть твои сыновья пока побудут гостями в доме моего пехлевана в Башне скорби, – шах кивнул на двух мальчиков, распростертых на ковре. Глаза шаха смотрели уже без интереса, он хотел спать.
Мальчики, его мальчики. Надо было что-то делать, делать, что-то сказать. Не просить, не умолять, для этого поздно и никогда не помогало, и Великий хочет спать. Если змея ждет тебя на одной дороге, надо свернуть на другую, ну и что, ну и что. Спасение было, было, вот оно. Такие секунды всегда выручали Ялвача.
– Великий, ты сейчас отсечешь мне голову и будешь прав, как всегда бываешь прав в этой жизни. Желтоухий каган просто бывший раб, ведь он носил колодку на шее… Неужели ты думаешь, что правоверный может служить бывшему рабу. Каган, или Чингиз, как они его там зовут, возвысился просто хитростью на большой охоте. Он созвал всех своих ханов, больших и малых, и поставил свой шатер посредине, но ночью уполз из него. Утром же шатер был весь пробит стрелами… По стрелам он определил изменников, казнил их и, соединив кочевья, возвысился. Торгующий должен не только видеть, но и слышать, иначе он не продаст товар. Я никогда не был в Багдаде. Но караваны так часто вместе жгут костры под звездным небом… Говорят, багдадский халиф и туркменские ханы… Большая охота на белом снегу очень эффектна, о Великий… – последние слова Ялвач почти бормотал, вроде голову потерял от страха, и, уже замолчав и не боясь больше, Ялвач спокойно взглянул на постепенно багровеющее лицо Владетеля полумира и Потрясателя Вселенной.
Тот два раза открыл рот, сгреб лед с золотой тарелочки, хотел приложить к затылку, но вдруг швырнул его в лицо Ялвачу и вышел.
Во дворе раздались крики женщин, голоса рабов, будто им тряпки вынули изо рта. Потом заплакали дети.
Ялвач встал и, согнувшись, поплелся во двор.
Кусок грязно-серого снега отвалился от края бочки, и сразу же голос сказал:
– Хан, а хан, Аллах подарил мне и этот день. Сначала взял, теперь подарил. Но глаза мои опухли или их съели мухи, – голос был слабый. – Расскажи мне, что ты видишь, хан?
– Откуда ты знаешь, что я хан, грешник?
– Откуда ты знаешь, что я грешник?
Они висели в том же дворике, где Унжу был накануне. Живых двое – вероотступник, толкователь Корана, и он, Унжу. Снег не сошел, и хотя повсюду капало, он лежал грязными пятнами на стенах и на крышах огромного города внизу. Город был виден только Унжу, ибо тот, другой, был слеп. Город был виден, потому что столбы возвышались над стенами. Боль в завернутых назад руках ушла, переместилась в затылок и спину, стала привычной, и Унжу казалось, что наступает покой и смерть. Когда налетал новый снежный заряд, можно было высунуть язык и ловить на него снежинки. Вода в бочке внизу под ним заплыла серым талым снегом, в ней ничего не отражалось.
– Во всем правоверном мире этот снег в летний зной нужен одному существу – мне, – опять заговорил вероотступник, – потому что мухи не едят мое тело и дают мне размышлять… Подумай, что это значит?!
– Ну и что это значит?
– Это значит, что Аллах подумал именно обо мне, хан, – голос вдруг стал насмешлив.
– Твои глаза не опухли, они вытекли, ты слеп.
– Видеть можно душой, к чему глаза? Да и стоит ли видеть этот мир, в нем одно хорошо – снег, который прогоняет мух. Аллах создал снег, зверей и птиц, крестьян и камни, лис и муравьев, но все пожирают друг друга, и сердце Аллаха полно жалости и страдания. Но ему жаль уничтожить этот мир, и он придумал смерть, но смерть страшна живым, и тогда он придумал муку, и избранные, вроде меня, могут звать смерть. Ты тоже поймешь это. Правда, позже, когда прилетят мухи.
– Моя смерть будет другой. И для другого.
Голос вероотступника слабо засмеялся и покашлял.
– Бедный кипчак, глупый кипчак. Ты способен натянуть только тетиву, а уже стрелу направляет Аллах. Я вишу одиннадцать дней, Аллах дал мне размышлять. Никто столько не висел, за это время здесь умерло пятеро хорезмийцев, перс и два кипчака. К троим из них приходил Потрясатель Вселенной, который не способен потрясти даже младшую жену своего гарема. Я много здесь сначала видел, потом только слышал. Люди плакали и молили, и был герой, который бросал слова гнева, как его просил векиль, – голос стал совсем слабым и опять засмеялся. – Ты думаешь, векиль подошел к нему и совершил то, что обещал?! «Лжец!» – крикнул ему векиль и следующий раз появился уже с тобой, – голос перешел на шепот.
Унжу напряг слух, но шепот был уже неразборчив. Внезапно в бочках вспыхнуло. Унжу даже не понял в первую секунду, почему испугался, – это было солнце.
– Эй, десятник, – сказал он и засвистел бешено и длинно, как свистел, когда гнал табун, – подойди сюда и позови векиля, я хочу сообщить ему важное, если ты не сделаешь этого, тебе отрежут ухо… Десятник, – он опять засвистел и стал биться на столбе, насколько позволяли колодка и веревка на шее.
Дверь сторожки в глубине двора приоткрылась, десятник был тот же, с рыжей бородой, идти через мокрый двор десятнику не хотелось.
– Векиль придет после вечернего намаза, а может, и не придет… Не свисти, ты сам будишь мух.
Унжу подождал, пока дверь закрылась, попробовал напрячь шею и придавить горло веревкой. И давил, давил, чувствуя, как наливается кровью голова и как уходит сознание. Потом услышал свой сип, сознание ушло, но жадное тело потребовало воздуха. Дворик приобрел свои очертания, все вернулось – бочка, земля, проплешина снега напротив будто бы уменьшилась, и уже не снег в бочке – вода слепит, отражая солнце, воздух теплеет, птицы поют. Где-то шумит город, там, за стеной, будто слышны скрип телег и тысячи шагов. Вероотступник не то что-то бормочет, не то поет «Колесо, колесо… ось кривая, спица не влезает», что ему там мерещится.
– Не будет так, не будет, – сипит Унжу, он опять напрягает шею и жмет, жмет кадыком на веревку. Надо передавить горло, чтобы оно лопнуло до конца. Дай, Аллах, силы, еще… Липкое течет из носа, это, наверное, кровь, это хорошо.
– Эй, хан!..
Внизу у бочки пятеро нукеров в медных наплечниках и нагрудниках в тонкой резьбе – дворцовые гвардейцы. Они добродушно улыбаются. Рыжебородый десятник с ними. В дрожащих руках у десятника табличка.
– Эй, хан, зачем ты так высоко залез? Слезь, пожалуйста, очень тебя просим…
В наплечниках гвардейца проплывают облака. Десятник кивает, торопливо отпирает колодки на ногах Унжу, отпускает блок, и Унжу тяжело брякается книзу к основанию столба.
– Умойся, хан, умойся, не хочешь из бочки, потри лицо снегом… – Старший из пришедших нукеров отзывает десятника в сторону, к стене. Они о чем-то толкуют, десятник зовет своих из сторожки.
– Колесо, колесо, – бормочет на столбе сумасшедший старик.
Хлипкий удар, и, когда Унжу поднимает голову, он видит, что гвардейцы рубят местную охрану своими короткими мечами. Выдох, удар, шлепок. Те даже не сопротивляются. Только десятник поднял руки, чтобы закрыть голову Кряк, голова рассечена, и кисть руки с табличкой отвалилась.
Что это, зачем, почему? Унжу, как собака, трясет головой, пытаясь собрать мысли.
– Эй, умеешь так, кипчак? – гвардеец нагибается, берет из отлетевшей кисти табличку, моет в бочке и сует под нагрудник.
– Я умею лучше, – сипит Унжу и сплевывает.
– Подбери себе сапоги, – посмеивается гвардеец, – нехорошо хану ходить босым, – и уже своим: – Подвесь вон того рыжего вместо хана. Пошли, хан.
– Погоди, – Унжу лег на землю, закрыл глаза и попробовал обратиться к Аллаху.
Но мешали шаги, ругань, скрип блока, которым подтягивали тело рыжего на столб.