Текст книги "Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии"
Автор книги: Алексей Герман
Соавторы: Светлана Кармалита
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)
– У-у-у-у-у… – загудел рефрижератор.
Шофер домел веничком кузов, закрыл борт. Белобров сунул ему тридцатку.
– Ну вот и все, – сказала Шура и оглядела дома, базу, размытые дождем сопки, серые корабли под скалой. – Все, как сон, Сашенька, как сон!
Не прощаясь, взяла ребенка и, криво ступая, пошла по трапу. За ней поднимался Дмитриенко с открытым зонтом. На палубе ветер сорвал брезент со штабеля бочек. Помощник ругался в мятый жестяной рупор. Транспорт опять загудел.
– Ну, бывайте здоровы, – и Маруся по очереди пожала руки Черепцу и Артюхову. И потом еще раз Черепцу. – Ждите нас с песнями.
И, забрав в обе руки вещи, не оборачиваясь, полезла по трапу.
Майор из морской пехоты заиграл на аккордеоне танец маленьких лебедей. Матросы с грохотом потащили наверх трап. Буксир сипло гуднул и стал вытягивать транспорт. Все закричали. Шура с палубы замотала головой. Потом ткнулась лицом в одеяло, в которое был завернут ребенок, и заплакала. Маслянистая спокойная полоса воды между транспортом и пирсом все увеличивалась. Тугой ветер с залива вырвал у Марии Николаевны зонт, он закачался на воде. Мария Николаевна тоже заплакала, не то из-за зонта, не то вообще. Все кричали с палубы и с берега, это был крик, в котором нельзя разобрать слов. Майор играл вальс. Подъехал «виллис», из него выскочила Настя Плотникова и замахала рукой, а Шура опять закивала головой.
Маруся стояла на самой корме у штабеля бочек рядом с вылинявшим флагом, так и не выпустив чемодана и узлов. Она смотрела на Черепца и на пирс долго и неподвижно. Тугой сырой ветер все дул и дул с залива, транспорт отходил. За транспортом двинулся «Бобик» – большой морской охотник – корабль охранения, матросы с него показывали на зонт в воде и смеялись.
Провожающие расходились с пирса. Настя уехала на «виллисе». Черепец, Белобров и Дмитриенко залезли в кузов «пикапа» и накрыли плечи брезентом. К ним попросился майор с аккордеоном, и они поехали.
– Уехал мой балбес, – сказал майор, – и снова я одна.
Он хихикнул и заиграл «Давай пожмем друг другу руки».
– Вчера муху видел, весна… – сказал Черепец.
«Пикап», подвывая моторчиком, полз в гору, и чем выше он полз, тем шире открывался залив и тем сильнее становился ветер. Майор играл, лицо у него было печальное.
– Черепец, дорогой, – сказал Белобров, – а я тебе воротник купил, – он кивнул в сторону залива и транспорта, – купил, понимаешь, и не отдал… Из хорька воротник. Теплый.
– Я этого хорька знал, – подтвердил Дмитриенко, – он Долдону двоюродный брат…
Но никто не засмеялся.
– Мы их разобьем так страшно, – вдруг сказал Белобров, – что веками поколения будут помнить этот разгром. Честное слово, ребята.
Транспорт, выходя из узости, загудел и долго гудел, пока вовсе не пропал из виду.
На развилке майор попросил выйти. А они поехали дальше. Навстречу, подскакивая на ухабах, один за одним ехали два грузовика, в которых, держась друг за друга, пряча лицо от холодного ветра, стояли летчики. Летчики пели. Вместе с ними у самой кабины стояла и пела хорошенькая курносая девушка.
– Здравствуйте, сестрица, – заорал Дмитриенко и встал в «пикапе».
– Здравствуйте, товарищ гвардии капитан… – сухо ответила девушка.
Рядом с ней в красивой позе стоял Сафарычев.
– Все, – сказал Дмитриенко и погрозил Сафарычеву кулаком, – «окончен бал, погасли свечи». Надо было мне в тот Мурманск ездить!..
В небо взлетели три ракеты. Механики расчехлили самолеты.
У КДП был выстроен летный состав полка.
– В пятом квадрате обнаружена подводная лодка противника, – сказал начальник штаба. – Видимо, она потеряла ход. Ее охраняют и буксируют несколько боевых кораблей. Первым пойдет звено Белоброва. Обстановку оценить на месте и сообщить на командный пункт. Остальным экипажам готовность номер один.
К КДП подъехали санитарная и пожарная машины.
– Капитан Бесшапко?! – позвал командующий.
Бесшапко вышел из строя. Генерал подошел, снял с руки часы и протянул их капитану.
Бесшапко посмотрел на генерала, на строй летчиков, опять на генерала.
– Да, да, вы были тогда правы! – повторил генерал и отдал часы.
– Попробуй теперь забросить капитанские звездочки, может вернутся генеральскими погонами, – сказал кто-то, и строй грохнул смехом.
Заработал один, второй, третий моторы самолетов. Подвешивались торпеды. Экипажи разбегались по своим машинам. Белобров, Звягинцев и Черепец, стоявшие чуть в стороне от самолета, склонились над картой. Механик выключил моторы, и стали слышны голоса.
– Вы моя сказка, – кричал за столом невидимый Белоброву торпедист, – вы для меня сон, дуну – и вас нет… А она на семь годов старше и вылитая треска…
– Бабушка, – прокричал второй голос.
– Ну, что там у вас? – крикнул Белобров.
Из-под самолета выскочил торпедист и доложил:
– Торпеда готова по-боевому!
– Добро! – сказал Белобров. Он осмотрел шасси, снял с унтов калоши и полез в кабину.
Звягинцев проверил подвеску торпеды, поиграл с подбежавшим Долдоном, затоптал окурок и занял свое место.
Черепец пристегивал парашют и покрутил пулеметом.
В небо взлетела зеленая ракета.
– От винта, – крикнул Белобров и запустил сначала левый, затем правый моторы. Он надел на шлемофон каску и включил СПУ.
– Штурман в порядке? Стрелок в порядке?
– В порядке, – ответил Звягинцев. Он подкрутил высотомер, разложил карту.
– В порядке, – ответил Черепец.
– Тогда поезд отправляется, третий звонок, – сказал Белобров и запросил КДП.
– Клумба, Клумба! Я Мак-4! Экипаж к выполнению боевого задания готов! Разрешите вырулить!
Белобров махнул рукой, и из-под шасси убрали колодки. Механик отдал честь, Белобров кивнул головой, и самолет выкатился из капонира.
За Белобровом рулили экипажи Романова и Шорина. В стороне от полосы стоял «пикапчик», и Серафима, кутаясь в платок, смотрела, как взлетали тяжелые машины. Мощно и грозно выли моторы.
Над заливом в плексиглаз ударило солнце, под самолетом прошли голые, поросшие красноватыми лишайниками скалы, и сразу же открылось море. Над водой стояла легкая дымка, и они еще с час летели над этой дымкой.
– Интересно, – сказал Черепец по СПУ, – как муха на потолок садится, с переворота или с петли?
Ему никто не ответил.
Они снизились, дымка сразу вроде бы расступилась, открывая студеную холодную воду, и тогда они увидели первую бочку. Они не сразу поняли, что это бочка, она была полузатоплена, и Белобров решил, что это мина: сорванные мины ходили косяками, и их следовало наносить на карту, но это была не мина, а именно бочка, и вторая, и третья, и чем больше они снижались, тем шире расступалась дымка и тем больше открывалось этих полузатопленных знакомых масляных бочек с рефрижератора номер 3. Некоторые были разбиты, и на них и вокруг них сидели и плавали чайки. Больше ничего не было, только бочки, да угол какого-то здорового ящика, да доски, на которых тоже сидели чайки. Бочки, бочки, бочки!
– Бочки! – быстро по СПУ сказал Черепец и облизнулся. – Бочки! Бочки с рефрижератора!
И вытер сделавшиеся мокрыми лоб и подбородок.
Море было пустое, студеное, беззвучно ходила волна.
– А-а-а-а-а-а! – вдруг закричал Черепец и, чтобы заглушить в себе поднимающуюся откуда-то из живота боль, ударил себя кулаком в лицо, раз и еще раз, потом выключил СПУ и уже беззвучно заплакал. Турель, небо и вода подернулись на секунду пестрыми кругами, когда эти круги пропали, никаких бочек уже не было, и он включил СПУ.
– Почему отключились? – спросил Белобров. – Вы мне попробуйте еще раз отключиться… Иван Иванович, курс…
Сердце Белоброва билось где-то у самой шеи, лицо совсем свело. Он попил из жестяной банки, остатки воды выплеснул себе в лицо, чуть приоткрыл форточку, и ветер тихо завизжал в кабине.
Сначала Белобров увидел один корабль. Потом корабль и лодку. Лодка была повреждена и лишена хода. И охотник вел ее на буксире. Сердце Белоброва билось спокойно и ровно. Это была его минута, его мгновение, неповторимое и никогда не возвратимое, к которому его готовила вся эта война и его жизнь – военного моряка-торпедоносца. Впрочем, Белобров не думал об этом в эти минуты, как не думал сейчас и о потопленном рефрижераторе. Он работал. И эта работа состояла в том, чтобы уничтожить подводную лодку, низкую, серую, с этой надстройкой, и с этой торчащей пушкой, и с черными фигурками людей вокруг этой пушки.
Струи черно-серого дыма вырывались с кормы кораблей, они ставили вокруг лодки дымовую завесу.
– Мак-5, Мак-9, я – Мак-4, – сказал по радио Белобров. – Видите?
Розанов выровнял машину и нажал кнопку радио.
– Вижу, я Мак-5, как на ладони, – ответил он.
На КДП сквозь шум динамиков прорвался голос Белоброва.
– Клумба, я – Мак-4.
– Мак-4, я Клумба, вас слышу, – ответил руководитель полетов.
Генерал встал и подошел к микрофону.
– Клумба, я Мак-4, – продолжал Белобров, – все на месте, все на месте. Видимость хорошая. Начинаем работать.
– Вас понял! – сказал командующий в микрофон. – Работайте. Хорошо работайте!
Он повернулся к оперативному:
– Поднимите еще одно звено!
– Есть! – ответил офицер и, выйдя из КДП, дал зеленую ракету.
– Маки, разошлись! – сказал Белобров. – Будем карать гадов! Всех на дно! Всех на дно! Вы меня слышите?!
Шорин отвернул вправо. Машина Романова – влево.
Романов стал заходить на лодку. Шорин и Белобров с разных сторон готовились атаковать боевые корабли.
Желто-красными вспышками ощетинились охотники. Шорин и Белобров заставили их развернуться так, чтобы они не могли ставить завесу и отвлечь их от лодки.
Романов снизился над водой и вышел на боевой путь. Было видно, как пушку на лодке облепили черные фигурки людей и длинные желтые вспышки из этой пушки.
Штурман приник к прицелу. Самолет шел так низко, что, казалось, вот-вот его винты заденут за волну. Из-под брюха оторвалась серебристая сигара. Романов тут же развернул самолет. Огромный взрыв метнулся над лодкой. Все вдруг превратилось в бесформенное черно-красное пятно.
Белобров и Шорин с разных сторон, почти на встречных курсах вышли в атаку.
– Атака, атака, атака! – сам себе командовал Белобров.
– Девятьсот, – бесцветным голосом выкрикивал Звягинцев, – восемьсот, семьсот… вправо, три.
Он приник к прицелу… шестьсот… пятьсот…
Белобров втянул голову в плечи и не мигая смотрел вперед.
– Карать! Карать! – сквозь сжатые зубы чеканил слова Белобров.
Борт корабля со сплошной стеной огня – приближался.
Белобров нажал на кнопку электросбрасывателя.
– Торпеда пошла-а-а, – заорал Черепец.
До взрыва торпеды корабль успел дать еще несколько залпов, и в момент разворота самолета у основания правого крыла торпедоносца разорвался снаряд. Звягинцев был убит. Самолет дернулся, но Белобров невероятным усилием выровнял машину. Фонарь был разбит. Каска съехала с головы.
– Штурман, штурман, – звал по СПУ Черепец, – командир, командир!
Белобров хотел ответить, но вместо слов изо рта полилась кровь, челюсть была разбита.
Чадил мотор, кабину затягивал рыжий едкий дым.
– Клумба, я Мак-9, я Мак-9 – задание выполнено! Мак-4 хромает. Возвращаемся домой! – кричал по радио Шорин, пристраиваясь рядом с самолетом Белоброва.
Белобров слышал, пытался ответить, но получалось какое-то бормотание.
Романов и Шорин шли по бокам. Они вели на аэродром самолет Белоброва. Белобров терял сознание, машина «клевала» то вправо, то влево. Напряжением воли Белобров открывал глаза, выравнивая горящий самолет.
– Саша! Саша! – уже без военного кода кричал по рации Шорин. – Саша! Я и Романов рядом с тобой! Идем домой! Все будет хорошо, Саша! Все будет хорошо!
Белобров вцепился в штурвал.
Горящий самолет с креном, без выпущенных шасси заходил на посадку.
От первого удара о землю – оторвался хвост. Поднимая тучи песка и пыли, самолет несколько раз повернулся вокруг собственной оси. Отовсюду бежали люди. Мчались скорая и пожарка. Пожарники обрушили на самолет потоки воды и под этими потоками вытащили сразу двоих: мертвого Белоброва и живого Черепца. Кабина штурмана была смята и горела. Звягинцева вытащили, когда уже начал рваться и стрелять боезапас.
– Он садился уже мертвым, – сказал Амираджиби про Белоброва.
Черепца перевязывали.
Санитарка медленно тронула с поля, рядом бежали летчики, техники, матросы. Трактор оттягивал со взлетной полосы догорающие остатки машины. Дом флота начал утренние передачи, и диктор объявил:
– Приказом начальника гарнизона с 6 часов утра в гарнизоне введена форма одежды № 3.
Голос мальчика:
«В субботу в бане был командирский день. Мы с отцом сидим в предбаннике, вымытые и распаренные, в чистых белых рубахах, и штопаем носки.
В предбанник заходят незнакомые летчики и знакомятся со мной. Они представляются – по званию или по фамилии, а если были молодые просто по имени.
Я же обязательно встаю, протягиваю руку и называю себя: „Игорь Гаврилов“.
Распахнулась дверь, и вошел незнакомый капитан административной службы. Я встал, но капитан, не раздеваясь, прошел мимо и, стоя в ботинках с галошами в белой мыльной воде, вдруг громко и пронзительно засвистел в два пальца. Капитан был в очках, в кителе с худыми высокими плечами, почерневшими от дождя.
– Полундра! – закричал он и опять засвистел.
Стало тихо-тихо, открылась дверь из парной.
– Товарищи офицеры, – сказал капитан, – только что стало известно, что вернулся экипаж майора Плотникова из минно-торпедного, – в бане его очки сразу запотели, он вытер их полой кителя и вдруг улыбнулся счастливой улыбкой».
Сверху из гарнизона по крутой скользкой дороге бежали люди. Их было очень много: в кителях, в куртках, регланах, в комбинезонах. Командующий и Зубов были уже здесь, курили, глядели на подходящий к берегу катер.
Забрызгав всех грязной водой, подкатил грузовик с летчиками. Катер ткнулся в причал, с него с грохотом стащили трап, и сразу все притихли так, что даже стал слышен топот санитаров. На первых носилках лежал Плотников. Никто почему-то не ожидал носилок, все думали, что они сойдут сами.
Подполковника Курочкина, закутанного в одеяло, нес на руках матрос. Лицо у подполковника было маленькое, заросшее, очки были разбиты, он странно смущенно улыбался, что его несут на руках. А позади матрос нес его унты – страшные, черные, обвязанные какими-то тряпочками и лыком.
Потом на носилках понесли Веселаго и Пялицына. Они лежали тихие и неподвижно смотрели в серое, сеющее на них дождем небо. Рядом с носилками Веселаго шел незнакомый молодой врач из морской пехоты в перепачканных глиной сапогах и, улыбаясь, что-то говорил, говорил ему.
Отчаянно гудя, подлетел мотоцикл с коляской. Из него выскочила Настя Плотникова, растрепанная и в ночных туфлях, и тут же упала у мотоцикла. Ее подняли и побежали рядом с ней, почему-то держа за локти. Она бежала, странно закидывая назад голову, и так же побежала рядом с носилками Плотникова до самой санитарной машины, которая пятилась назад, им навстречу.
– Товарищи офицеры, – кричал доктор Амираджиби из санитарной машины, – не давите на стекла… товарищи офицеры, или мне комендантский патруль вызывать?
– Боже мой, боже! – сказала уборщица из парикмахерской Киля. – Когда же это кончится! Сил нету, нету сил!..
Санитарка пошла в гору, и чем выше она поднималась, тем шире открывался залив.
Дни потекли за днями. Вся страна ждала победу. Здесь, на Севере, победа наступила внезапно. До последнего дня в море бродили немецкие подводные лодки, до последнего дня тонули наши суда и до последнего дня уходили в небо тяжелые торпедоносцы.
– Я счастлив, – крикнул командующий, и голос его сорвался. Он стоял на грузовике с откинутыми бортами перед длинным строем летчиков, техников, матросов. – Я счастлив, – повторил он, – что в годы войны партия и правительство поручили мне командовать такими людьми, как вы!
И он вдруг резко отвернулся и прижал к глазу кулак в черной кожаной перчатке. Командующий хотел говорить еще, но ничего не сказал, махнул рукой, оркестр заиграл «Все выше, и выше, и выше…», все закричали «Ура!», многие плакали.
– Скажи, – Гаврилов присел на корточки рядом с сыном, все лицо у него было залито слезами, – Игорешка, ну неужели ты не помнишь Лялю и Женю, ну, напрягись, мальчик…
В ангаре оркестр играл вальс. Было людно. Все обнимались, целовались, поздравляли друг друга с победой. Многие танцевали. Летчики принесли ящик с шампанским, его досталось каждому по капле, но все были веселы и кричали «ура!».
Среди танцующих бродил доктор Амираджиби. Лицо его было счастливым и мокрым от слез. Одной рукой он зажимал цинковую банку с витаминами, а другой запускал туда ложкой и под хохот требовал открыть рот и съесть витамины. При этом он все приговаривал:
– Без витаминов нельзя, без витаминов умрете.
– Теперь уже не умрем, теперь будем жить, – кричали ему в ответ, – будем жить!
С кораблей в воздух стреляли цветными ракетами. На аэродроме жгли ненужные теперь дымовые шашки.
У своей каптерки сидели Черепец и Артюхов с балалайкой. Артюхов бренчал, напевал и все смотрел на снег, на сопки, на залив.
Прощай, прощай
и не рыдай, не забывай,
не забывай!
Прощай, прощай!
Механики зачехлили самолеты. Под ногами вертелся Долдон. Кто-то нарвал подснежников, и на шее у него висел красивый венок.
– Какое железо летело к черту в этой войне, а, мальчик?! – сказал доктор Амираджиби и постучал ложкой по искаженному винту самолета – какое железо… а, мальчик?!
Голос мальчика:
«Я сижу в кабине разбитого самолета и смотрю, как заходит снежный заряд, как он закрывает белым сопки, залив, далекие дома гарнизона, а потом и все остальное».
Ударила в бетон огненная струя – сорвался с места и начал разбег реактивный самолет. Бегут, мелькают плиты взлетной полосы. Одна за другой уходят в небо серебристые стрелы с подвешенными под крыльями ракетами. В штурманских и пилотских кабинах военные летчики морской авиации.
Уходят,
Уходят,
Уходят,
Уходят в небо самолеты…
…бренчит, играет балалайка.
Ах, прощай, прощай!
Не забывай,
Не забывай!..
КОНЕЦ
Жил отважный капитан
Река была широкая, текла покойно, без всяких глупостей, и течения в обычные дни видно не было, бывали дни, даже вечера, особенно вечера, когда в ней отражалось высокое, желтоватое здесь небо, отражалось так, как не отражается в реках, а только в заводях. В такие вечера сильно звенели комары. Течение обнаруживалось, когда шел сплав, бревна двигались с шипением, которое никогда не прекращалось, река становилась угрюмой, и заезжего человека охватывал страх, непонятно, впрочем, отчего. Может, оттого, что казалось, после этого сплава лесов не останется вовсе, но они стояли тяжелые, черно-зеленые.
– Город был деревянный, – рассказывает спокойный доброжелательный голос, – не в том смысле, в котором бывают деревянные города, здесь из дерева было все: и на тротуары, и на мостовые шла струганая пятидюймовка, которой в какой-нибудь Астрахани и вовсе цены нет. И сараи, и дома крыли доской в два-три слоя. Красивый был этот деревянный город с единственным проспектом высоких каменных домов. Сказка, да и только, и горел этот город тоже, как в сказке, весело, без всякого там черного дыма, пламя было ярко-желтое до неба, небо же становилось красным. Ну где еще сыщешь в России такое место, где при бомбежке горят мостовые?
Застывшая в неподвижности моментального снимка улица, высокие деревянные дома, высокие крылечки, широкие окошки. Мелкие языки пламени возникают по краям фотокарточки, горят, горят на ней дома, домишки, гудит пламенем экран.
– Зажигалочки мои, цветики степные, что шипите на меня, темно-голубые, – продолжает тот же голос. – Позарастали стежки-дорожки, где мы гуляли после бомбежки… До войны командировочные, не успевшие внедриться в неторопливую жизнь, острили про этот город: «Доска, тоска, треска». Трески не было, доски горели, и было не до тоски, какая тут уж у Таси тоска, вспомнишь ночью папу, маму или Игорешку, схватит, сожмет сразу в двух местах: в желудке и повыше. Груди у Таси высокие, где-то там, за ними, так схватит, и лежать нельзя, надо сесть, а сесть сил нет, и заснешь.
Тася жила по подселению в доме отставного капитана Чижова. Дом был большущий, эвакуированных видимо-невидимо, и бывший капитан был у них за царя. Тася была одна, и место он ей выделил в тупичке коридора, сундук, столик да окошко – все ее палаты. И одеяло дал и занавеску.
– К лету сорок четвертого пошло полегче, война здесь откатилась на север и грохотала в угрюмых холодных морях, ну прорвется какой-нибудь высотный гад, пронесется над городом или пирсами, что это?! Да ничего, если сравнить.
Каждый день на их улице кто-нибудь получает вызов домой. Тася вызова не ждала, из всей довоенной жизни остался в голове только ленинградский адрес, и сны стали особенно мучительны. Ну что ж за сны такие, господи!
…Идет папа по длинному коридору в пижаме и потирает длинные белые пальцы.
– Ах, какой сегодня день дивный…
Мама у стола в ночной сорочке в звездочках. Тася не может этого вынести и бежит по деревянной лестнице на второй этаж, там антресоли с широченными окнами на крышу и мастерские – портреты, портреты в станках.
– Тася, девочка моя, – удивляется мама.
– Дивный, дивный день, – повторяет отец, уходя по коридору, он в тапочках.
– Но ведь его нет на свете, – говорит Тася про отца.
– Как? – пугается мама.
– Нет, – кричит Тася, – и тебя нет, и Игорешки, я одна, одна!..
– А где же мы? – удивляется мама, она напугана, и улыбка у нее жалкая. – Какая ты странная девочка, право… Это у тебя возраст и страхи.
Тут портрет – летчик в шлеме и с огромным букетом сирени – возьми и перебей:
– Ты куда, Тась, мамины часики положила?
…Проснулась от горячечного сна, а часики и впрямь тютю. Тася всегда была не прочь порыдать, но мамины же. В коридоре бабка Глафира сказала, что это дело Киргиза, чтобы Тася попробовала, но построже. Тася взяла полено и пошла на большой погреб, который звали артиллерийским, хотя, конечно, никаких снарядов там не было, просто здоровый, заросший бузиной погреб, и все.
Киргиз – кстати, никакой он тоже не был киргиз, а Вовик Киргизов и русский – лежал в высокой траве с ромашками, в желтых американских ботинках на картонной подметке, и крутил Тасины часики на лакированном ремешке.
– Отдай часики, – сказала Тася, задохнувшись от быстрой ходьбы, – какой выискался…
– Вот ты меня огорчаешь, – Киргиз опять крутанул часики.
– Гад какой, – сказала Тася, – я ж серьезно, Вовик…
– И я серьезно, – сказал Вовик, – пять, пятнадцать, двадцать пять… – на местном языке это обозначало бессовестное предложение, у которого нет приличного литературного эквивалента.
Тасе стало жарко, кровь бросилась в шею и лицо, надо было уйти, но часики же.
Вовик поймал полу крепдешинового платья, тоже маминого, потянул, и платье лопнуло, так что живот оказался голый. Тогда Тася подняла полено и убила Киргиза, двинула в лицо, как трамбуют булыги на дороге. Вовка выкатил белки, проскреб по земле картонной подметкой и затих. Тася встала на четвереньки, послушала Вовкин пульс, но пульса не было. Не нашла она его.
Небо было яркое, жаркое, как на юге, летал шмель. В руки Таси въелась краска, чтобы смыть, нужен был керосин. Тася сидела на земле и плакала. Жалости к Вовке не было, и страха, что посадят, не было, хотелось одного: скорее бы.
«Вот моряк подходит к дому, всем ребятам незнакомый».
Ботинки приятно скрипели по дощатому тротуару, кожаные новые ботинки – и не с дырочками, а с крючками, и эти ботинки, и эти крючки были непременным свидетельством того, что их хозяин, невысокий худенький старший лейтенант в парадном кителе, был не кто иной, как капитан корабля. Дырочки и крючки – разница вроде небольшая, ан нет. Старшему лейтенанту Анастасию Чижову был двадцать один год, в чем не было ничего удивительного, он был дважды орденоносец, и это весной сорок четвертого не было такой уж редкостью. Но накануне сегодняшнего жаркого воскресного дня Анастасия Чижова вызвал контр-адмирал, командир флотилии, и вспоминать об этом было приятно.
В кабинете у контр-адмирала мягко били желтого дерева напольные часы, подавальщица салона в белой наколке принесла крепкий чай с лимоном, командующий встал и поздравил Чижова с назначением командиром патрульного судна «Зверь».
– Хорошо воюете, товарищ старший лейтенант, – сказал командующий, – хорошо бьете фашистов. Победа у нас с вами, товарищ старший лейтенант, теперь не за горами, – и крепко пожал руку.
И, отвечая положенные по уставу слова, Чижов испытывал счастье, а адмирал понимал, что испытывает Чижов, и тоже был рад.
Начальник Военторга, капитан береговой службы, сказал точно как командующий:
– Хорошо воюете, товарищ старший лейтенант, хорошо бьете фашистов, – и выдал ему отрез, шелковое белое кашне, новые перчатки, две пачки «Северной Пальмиры» и две – «Кэмела» и рядом поставил эти самые ботинки. – Подметки, как довоенные, спиртовые, – добавил он, – только для капитанов, и новинка – крючки, чудная вещь, – и показал, как ловко накидывает на эти крючки шнурок.
Здесь же, но уже в свободной продаже Чижов купил большой гранитолевый чемодан, куда все сложил, и зачем-то гамак.
И так он шел по жаркой улице мимо желтых одинаковых двухэтажных домов с большими окнами. Он, Чижов, был молод-молод и уже капитан-капитан. Так и ботинки скрипели: ка-пи-тан, ка-пи-тан. На этой улице прошло его детство, Анастасием его звали, как деда, тоже моряка и капитана, и это имя доставляло ему много огорчений. И здесь, и в училище его звали Тосей, и он как раз подумал, что Тосей его теперь вряд ли кто-нибудь назовет, как вдруг раздался голос:
– Тося, здорово, морячило, – голос был веселый, с хрипотцой.
Заборов здесь не было. У высокого чисто вымытого крыльца Чижов увидел Валерика Оськина, товарища далекого детства. Валерик отвоевался в сорок втором, после тяжелого ранения в ноги.
– Здорово, Тосик.
– Здорово, Валерик.
Полагалось здороваться за руку. Обоим стало приятно.
– Поздравляю от лица службы, – Валерик всегда все знал.
Закурили «Кэмел». Небо было высокое, ветер теплый, крупные ромашки росли у ног. На отглаженной форменке Валерика – Красная Звезда, под орденом – суконочка, от этого он виднее, и золотая нашивочка рядом.
– У нас баня освободилась, – сказал Валерик, – просим париться. Когда баню заселяли, была эвакуация, а когда баню освобождают, то это уже реэвакуация… – Он поднял палец: – Красивее звучит…
Покурили, глядя на голубые дымки.
– «Звездочка» или «Пальмира» – все ж зовущие названия… Со смыслом… – сказал Валерик. – А «Кэмел» – это верблюд и ничего больше…
– А «Дукат»? – спросил после паузы Чижов, до дома было близко, но не оставлять же Валерика, не поговорив.
За холмом стало вдруг неспокойно, визгливо кричали женские голоса.
– Убили!.. Киргиза убили… Э-э-э-э-э!..
Людей тут жило так много, и ссоры были так часты, а формы их столь разнообразны, что мало кто всерьез относился к таким формулировкам, как «убили», тем более что все скандалы обычно заканчивались мирно.
– Э-э-э-э-э, – передразнил Валерик, запирая дверь и вешая латунного чертика, показывающего нос замку, что означало: хозяин ушел. – Мы теперь в танковых войсках.
Так Чижов поднялся на холм и – с гамаком, чемоданом, толкая в гору Валеркину коляску на велосипедных колесах, – подошел к своему дому взмокший, как конь. Коляска была лакированная с латунным альбатросом впереди.
– Мы красные кавалеристы, – пел на ходу Валерка, двигая рычаги, и курил «Кэмел».
Дом Чижовых, построенный дедом Анастасием, был высокий, с флюгером на крыше. Окна круглые, вроде корабельные, лестницы крутые, как трапы, с медяшкой, эвакуированные с трудом лазали по ним, сарай во дворе звался каптеркой. Дед Анастасий сызмальства приучал сына, а после и внука к морю. Скандал, когда они подошли, уже выдохся, только эвакуированные тетки ходили быстрее, чем обычно, да башка у Киргиза была разбита, губа сбоку поднялась, и он прикладывал к ней тряпочку с мокрой землей. Дети пускали в луже рыбий пузырь. С Валериком Киргиз поздоровался за руку, втянул воздух и попросил закурить «Верблюда».
– А молодого фулигана везут с разбитой головой… – пропел Валерик.
– Смотай за уполномоченным, Валерик, – из сарая вдруг выскочила эвакуированная старуха и указала на Киргиза ковшиком, – сироту обижает, и притом ленинградку… Пусть даст ответ…
– Таська Желдакова, буржуйка недобитая, – сказал Киргиз, засовывая Валеркин чинарик под оттопыренную губу.
Чижов сигареты ему не дал, не по чину И беседовать с ним было тоже не по чину. Это была его, Чижова, улица, его школьный корешок Валерка, здесь он был Тосей, но было и то, что он – старший лейтенант и командир боевого корабля, поэтому он посмотрел на обоих прозрачными, всегда, когда он злился, бесцветными глазками. И этот взгляд сразу образовал дистанцию в морскую милю.
– На Кузнечихе негры ходят, – сробел Киргиз, – поехали.
– Кто поедет, а кто побежит рядом, – сказал Валерка и покатил с холма.
– У Анны-Карги дрифербот на камни засадили… Видал? Преступная халатность, я понимаю, днище у них подволокло, – задыхаясь, говорил старик Чижов, поднимаясь за сыном по крутому трапу на второй этаж, там была единственная оставшаяся им комнатка. Неожиданно он охнул и прихватил сына за ботинок.
– Это что ж, Анастасий, – сказал он негромко, – выдали или сам разжился?!
Это был вопрос, которого Чижов ждал.
– Выдали.
Прямо перед ним был коридор, на сундуке сидела Тася и зашивала платье на животе, грудь у нее была высокая и мешала работе. На уровне глаз Чижова были ее ноги, крупные, в пушке, в носках с каемочкой. Чижов никогда не вспоминал о Тасе вне дома, но, когда бывал дома, всегда ощущал ее присутствие. Тася вообще легко краснела, сейчас же лицо ее и шея покрылись красными пятнами. Ну что за день такой!
Отец снизу крепко и любовно держал Чижова за капитанский ботинок, он сидел на ступеньке, и взгляд его, устремленный наверх, был кротким и счастливым.
Чижов не чувствовал, что лицо его медленно заливается краской.
– Здравия желаю, – он торчал, как черт из люка, на голове была фуражка в белом чехле, ему хотелось подняться, чтобы стали видны ордена, но отец снизу все держал его за ботинок.
– Глафира, – вдруг заорал старший Чижов, – ведьма, чертовка горбатая!
– Ну чего? – сразу высунулась из кухни Глафира.
– Беги к Клыкову, скажи: у меня сын капитан, накось, пусть выкусит, – и заплакал.
Ночью ему приснилось, что его, Чижова, скульптура стоит на улице Павлина Виноградова. Он заставил себя проснуться, было четыре, в пять начинал ходить трамвай. Чижов попил воды из чайника и подошел к окну.
Ночь была прозрачная, за перекатом крыши светилась Двина. Он закурил, толкнул окошко и услышал звон комаров, шепот. И увидел на скамейке в тени куста Киргиза и женщину из Валеркиного дома. В лунном свете шея у него была невозможно белая. Он заставил себя отойти от окна и, отходя, почувствовал, что идет каким-то строевым шагом. Китель с орденами висел на стуле, и в лунном свете ордена казались ледяными. Он зашнуровал ботинки, взял чемоданчик, прошел мимо спящего отца, мимо закутка в коридоре, где за занавеской спала Тася, и дальше, по лестнице-трапу, вниз.