Текст книги "Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии"
Автор книги: Алексей Герман
Соавторы: Светлана Кармалита
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)
– Если ты можешь жениться, то можешь и поднять саблю. Мужчина растет весь, а не по частям, а, Мусалав?!
И увидел, как фигура в белой узкой черкеске рванулась от фаэтона, через лужу побежала к воротам, как за ней побежала вторая фигура в такой же белой узкой расшитой черкеске, пытаясь перехватить и в первый раз ощутив, что побеждает, Хочбар улыбнулся, прижал разбитую кнутом голову к столбу и прикрыл глаза. Так, прикрыв глаза, скрючившись, слушал, как звонкий голос вызывает его, Хочбара, на все виды боя и на смерть. Когда же посмотрел наконец вниз, увидел ханского сына уже без черкески, черкеска лежала на земле у столба, и кинжал был воткнут в столб, и тяжело старческой походкой бегущего от ворот хана. И ханшу, и еще каких-то испуганных людей, и, так же улыбаясь, глядел на нукеров, которые топорами принялись рубить столб под ним, и на молодого хана, который вырывал эти топоры. Когда столб накренился, Хочбар соскользнул пониже, чтобы не побиться совсем. Он упал вместе со столбом, стараясь, чтобы не придавило руки. На него навалились, подняли, поставили перед ханом, губы у хана побелели, а лицо стало такое красное, что Хочбар испугался, что хан сейчас умрет, и тогда ничего у него, Хочбара, не выйдет.
– С тебя сейчас сдерут кожу и без кожи повесят на воротах, – хану не хватало воздуха, чтобы кричать.
Хочбар кивнул на столб, лежащий теперь у ног, из столба по-прежнему торчал кинжал Мусалава.
– Это помешает тому, что видели и слышали все, – Хочбар говорил негромко и даже примирительно, – тебе надо как следует подумать, и совсем о другом, прости меня за совет, хан.
На него накинули ремни и потащили во двор. Уже из двора он слышал, как сотник крикнул, что уже темно и не время и чтобы люди расходились до утра.
Кто-то в толпе мяукнул, и старики и ханские сотники еще долго, гневно требовали, чтобы тот, кто мяукнул, и те, кто смеялся, вышли и показали лицо.
Этой ночью с Каспия подул теплый ветер, проносящиеся набухшие водой тучи часто проливались короткими дождями, всю ночь брехали собаки, и огромный растревоженный аул за всю ночь так и не отошел ко сну. Даже под утро, как бывает, когда в доме больной, часто открывались двери, обнаруживая неяркий свет, чувствуя тревогу взрослых, плакали дети. И хотя ханский дворец был погружен во тьму и светильники давно погашены, там тоже никто не спал.
В тишине скрипели двери. Уже начинался мутный рассвет, когда на галерее раздался крик и Мусалав в черкеске на голое тело и с кремневкой перепрыгнул со второго этажа во двор, две тени метнулись у коровника, одна, замешкавшись, выронила что-то, это что-то оказалось арбалетом с коротким железным болтом вместо стрелы, и Мусалав долго, едва не плача, кричал в темную теплоту хлева, что он знает, кто это был, что «тот, кто поднимет руку на моего врага, мой кровный враг на десять колен, потому что хотел меня опозорить…»
Но из хлева раздавался только шорох, Мусалав же не пошел лазить среди коров и барахтаться в сене. Погрозил отобранным арбалетом и выстрелил из него в землю на два метра вперед, подивившись силе удара, болт чавкнул и исчез в земле.
Хочбар сидел в яме. Постояв над ямой, Мусалав послушал, дышит ли он там.
– Иди спать, Мусалав, – сказал голос Хочбара из ямы, – я так думаю, больше никто не придет…
Голос помолчал и вдруг добавил, довольно хмыкнув:
– Кроме хана… Ему, я думаю, самое время…
Прибежала собака, завертелась у ног, нюхая решетку и ворча. Когда Мусалав поднял голову, над ним стоял хан. Хан тоже сел на корточки, пола расшитого халата поплыла в луже. И они посидели оба, отец и сын, поласкали собаку.
– Ты хочешь, чтоб я ушел, – сказал Мусалав, – но я прошу тебя не отсылать меня, – он поглядел хану в глаза и покачал головой.
И хан покивал, понимая, что тот не уйдет.
– И скажи, чтоб полковник и Али ушли из хлева и больше не прятались там…
Хан опять покивал.
– Хочбар, ты можешь есть, еда хорошая, – мягко сказал хан, глядя в черное отверстие, – зачем ты взялся за это дело, ведь вы с нуцалом враги…
– Нуцал обещал оставить Гидатль… Мы маленький народ и хотим жить свободно…
– Что ж, я понимаю тебя… Если б я был твоим соседом, я бы желал такого друга, – и хан мелко закивал, перехватив ставшие несчастными от унижения глаза сына, – ты не прав, Мусалав, могу я поговорить с гостем…
– Кунацкая у тебя хоть куда, – засмеялся голос из ямы, – хотя, пожалуй, почище, чем у нуцала, не так воняет…
– Нуцал сошел с ума, – хан собрал остатки самообладания и заговорил твердо, – он оскорбил моего сына, ты-то видишь – мой сын витязь, потом доверил дочь разбойнику, Хочбар, почему он доверил тебе свою дочь…
– Мне кажется, что он поступил правильно, – ответил голос из ямы, – ведь завтра я провезу ее через Кази-Кумух…
Собака лизнула в лицо, хан отпихнул ее так, что она взвизгнула, и посидел над ямой, не решаясь ни молчать, ни говорить, только открывая и закрывая рот.
– Иди спать, отец, – взмолился Мусалав, он говорил тихо, так, чтоб Хочбар не слышал. – Все, что ты говоришь – не то…
Но хан не вставал и все глядел в яму.
– Иди спать, хан, – сказал голос из ямы, – я понимаю, когда ты молчишь, вели покормить мою лошадь, принести мне скрипку и чистой воды… Нуцал был совсем не глуп, когда ты поймешь это, тебе станет легче… – потом голос вдруг засмеялся, покашлял и странно весело добавил: – Мы оба с тобой хотим, чтобы твой сын дожил до твоих лет, и оба должны позаботиться об этом. В ямах, которые вы, ханы, называете почему-то кунацкими, мне почему-то часто приходят особенно удачные мысли.
Мусалав вскочил и быстро пошел к дому, ударив по дороге о дерево арбалетом, стальная пружина еще долго зудела, пугая собак.
Этим же ранним утром, когда вороны стаями полетели кормиться на поля, Саадат парила ноги в горячей воде. Она кашляла и опасалась разболеться. Опять пошел дождь, вода с плоской крыши лилась в бочку под окном, потом к звуку льющейся воды присоединился еще звук, странный, похожий и не похожий на скрипку, и искаженно и сипло возникла та же мелодия, которую она слышала там, у отца, когда в яме на заднем дворе играл Хочбар.
В груди у Саадат сдавило, она прижала к груди подушку, но это не помогло, и тогда она велела Зазе не давать ей больше лепешек, потому что в Кази-Кумухе не умеют делать тесто. В груди все поднималась странная тревожащая боль, от которой было трудно дышать, Саадат плакала, грела грудь и живот подушкой и ругала казикумухское тесто. Заза же закричала, что не в тесте дело, что все гораздо хуже, что Саадат просто не понимает и что это у нее болит душа. Заза вырвала вату из бешмета и стала просить, чтобы Саадат заткнула уши и скрипку не слушала, и сама попробовала закрыть ей уши ладонями, но Саадат ее оттолкнула.
Заза от страха заплакала, она знала Саадат и боялась ее.
По замыслу устроителей, состязание должно было быть стремительным, кровавый поединок искусно и незаметно подменялся праздником для народа, потехой, веселой и легкой. Котлы с бузой стояли так, чтобы их мог видеть каждый. Вместо обрубленного накануне столба был врыт новый, только что окоренный, желтоватый и влажный. Привязанные к нему пестрые ленты бились на ветру. На площади, крышах, даже орешниках – всюду были люди.
Фокусник-перс показывал фокусы, хомабатцы в рванье и цветных масках на ослах, к которым были привязаны конские хвосты и приклеены лошадиные гривы, совкринские канатоходцы – все это для веселья, на которое хан не жалел денег.
Хочбар во дворе умывал грязные руки и лицо. Незаплывшим своим глазом он видел, что фаэтоны уже заложены, что женщины отжали и кое-как выправили скрюченные и размокшие от вчерашнего дождя ленты и навязали новые, что в кунацкой накрывают столы, что Мусалав в белой узкой черкеске, бледный, с синими кругами вокруг глаз гневно расспрашивает о чем-то старого нукера и пытается не выпустить из дворца двух зурначей. И гонит их пинками обратно.
В этот же момент молодой десятник то ли нарочно, то ли нечаянно уронил на голову нагнувшегося Хочбара пару тяжелых, схваченных железной скобой оглобель. Оглобли пришлись как раз на шею и сбили Хочбара с ног. Все, кто был во дворе, засмеялись. Хочбар тоже долго смеялся и, уже умывшись, взял за скобу оглобли, чтобы поставить на место, но вдруг неожиданно коротко и почти неуловимо для глаза ткнул ими в низ живота десятнику, и, когда тот завертелся, Хочбар поцокал языком и посоветовал не огорчаться, потому что десятник сможет теперь верно служить юному хану, когда у хана будет много жен.
– Хан будет доверять тебе, – крикнул он и пошел мимо притихнувших нукеров к воротам, не меняя доброжелательного выражения лица, и, шагнув за ворота и увидев наполненную людьми гудящую площадь, кивнул сам себе и сам себе сказал «хорошо». И, прикрыв глаза и грея на солнце лицо, стал слушать, как старый плечистый нукер, кланяясь хану и старикам и тоже улыбаясь всем своим темным дубленым и уж вовсе не улыбчивым лицом, объявил, что юный хан и гость поспорят сейчас, кто дальше плюнет. Лицо у Мусалава стало беспомощным. Опять заиграла музыка. Мягко кивали старики, Хочбар вышел на черту, плюнул и долго заинтересованно смотрел, куда долетел плевок. Плюнул и Мусалав и, не оборачиваясь, пошел назад, по дороге забрал у одного из нукеров длинную плеть и, проходя мимо, перерубил этой плетью дудку у музыканта. Потом повернулся и этой же плетью ударил старого нукера по голове так, что тот, охнув, сел на землю.
– Я выиграл в плевках, – крикнул Мусалав и засмеялся, – гость плюнул дальше, но я истратил больше слюны, – ты же не учел этого, собака, и представление, которое ты придумал, – он кричал это вроде нукеру, который все сидел на земле, – мне не подходит. Пойди и отдай ему свой кинжал, ну! – и он опять поднял плеть. Нукер посмотрел на хана и покачал головой, отказываясь.
Тогда Мусалав опять ударил его.
Нукер поднялся, потряс головой, с которой слетела папаха, посмотрел на хана и крикнул, что объявляется состязание в стрельбе из лука в мишень. На лбу у него вздулся рубец, бок был перепачкан, из черкески текла грязная вода. Объявив, он невидящими глазами посмотрел вокруг и, отряхивая мокрый бок, пошел к хану.
Из толпы мяукнули, так же как вчера, музыканты принялись играть как можно громче, заглушив остальные звуки.
Мусалав догнал нукера, отобрал кинжал, бросил его Хочбару и одновременно ударил Хочбара хлыстом по сапогам. Музыканты перестали играть.
Стало тихо. Было слышно только, как треплются на ветру ленты. Потом в толпе тихий голос мальчика вдруг длинно заговорил, расспрашивая о чем-то мать. Прокричал петух.
Хочбар поглядел на собственный сапог, на кинжал, который держал лезвием к себе, поглядел на хана прямо в круглые неподвижные глаза и стал расстегивать черкеску.
Тяжело шлепая по лужам, подошли нукеры, помогли обоим раздеться до пояса, одни унесли одежду, другие повели к хану и старикам.
В спину дул холодный ветер, весеннее солнце грело лицо и грудь.
Хан смотрел прямо перед собой, и, только когда двое натягивали Хочбару на лицо черную папаху, почти повиснув на ней с двух сторон, и папаха наползала уже на глаза, Хочбар увидел глаза хана и белые губы, которые он пытался сжать.
Потом папаха сдвинулась вниз, наступила чернота, и в этой черноте постепенно исчезли звуки. Все, кроме тяжелого собственного дыхания. Папаху сверху затянули веревкой, так что веревка стянула голову ниже ушей. В руку вложили кинжал, Хочбар нащупал острие и кивнул сам себе и так же кивнул, когда ощутил горячее солнце с правого бока и встал так, чтобы оно грело грудь. Он сунул свободную от ножа руку под мышку, мокрой от пота рукой провел по груди, животу и так сделал несколько раз, оставаясь неподвижным с опущенным вниз кинжалом, только шевелил огромной от папахи и веревки головой.
Мусалав шел зигзагом, что-то там казалось ему под завязанной его папахой, в это что-то он пытался воткнуть нож и каждый раз попадал в воздух. Потом на секунду он перекрыл солнце, влажный живот Хочбара оказался в тени, и, тут же ощутив эту тень, Хочбар отбросил нож и прыгнул, рубанув вниз, как колесом, своими сцепленными огромными ручищами, повалил его и прижал к земле.
Несколько секунд они еще барахтались, потом Хочбар вдруг сел на корточки, ножом Мусалава разрезал веревку на свой папахе и стал тянуть папаху наверх, постепенно открывая подбородок со следом веревки, потное лицо и бритую голову.
Кричали хамобатцы, гудел оркестр, воздух был свеж и необыкновенно приятен.
Столетний орешник на краю площади треснул под весом людей. Обломилась ветка, и тут же весь орешник стал распадаться на глазах, обнажая гнилую желто-черную сердцевину, оттуда неслись визги и смех. Мусалав, тоже потный и тоже со следом веревки на подбородке, посмотрел туда, потом на собственное отражение в небольшой лужице у ног, плюнул в это отражение и вогнал бы кинжал себе в живот, если бы сидящий рядом Хочбар не подставил ногу… Кинжал воткнулся в войлочную подметку. Оба попыхтели, вытаскивая его.
– У нас в Дагестане совсем не так много животов, – сказал Хочбар, – и среди них твой далеко не худший, хотя вчера, признаюсь, я думал по-другому… Я бы хотел иметь такого кунака, как ты, мы бы много говорили и, может быть, лучше поняли бы друг друга, во всяком случае ты меня, – Хочбар встал и так постоял, пока разломавшийся орешник и то, что там происходило, перестало интересовать площадь, и тогда крикнул. От громкого крика он закашлялся и, кашляя, подождал, пока стало совсем тихо.
– Казикумухский молодой хан во время поединка вел себя как воин и боец. Был отважен и честен. А если кто-нибудь считает не так, пусть выйдет и скажет об этом так громко, как говорю сейчас я, – он посмотрел туда, откуда мяукали, но было тихо.
– Музыканты, – крикнул тогда Хочбар, – мне кажется, что теперь вы можете играть громко с чистой совестью.
Хан махнул рукой, музыканты задудели что есть мочи, толпа закричала.
Через площадь они шли рядом, Мусалав чувствовал, как холодный ветер обдувает лицо, сердце в груди билось мощными толчками, и он почему-то вдруг пожелал отдать жизнь за этого огромного гидатлинца с длинными, как у обезьяны, руками и даже хотел сказать что-то в этом роде, потом испугался, что Хочбар говорил о нем не всерьез, и тоже захотел спросить, но не стал и лишь заставил себя придать суровое выражение лицу Ни о свадебном фаэтоне, ни о Саадат он не думал.
Хочбар по дороге что-то пробормотал, что Мусалав не слышал, только заметил, что Хочбар сам себе кивнул головой. Уже подойдя к хану, они увидели, что тот глядит в землю, что он строг и соглашается с почтенными старцами, которые, перебивая друг друга, горячо говорили о том, что полковник совершил ошибку и, не зная обычая гор, обидел гостя, а также, превратно все доложив хану, поставил всех в неловкое положение.
Полковник плюнул, повернулся и пошел к площади, кожаная желтая отполированная седлом заплата на его штанах поблескивала на солнце.
К вечеру праздничные ленты на столбе обвисли и еле шевелились… аул успокоился, площадь была пуста. Буза и грузинское душистое вино сделали свое дело, половина музыкантов спали на своих местах, лишь трое, ужасаясь сами себе, пытались играть. С очень близкого расстояния лицо у полковника было совсем рыжим и добродушным, пахло от него молоком.
– Даже если твою родину вот-вот зальет море, – мысли у Хочбара были крупными, казалось, их можно подержать на ладони, он поднял ладонь и посмотрел на нее, – ее нельзя было покидать. Я понимаю тебя, где найдешь такие горы, но все же?!
– Мою родину не зальет, – наконец выдавил из себя полковник и потряс перед носом Хочбара рыжим пальцем.
– Зальет, – успокоил его Хочбар, – если она ниже моря, не может быть иначе… Я бы проводил тебя, но, поверь, у меня такое важное дело здесь…
Мусалав, потный, разгоряченный, счастливый, что-то говорил, говорил в углу сотникам. Хочбар вышел во двор, в светлом еще небе появились звезды, лохматая могучая собака, мученически закинув голову, подвывала музыкантам, на крыльце плакал пьяный полковник. Хочбару было жалко его.
Он вылил себе на голову кувшин воды, зачерпнул еще, с полным кувшином вернулся и громко объявил, что дорога у него дальняя и что на прощанье он хотел бы сказать то, что всегда говорил его отец, а перед отцом дед. Смочил музыканту лицо и голову, с сомнением поглядел на него и попросил играть самую простую мелодию. Потом налил себе в рог бузы и сказал:
– Пусть будет хорошо хорошим, пусть будет плохо всем плохим. Пусть, час рожденья проклиная, скрипя зубами в маете, все подлецы и негодяи умрут от боли в животе. Пусть кара подлеца достанет и в сакле и среди дворца, чтоб не осталось в Дагестане ни труса больше, ни лжеца!
Скалы, угрюмые и дикие, обрывались рядом с колесом фаэтона, там, внизу под облаками, гулко ревела невидимая река. Синее небо казалось ледяным.
Заза опять икала и тяжело дышала, открыв рот, ее испуг был неприятен, и Саадат нарочно показывала ей провалы между бревнами, составляющими полотно дороги. Через эти провалы ничего не было видно, кроме плотных, будто не проткнешь, облаков, и Саадат рассказала, что часто бывает, когда огромная рука поднимается оттуда и хватает за колеса фаэтоны, лошадей за хвосты, а пеших за горло.
– Такая длинная рука, – говорила она, – в черных перьях… А-а-ах, – она вдруг вытянула свою руку вверх и крикнула гортанно с шипением, лошадь дернулась, этого Саадат сама не ожидала. Заза икнула еще раз и, сомлев, опустилась на пол фаэтона. И долго не приходила в себя, как ни трясла и ни била ее по щекам Саадат.
Вторая служанка, сестра Магомы, закатила глаза и вжалась в угол, не принимая ни в чем участия.
А дорога между тем тянулась, непохожая на хунзахскую, папаха Хочбара покачивалась впереди.
Заза пришла в себя и сидела, сжав губы, как русский кошелек, внизу под облаками все грохотала река, и в этом грохоте невидной реки Саадат стали чудиться скорбные, тоскливые звуки, напоминающие чем-то ночную скрипку Хочбара; она заплакала и плакала, испытывая странное счастье от этих слез. Заза громко рассмеялась и спросила, заметила ли Саадат, что от Хочбара пахнет весенним бараном. Саадат тут же согласилась, но плакать не перестала.
– У него маленькие злые глаза, – сказала Заза, – и короткие, как у кабана, ноги… По ночам он скрежещет зубами, и гидатлинцы кладут ему между зубов палку, – она прикусила себе кисть руки и показала, как Хочбар рычит и грызет палку.
И Саадат удивилась, что раньше не замечала, что у Зазы мелкие и нехорошие зубы, и сказала:
– Что у тебя с зубами, Заза, протри их солью…
Впереди возникла площадка, здесь пережидал встречный караван, и, как только фаэтоны съехали с дороги, караван двинулся. Низкобрюхие коротконогие лошади везли жирные черные бурдюки, пахло нефтью, и, покуда караван проходил, Саадат вглядывалась в незнакомые кумыкские лица и слушала незнакомую речь.
Потом подозвала Хочбара и спросила, о чем говорили кумыки.
Но он только удивился.
– О разном… У каждого свои заботы в дороге… Они не привычны к горам и страшатся их…
Неожиданно для самой себя она заявила, что Заза нездорова.
– Она млеет в пути и слишком жарко дышит, на ее место ты можешь положить тюк… Ты, правда, грызешь бревно по ночам?
– Правда, – Хочбар покивал, – поэтому у нас вокруг Хотады нет деревьев… Если ты обратила внимание?!
– Что ж ты грызешь тогда?! Хочешь, я тебе посоветую…
– Зачем? – Хочбар опять покивал, засмеялся и принес узел, узел был тяжелее служанки, и фаэтон просел на ремнях.
– Вообще-то я грызу людские кости… – я сам слышал, как одна грузинка пела об этом своему ребенку, когда я спросил ее, она сказала, что так ей пела ее мать… Так что ты меня ничем не удивишь… Видишь ли, нам нравится жить немного иначе, чем остальные, но некоторые не могут нам простить этого.
– Возьми Коран. – Саадат протянула кожаную тисненую книгу. – У меня болят глаза, пожалуйста, прочти мне, чтобы я могла размышлять дорогой…
Хочбар долго смотрел, шевеля губами.
– Это не Коран, – сказал он наконец, – но то, что здесь написано, мне нравится. «Желтый лист упал в реку и плывет, но больше никогда не вернется сюда».
– Зачем ты везешь меня в Шуру, – вдруг крикнула Саадат, испугалась собственного крика, замолчала и тут же крикнула опять: – Что я сделала тебе плохого, что ты везешь меня в Шуру?
В углу площади, где ели кумыки, было много птиц, они вдруг разом поднялись в воздух.
– Ты хотела бы вернуться в Кази-Кумух? – медленно и удивленно спросил Хочбар.
– Отнеси узел и верни служанку, – опять крикнула Саадат, – и стой от меня подальше, от тебя действительно немного пахнет весенним бараном… А я очень не люблю этот запах…
Теперь Заза больше не смотрела вниз, Саадат же на миг показалось, что черная скала, вылезающая из тумана, действительно напоминает руку, стремящуюся схватить ее, и она даже обрадовалась и показала служанке, а когда та взвизгнула, долго и зло смеялась. Дорога еще раз круто завернула, они обогнули эту скалу, и Саадат вдруг ахнула, потому что внизу открылась долина, горы раздвинулись, ушли в сторону и впереди их не было.
Саадат никогда не видела мир без гор, долина показалась ей враждебной. Они постояли и послушали гул ветра, грохота реки не было, и в реке отражалось вечернее небо.
Потом возница закричала, что видит людей шамхала, которые, наверное, ждут их. Далеко в степи они увидели костры и кибитки. Быстро темнело, от этого казалось, что костры горят все ярче и делаются все выше. Возница все кричала, что одна верила, что они проедут и что Саадат должна наградить ее.
Саадат ударила ее и велела замолчать. И всем закричала, чтоб замолчали и повернулись спиной, взяла хлыст и подождала, пока все не повернулись и не замолчали.
Странно и резко похолодало, ее знобило так, что она еле держала хлыст, и так с этим трясущимся хлыстом она подошла к Хочбару. Лошадь толкнула ее боком, но она стояла совсем близко, почти касаясь лицом сырого с разодранной подметкой сапога. Хочбар отъехал, она подошла и встала так же, чтоб он не видел лица.
– В этой долине разбегаются ветра, – сказала она, голос осип, не слушался, она покашляла, – здесь река течет без звука, я всегда буду думать, что я глухая. Увези меня. Что я сделала тебе плохого, что ты хочешь отдать меня? Что я сделала вам всем плохого, – она опять закашлялась, ее опять затрясло. И она опять встала поближе к сапогу и вдруг резко подняла лицо вверх, лицо было странное, белое, такое, что Хочбар испугался и стал слезать. Лошадь переступила, толкнула Саадат, она упала неловко на четвереньки, расцарапав руки, и тут же села и стала дуть на них. Хочбар стоял над ней, бурдюк на боку лошади развязался, и из него текла вода. Он отогнал лошадь, сел рядом на корточки и тоже подул на ее руки.
– Увези меня. Заза скажет, что я умерла в пути. Я могу быть тебе служанкой, и ты сможешь делать со мной что хочешь, – она закашлялась и долго кашляла, не поднимая больше головы, а когда стала опять говорить, то голос совсем осип, – ты столько раз крал девушек для выкупа, укради один раз для себя, если ты боишься моего отца, не бойся, он не станет нас искать, ему лучше поверить, что я умерла. Я рожу тебе сына или нескольких сыновей, разве это плохо?! – Она совсем было опустила голову, но вдруг закричала, чтобы служанки шли на место, подняла хлыст и стала кашлять. Служанки кричали Хочбару, чтобы он отошел и больше не смел подходить к госпоже. Вороны, устроившиеся уже на ночлег, поднялись и закружили над ними.
Хочбар приказал женщинам отойти и привязать новые ленты к фаэтону, прикрикнул, когда они замешкались, потом снял свою бурку, и накинул сверху на Саадат, и сел недалеко на корточки, опустив между колен свои длинные руки, глядя вниз, в долину.
В костер там, видно, что-то подбросили, сухую траву скорее всего, и он пылал теперь огромным красным факелом, как странный кровавый глаз в темнеющей степи, и этот странный свет костра отражался и плясал в широко открытом черном не подбитом хочбаровском глазу.
– Ты только что смеялась надо мной, – укоризненно сказал он, – ты не хочешь к Улану, при чем здесь я и жизнь моих земляков. – Он помолчал, подыскивая слова, слов не было, одна пустота в голове и груди. – Чужие пролетные птицы заносят к нам в горы такие болезни, – так говорят старики, но потом к лету они проходят… Может быть, твоя служанка заболела и заразила тебя. – Он попробовал посмеяться и подождал, не засмеется ли Саадат. И обрадовался, когда она засмеялась тоже. И, уже когда пошел к лошади и взял кремневку, обернулся. Она сидела неподвижно, накрывшись буркой с головой, похожая издали на копну прошлогодней травы, не дернулась и не сняла бурку, когда он выстрелил вверх и когда внизу, в долине, в ответ забухали кремневки, поднялся отчаянный собачий лай, красными точками стали загораться факелы.
Потом эти факелы сбились в кучу и вдруг растянулись по степи – к ним скакали всадники.
Хочбару снилось, как его отец бреет ему голову и он с побритой головой, с неестественно оттопыренными ушами идет посмотреть на свое отражение в ведре, а кунаки отца едят мясо, отрезая длинные полоски у самого рта.
– Как вы там живете? – интересуется маленький Хочбар, вглядываясь в свое странное отражение.
– Где? – удивляются уздени и тревожно смотрят ему в глаза.
– Там, где вы сейчас, ведь вы все убиты… И вместо вас всех в Гидатле один я. – И вдруг пугается так, что роняет ведро.
Отец и Хочбар сейчас похожи, как две капли воды, но об этом Хочбару не дано знать.
На свадьбе Хочбар заснул, он спал, как сидел в седле, с прямой спиной, чуть опустив плечо, его избитое лицо во сне приняло насмешливое выражение, будто он всех обхитрил, тяжелые со сбитыми костяшками руки на коленях были сжаты в кулаки.
Русский офицер насыпал на крышку табакерки нюхательный табак и хотел пошутить над ним, но толмач отсоветовал и сказал шамхалу, что Хочбар спит.
Шамхал приказал не будить. Осторожно повесил на шею Хочбару большие заморские в черных крупных камнях часы и велел толмачу сидеть рядом и, когда тот проснется, сказать ему слова милости и привета.
– Когда-то, – наливаясь кровью, крикнул шамхал, – мои предки были вот такими же, – он показал пальцем на спящего Хочбара, – тогда от нас дрожала земля, – и послушал, как толмачи, перекликаясь, переводят его слова на множество языков.
Иранские галеры на рейде запалили праздничный фейерверк, его белый судорожный свет выхватывал туманное небо, дым многочисленных костров в нем и запрокинутые лица гребцов с открытыми ртами.
Моросил мелкий дождь, чадили угли, длинные праздничные столы взрывались криками, тостами и пением. Ночь, несмотря на дождь, была теплая, почти душная. Плясали под бубны канатоходцы с маленькими обезьянками на плечах, в круг под натянутый канат вышли грузины и с шашками наголо долго танцевали свой воинственный танец, нежный и не похожий на войну.
Одна за другой выпалили длинные русские пушки, это был знак отхода молодых ко сну. Расстелили шаль, на которую следовало бросать деньги. Лицо у Саадат было закрыто, свадебный костюм напоминал башню, темную и жаркую, она почти ничего не видела, и не слышала почти ничего, и задыхалась от испарины, там, внутри этого кокона, и все же они прошлись в танце по этой шали. Под ноги князья, князьки, ханы и послы бросали деньги кто золотом, кто бумажками. Слуги вокруг вели строгий учет деньгам, дабы не потерять, и запомнить, и доложить. Ноги Саадат разъезжались на скользких от дождя монетах, она чуть не падала. Улан стоял крепко, ноги у него были тяжелые и не скользили, и руки сильные, и он, спокойно улыбаясь, бережно вел ее по этим деньгам. Еще раз ахнули орудия, пугая над морем чаек.
Незнакомые руки взяли Саадат под локти и повели.
Слуги сразу же подняли за углы и осторожно унесли отсыревшую в черных земляных пятнах белую шаль с деньгами. Старик казначей с колокольчиками еще долго ползал по земле, отыскивая, не затерялись ли где монеты, и громко звонил колокольчиком, чтобы гости пропускали его.
Старые кумычки с крепкими сильными руками раздели Саадат. Своих служанок она только на секунду увидела в дверях, их не пропустили, она видела, как Зазу выталкивают, хотела крикнуть, но в это время кумычка больно сжала ее колени, она дернулась и попыталась коленом ударить кумычку в лицо, но руки у той были твердые и сопротивляться им было нельзя.
Вдруг она почувствовала, что ее никто не держит, служанки исчезли, и вошел Улан. Лицо его Саадат не увидела, увидела только черную, заросшую неправдоподобно густыми волосами, будто шубой покрытую широкую грудь, которая надвинулась на нее.
Утром под огромными котлами раздували огонь невыспавшиеся с красными глазами слуги. За стеной мычал забиваемый скот и слышались глухие удары.
Хочбар уезжал, но, когда он сел в седло и тронул лошадь, дорогу ему перегородили четверо нукеров из дворцовой стражи в тяжелых медных шлемах, наплечниках и стальных кольчугах, крепкие и коротконогие.
Шел дождь, земля пропиталась водой, и по медным шлемам и наплечникам нукеров стекли тонкие струи.
Прибежал толмач и сообщил, что ханша хочет видеть Хочбара перед дорогой, и раскрыл над Хочбаром большой цветистый зонт. Под этим зонтом они пошли в сад, покуда они шли, Хочбар слышал за спиной тяжелое металлическое бряканье доспехов. У входа в парк стояли еще два нукера с кривыми персидскими саблями. Огромная собака вдруг вывернулась из-за их ног, вцепилась Хочбару в бурку и рванула. Он схватил ее за загривок. Толмач раскричался, и нукеры отволокли собаку, но рука у Хочбара оказалась покусанной, а бурка порванной.
В саду он первым увидел Улана, тот стоял, широко расставив ноги с маленькой золоченой книжкой в руке, смотрел в нее и слушал грузинского мальчика, который пел, только потом Хочбар увидел Саадат.
Она велела Улану остаться, сама же пошла навстречу.
Улан крикнул, и за ней понесли зонт.
Мальчик-грузин продолжал петь, Улан слушал его, все смотрел в книжечку, сверялся.
Край бурки разорван, висел клок, и это стало неприятно Хочбару. Он остановился, широко расставив ноги, и не пошел дальше, стараясь сохранить на лице невозмутимость и немного ироническое выражение.
Нукер с зонтом споткнулся, на секунду полотенце закрыло сад, а когда открыло – Саадат стояла близко. Лицо у нее было незнакомое, белое, рот большой, его удивило, что она так резко подурнела и изменилась. И он еще думал об этом, пропустив, что она уже говорит.
– Мне понравилось море, – говорила Саадат, – Темир-Хан-Шура намного красивее и богаче нашего дворца… Люди мужественны, но не так злы, ниже ростом, но приветливей… И образованность… Улан говорил со мной все утро, смотри, ему не нужен толмач, когда он говорит с русским или персом…