Текст книги "Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии"
Автор книги: Алексей Герман
Соавторы: Светлана Кармалита
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)
Когда Огул отыскал их, они спали, рты у них были одинаково открыты, синий пар вырывался из горла одновременно одинаковыми струями.
Раб-булгар и Кулан принесли мясо.
– Тебе нельзя подниматься на стену, – сказал ей Огул, – ты не выносишь ему сына, он же рассердится и выстрелит в тебя бревном. Видишь, как у него это получается… – Огул шутил с неподвижным лицом, и Кулан испугалась. Он взял у нее кусок мяса, положил Хумару в открытый рот и, подняв вверх мягкий, не тронутый тетивой палец, подождал, пока Хумар стал жевать, не просыпаясь.
Сын Огула привел к стене музыкантов, и они вдруг громко заиграли, подняв кверху бледные счастливые лица.
Город плясал, выл, перекликался музыкой.
Из монгольского лагеря по-прежнему тянуло вареной кониной, прелой кожей и обжитым человеческим жильем.
Улицы вокруг площади были забиты скотом, площадь же была пуста, ноги скользили по каменным плитам, львы в фонтанах, как и тогда, таращили неподвижные, покрытые коркой льда глазницы. Ветер крутил поземку под поднятыми лапами, и Унжу показалось, что он живет второй раз, что сейчас там, на ступенях, появится Хумар и поскользнется, но Хумар шел рядом.
– Я хочу попросить дом сбежавшего купца и сотню для сына Огула, – говорил Хумар, – мальчик заслужил… Но ты стал неприятен и нескромен и сейчас можешь навредить мне у Кадыр-хана, прости меня… Даже когда все хорошо, у тебя глаза – как у лисы в клетке…
В коридоре дворца сновали писцы, толстые и спокойно деловитые. В расшитых халатах и белых, не тронутых ни гарью, ни влагой чалмах. Лица писцов были такие, будто судьба города легла на их плечи, и двое ободранных, с побитыми лицами воинов нарушают ход важных и неотложных дел.
– Хумар-тысячник, пройди, – сказал старший писец, посмотрев табличку, – Унжу-хана не велено пускать.
– Это ошибка, – забормотал Хумар, он вдруг потерял уверенность, съежился, будто меньше стал, и губы у него затряслись, – за нами приезжал сотник, посмотри, пожалуйста, другую табличку… Эта твоя – она старая табличка… Тогда Унжу был действительно не во всем прав…
Подошел векиль, они с писцом заговорили о фитилях для светильников, потом отошли в сторону, продолжая беседовать, при этом писец забрал с собой ключ от большого ящика с табличками.
Унжу поднялся с носка на пятку, качнулся обратно и вдруг издал губами непристойный звук, громкий и пронзительный, такой издает бык, переевший сочной травы. Все замерли и уставились на него. В наступившей тишине Унжу повторил то же самое, повернулся и пошел прочь, чувствуя спиной, что солдаты конвойной сотни, сколько их было – пять, шесть, он не знал, не оборачивался, идут за ним, ожидая команды.
Что-то там сзади происходило еще, что-то упало.
– Унжу-хан!
Когда Унжу обернулся, векиль бил писца кулачком по лицу, и ящик с табличками был открыт. Векиль сорвал с писца чалму и несколько раз ударил его головой о ящик.
Лицо Хумара было бледным и потным, огромные руки дрожали, будто не они совсем недавно вращали над головой двухпудовый топор. Хумар попытался улыбнуться, но губы его вдруг искривились.
– Унжу-хан, пройди, писец будет наказан.
Они прошли по длинному и широкому полутемному коридору. Вдоль стен лежали мешки с зерном, промелькнул хорек с мышью в зубах. Будто сами по себе открылись тяжелые двери, за дверьми стража, еще одни двери.
Что угодно ожидал Унжу, только не то, что увидел. Низкий стол, на нем балык, изюм, ядра орехов, за столом монголы, двое. Арслан-хан, сколько же его не видел Унжу, и тысячник, чем-то знакомый. Да нет, никакой он не тысячник, кривой монгольский нойон в рыжей шубе тысячника. Только сейчас разум подсказал, чем пахло в темноте у дверей – знакомый запах монгольской овчины и немытого тела, мучительный когда-то запах, доводивший Унжу до рвоты, смешно вспоминать.
Арслан-хан обсосал ладонь, от кувшина с водой отказался, вытер руки об ковер.
Ну, посмотри, посмотри. И посмотрел. Сначала скользнул по лицу Унжу, узкие глаза дернулись, и редкий ус дернулся. Кривой нойон в тулупе тысячника что-то ощутил и тоже уставился единственным своим глазом. Тут же, откуда не видно, заиграла, запела музыка.
Сколько раз бессонными ночами в степи караван-сарая или в гуртхане зимой или летом, на мягком ли ложе, или на земле, представлял себе Унжу эту встречу: желая, не больно-то веря, что может так случиться, а вот Аллах пожелал. Если счастье в исполнении желания, то вот оно.
Сбоку на возвышении на мягких коврах Кадыр-хан и Караша не едят, смотрят. На лице Караши улыбка. Только бы не остановил, не крикнул, не велел замолчать.
– Здравствуй, Арслан-хан. Не напрягай голову, ты на верной дороге, отпусти коня, он сам привезет тебя. Это я, Унжу-тысячник, хочешь, я почешу тебе лопатку, ты когда-то любил…
Толмач, сидя на корточках, что-то лепечет, переводит.
Сзади тоскливо вздыхает мало что понимающий Хумар.
Арслан-хан облизывает красные губы красным маленьким языком, хлопает себя по кожаным штанам крепкой ладонью и протягивает Унжу большую жирную полоску балыка. Одноглазый нойон смеется и качает головой.
– А ты, значит, знатного рода, Унжу, – хохочет Арслан.
– Сядь и беседуй, – раздается сзади голос Кадыр-хана.
Унжу садится, не оборачиваясь.
– Как твои жены и стада? Вырос ли твой сын? И зачем ты переодел Алак нойона в простого тысячника? – имя нойона Унжу вспомнил внезапно, когда Аллах хочет наградить, он награждает щедро. Одноглазый нойон, услышав свое имя, вскидывает башку с косицами, зрячий глаз набух гневом. Унжу улыбается, трещит, трещит позади толмач. И довольный кашель Кадыр-хана – награда.
– Я понял, – смеется Унжу, – Великий каган прогневался на своего нойона, ведь он не может взять Отрар… Мне кажется, у вас будут большие перемещения, Арслан-хан, а?!
Арслан-хан опять хлопает себя по ляжке и опять хохочет.
– Мне не хватало тебя, я думал, что тебя задушили китайцы, и это стоило им одного городка, правда поменьше, чем этот.
Теперь Арслан говорит, покачиваясь, будто прислушиваясь к собственному животу.
– Великому кагану нужны храбрые народы… Земля, сказал Великий каган, похожа на ведро, в котором много дыр, нужно же из чего-то делать заплаты. Так он сказал и разрешил мне удариться с твоим господином грудь в грудь в знак дружбы.
– Земля должна стать большим лугом, – перебивает Арслана Унжу, – и на этом лугу должны пастись только монгольские кони, это тоже слова кагана, и тогда он ничего не говорил про дырки в ведре… Где половина твоего народа, Арслан? Разве тебе не снятся твои зарезанные меркиты? Эй, нойон, ведь ты ходил в поход на меркитов, а?! – Унжу говорит спокойно и тоже покачивается. – Но наши города оказались готовы встретить вас, и вы пришли к нам с ложью и вместе.
Слуги принесли кувшины омыть руки. Хумар взял из вазы орех, смутился и положил обратно. Он не понимал, зачем он здесь, не понимал, о чем разговор, зачем здесь монголы, он вообще ничего не понимал, кряхтел и был несчастен.
Арслан сунул руку в свой сапог и, посмеиваясь, потянул кусок ткани с неровными краями, кусок был длинный, ткань золотая, в узорах, разматывалась и разматывалась, ложась на стол, балык и намокая в приправах. В край ткани Арслан высморкался и вдруг длинно и громко завизжал. Помолчал, взвизгнул опять, дружески стукнул Унжу в плечо и объявил, обращаясь только к нему, Унжу:
– Никаких ваших городов нет, Унжу-хан, и то, что ты говорил про монгольских коней, уже случилось. Я отрезал этот кусок от огромной тряпки в главном доме вашего бога в Бухаре… И в Самарканде, и в Ургенче тоже бегают наши собаки… Ваш жирный шах привязан у шатра кагана за то место, которым он так радовал свой гарем… – Арслан хлопнул себя по штанам.
– Взять, взять, взять… – Караша сбежал вниз, ударил сапогом по столу.
Из-за ширм, из дверей выскочили солдаты. Арслан визжал, хохотал и свистел, бегая по залу, крутил над головой длинную золотой ткани тряпку.
– А-а-а-а! – Хумару наконец стало ясно, что делать и зачем его позвали. Огромные его ручищи взлетели над солдатами, Арслан икнул, покатился, последнее, что увидел Унжу, это солдаты, которые повисли на Хумаре. Потом Унжу втолкнули в низкую комнату, где, привалившись к стене и широко открыв рот, глядели на него два перепуганных музыканта, еще через минуту в комнату втолкнули и Хумара. Хумар покрутил головой, хмыкнул и задумчиво сказал:
– Ничего не понимаю, действительно. Объясни мне что-нибудь, Унжу. Конечно, я не всегда все понимаю, но все-таки… – и замолчал.
Боковая дверь открылась, и совсем не оттуда, откуда ждали, вошел Кадыр-хан. Музыканты бесшумными тенями исчезли. Индус с позолоченными ногами и в шубе на смуглом теле поставил светильник, он почти непрерывно кашлял, лицо у него съежилось с тех пор, как Унжу его видел.
– Ошибки, столько ошибок, – Кадыр-хан бросил в угол скомканный кусок золотой ткани, – победа рождает победу, а ошибка – ошибку… У нас же с тобой, Унжу, победа рождает ошибки, почему?! Я столько времени ничего не знаю о Великом. И для этого допустил этих… двух… Но ведь это ложь, верно, Унжу?! – Кадыр-хан кивнул на ткань и посмотрел в глаза Унжу глазами больной лошади, помолчал, ожидая, что Унжу кивнет, не дождался и покивал сам. – Хумар, ты хотел попросить дом для себя и сотню для сына Огула… Он хороший мальчик. А ты, Унжу, хотел, чтобы я перешагнул твой порог, когда у тебя родится сын?!
– Я никому не говорил этого…
– Ночью мы спустим этих твоих монголов с северной стороны. Там будет много народу и много огня. Вы с Хумаром тоже спуститесь, но тихо, – Кадыр-хан раздраженно посмотрел на кашляющего индуса, отчего индус зажал ладонью рот, – когда уходят гости, никто не обращает внимания на собак и слуг. Если вы пройдете через монголов, то на восходе запалите костер на черной горе. У тебя, Унжу, будет письмо к Великому, не мое, Караши, Великий не любит меня, – Кадыр-хан помолчал и опять посмотрел на индуса, – ведь если вонючий меркит привез мне эту тряпку из Бухары, которая не может пасть, то почему не подумать, что такую же тряпку давно привезли Великому из Отрара… И тогда пятьдесят тысяч войска, которые я жду каждую ночь, не посланы?!
Воздуха Унжу не хватило, и жар прилил к лицу. Это была истина, которую не может видеть воин на стене, это была истина, открытая лишь владыкам. Таким, как Кадыр-хан, предвидевшим так много. И первый раз за весь разговор Унжу кивнул и кивнул еще два раза подряд себе и всем тем, кто говорил и верил, что помощь к Отрару придет.
– Письмо пусть отдаст Хумар, – Кадыр-хан большой своей рукой взял Унжу за затылок и приблизил, изо рта пахнуло жаром, как от зверя, – ведь мы с тобой кое-что знаем о Великом… Даже в дни испытаний он вспомнит все.
С высоких ступеней дворца, там, за пустой площадью, улицы, забитые скотом и людьми, задымленные бесчисленными кострами, на которых готовили еду, чем-то напомнили монгольский лагерь.
Резко потеплело, снег таял, повсюду капало, хлюпало. Навстречу им через площадь шел Огул, ведя в поводу трех коней. Лицо у него было встревоженное, он хотел спросить Хумара о сыне, но, поглядев на них обоих, спросил другое:
– Вам дали еды? Или мы поедем ко мне…
И, не получив ответа, не стал переспрашивать.
– У монгольского воина, – сказал Унжу, – не бывает виноватого лица, ему нельзя, он мало думает, за него думают другие, и он много улыбается по этой же причине, запомни это, Хумар, если хочешь жить… Еще не советую тебе так уж разворачивать плечи, хотя, пожалуй, в рыжем тулупе это не будет особенно заметно…
Только сейчас Огул что-то понял и вздернул головой.
Этой же ночью на северной стене зажгли много факелов. Одноглазый нойон залез в корзину деловито, подобрал шубу и сел на дно, сердито глядя в небо, Арслан-хан был хмелен, хохотал и еще брыкался, когда остальные монголы, толмачи, и слуги уже сидели в корзинах.
Внизу к стене была подпущена монгольская сотня, там тоже зажгли смоляные поленья.
Хумар и Унжу спускались за круглой башней неподалеку. Два крепких каната сбросили на землю, Огул хотел сказать что-то, но только махнул рукой. В рыжем не по росту монгольском тулупе Хумар сам был похож на круглую башню, он взялся за канат, глянул тоскливо и исчез в темноте. Унжу тоже взялся за веревку, скользнул вниз, чувствуя, как темнота будто всосала его.
Приподняв шубы, они тихо и бесшумно побежали прочь. И тут же наткнулись на монгола, обкрадывателя убитых. Унжу оскалился, ругнулся по-монгольски, и тот отступил в темноту, оставив узел.
Позади, в той части стены, там, где спускалось посольство, наверху одновременно погасли факелы, и сразу же оттуда раздался не то крик, не то вой. Ни Хумар, ни Унжу не знали, что по приказу Кадыр-хана кипчаки внезапно побросали все факелы вниз, и лучники ударили по монгольской сотне, слугам и толмачам, не трогая лишь двух послов. В свете пылающих смоляных поленьев и чадящих, брошенных на мокрую землю факелов нойон и Арслан-хан выбрались из корзин. Арслан-хан побежал, нойон же пошел, не торопясь, и, уже исчезая в темноте, остановился у факела и плюнул. Но стрелы вдруг стали с чавканьем втыкаться в землю впереди и сзади, и сбоку, образуя круг. Затем две длинные красные стрелы ударили нойона в обе щиколотки, он закричал и попытался бежать.
Костер было не развести, хворост на Черной горе мокрый и колючий, огонь занялся лишь на рассвете. Хумар снял монгольский тулуп и, бешено вращая, раздувал и раздувал пламя, пугая по временам двух украденных коней. Занимался рассвет, унылый и серый, в дожде.
Пламя гудело, притупляя чувство опасности, хотелось спать. Рассвет проявлял окрестности, дождь не сбивал формы, мир вокруг проявлялся, будто придуманный, не всамделишный, будто из снов. Неожиданно со стороны города раздался странный, ни на что не похожий скрежет, возник, пропал, растворился и вдруг перешел во вздох, только позже дрогнула земля. Хумар перестал махать тулупом, но пола тулупа попала в огонь, он выругался и отошел, охлопывая шкуру о землю. Они долго вглядывались в смутный, рождаемый рассветом силуэт города за пеленой дождя. Что-то там было не так, но что, они не поняли. Уже садясь в неудобное ему монгольское седло, Хумар вдруг сказал, хмыкнув:
– Что-то у меня с глазами, Унжу-хан, или с головой, куда девался купол старой мечети?
Костер горел ярко, надо было уезжать, и они заторопились.
– Сын Огула рассказал мне, – Хумар ударил пяткой коня, – что румийцы и персы по любому случаю делали глиняные таблички, даже если подвиг был незначительный, у нас же этим никто не занимается… Все-таки это неправильно, друг Унжу… – и, уже тронув лошадь, добавил, хотя Унжу промолчал: – Действительно, – опять выругался и сплюнул.
Гул, который услышали с горы Хумар и Унжу, означал большую беду, но это им, уезжающим, было знать не дано. Как и то, что никто не увидел их костра, потому что в это рассветное время старинная еще первых персидских завоеваний мечеть, сейчас обрытая траншеями и канавами с сетью подкопов и контрподкопов, вдруг будто скользнула по отсыревшей глине, дернулась, качнулась и рухнула, завалив лошадь, ударившись куполом о стену и башню, которые треснули от этого удара.
Когда Кадыр-хан с конвоем приехал на площадь, все улицы вокруг были заполнены молящимися напуганными людьми.
Солдаты спустились со стены, и Кадыр-хан приказал бить их за это палками, на стены спешно поднималась охранная тысяча. Векиль выкрикивал, что велено рвать языки тем, кто осмелится говорить или шептать, или даже беседовать в кругу семьи и близких о том, что падение мечети – знак того, что Аллах отвернулся от города и город обречен, ибо Аллах не может быть на стороне неверных, осквернителей ислама.
– Пусть об этом объявляют на площади каждый намаз семь дней, – дополнил векиля Кадыр-хан. – И пусть палач поработает сегодня, даже если не будет больших оснований, – но, уже говоря это и глядя на затихшую толпу под холодным унылым дождем, сам вдруг впервые, может быть, в жизни ощутил слабость и неуверенность такие, что захотелось слезть с лошади, исчезнуть и раствориться в этой толпе, сесть молиться, ни о чем не думать, и также впервые в жизни он позавидовал самому ничтожному из них за то, что им все же есть на кого надеяться и на кого положиться.
У него же и этого не было.
– Может быть, объявить, что мечеть завалила новый подкоп, который опять вели неверные, – предложил он векилю и пожал плечами, – если бы не дождь, ах, если бы не дождь.
Кадыр-хан долго шел по городу пешком, ему казалось, что даже дети не поднимают на него глаза.
Поздней ночью этих же суток сын Огула, несколько часов назад получивший сотню и уже в новых стальных наплечниках и в новом шлеме с железной стрелкой до губы, проверял караул у ворот. Яркие высокие костры в специальных каменных заглублениях с поддувом не гасли, а, напротив, мощно гудели под мелким ледяным дождем. Ночь вот-вот уже должна перейти в рассвет. Новый шлем был велик, и это было обидно. Был в сумке другой, но без стрелки. Он померял тот и этот, вздохнул, остался в том, который велик, подложив внутрь кусок кожи, и глянул в черное, сыплющее дождем небо. Потом пошел вдоль стены и ткнул сапогом под ребро задремавшего лучника, такого же юного, как он.
– Спящий не слышит не только сотника, – важно сказал сын Огула и поднял палец, – он не слышит свою смерть.
Пожилые воины были сильно побиты предыдущими штурмами, и сотня больше состояла из пополнения, а пополнение было очень молодо.
Неожиданно возник цокот копыт по мощеной улице. Из темноты, проявляясь в свете костров, выезжала конвойная часть, личная охрана Караши, синие нездешние кольчуги и хорезмийские щиты.
Караша был не в шлеме, в чалме, потемневшей от влаги, черные выпуклые глаза, перебитый сплюснутый нос и открытый для дыхания рот. Сын Огула не впервые видел Карашу близко, но всегда в шлеме. В шлеме Караша был воин, сейчас же сын Огула удивился собственной вдруг возникшей к Караше неприязни.
Караша смотрел на него, припоминая что-то, и дышал тяжело и шумно, не закрывая рот. Потом велел подойти ближе.
Сын Огула поклонился, успел ощутить страшный, раскалывающий все удар и перестающими уже смотреть глазами еще успел увидеть свой собственный смятый шлем, который катится под ноги лошади Караши и бренчит, как ведро.
В этот же предутренний час колченогий сын Кулан проснулся с отчаянным криком, перебудившим весь дом. Сидя на войлоке, выкатив глаза, мальчик плакал и кричал:
– Монголы, монголы входят в большие ворота…
И как его ни успокаивали, продолжал кричать, что он видел входящих в город монголов.
– Я видел, видел, – кричал он, задыхаясь и заходясь в кашле, от которого синел, – они въезжают, въезжают, скорей…
– Замолчи, замолчи, – кричала беременная отекшая Кулан, – этого нельзя кричать, тебе вырвут язык, сейчас булгар сбегает к воротам… Беги, беги, булгар; если ты вернешься быстро, я отдам тебе старые сапоги Унжу-хана, хотя можешь взять их сейчас, только вернись быстро.
Булгар обрадовался сапогам, схватил их и выскочил на дождь. Он хотел было пересидеть, не бежать же в темноте, и направился было к дому Унжу, но сзади тонким голосом закричал евнух с факелом и показал плетку.
– Положи этот белый камешек у ворот, – крикнул евнух, – и утром покажешь мне его…
Вздохнув, булгар побежал. Он долго бежал, проклиная на ходу свою жизнь, которая хуже, чем у собаки, всхлипывая и одновременно радуясь сапогам.
Улица вывела на дорогу, там впереди были ворота, там, ярко и успокоительно гудя, горели костры, булгар припустил и вдруг остановился и выронил камень.
У костров никого не было, огромные железные ворота были настежь распахнуты. И там, за ними, была темнота, дождь и странный нарастающий гул. Булгар метнулся назад, остановился, побежал вперед и вдруг наткнулся на мертвого сотника без шлема и с разбитой головой, и только теперь он увидел у ворот две высокие кучи мертвых тел. Из сплетения кольчуг, рук и ног глядело молодое лицо, такое же, как у сотника, и булгару показалось, что он сходит с ума.
Сзади кто-то не то шел, не то бежал. Булгар побежал вперед к воротам, из-за которых доносился этот странный не то гул, не то шум, и, уже понимая, что происходит, попытался потянуть тяжелую створку, но она была рассчитана не на тощего раба, а на десяток сильных воинов, таких, что лежали за спиной в этой страшной куче. Он увидел рядом с собой евнуха с трясущимися белыми губами, тот тоже пытался тянуть створку, и тут же из темноты на них выехали всадники с черными, завернутыми вперед косицами. Их было так много, что дрожала земля, и огонь костра задрожал.
Передний всадник в резко пахнущем черном тулупе и черных, будто лакированных латах не понял, кто эти два уродца, по его мнению, открывающие ворота, он сунул руку в мешок и бросил им по нескольку деревянных табличек с изображением скачущего леопарда. Это была жизнь, хотя они еще не знали об этом.
Цитадель, ровесница развалившейся мечети, приняла последние десятки кипчаков под низкие свои – коню не въехать – ворота. Цитадель ощетинилась лучниками и замерла, ожидая смерти, тяжелая и угрюмая под красным, перемешанным с дымом горящего города восходом.
Босой, с золочеными ногами, индус бегал за Кадыр-ханом с доспехами, но Кадыр-хан оставался голым по пояс, халат он снял, бросил вниз, сел на зубец и сидел, ожидая стрелы, как огромная нелепая птица. Но в него не стреляли.
Горящий город внизу выл, визжал, звал, и Кадыр-хан вырвал из халата векиля клок китайской ваты и заткнул уши.
Внизу под башней метались брошеные кипчакские кони, среди них вертелись монголы, их становилось все больше, с белыми на фоне дыма и огня запрокинутыми лицами и открытыми для неслышных ему криков ртами, черными, закрученными косицами на скулах. И там, среди них, то ли мелькнули, то ли причудились Арслан-хан и Караша. Впрочем, ему было все равно.
Неожиданно на цитадели ударил огромный старый барабан «Большой верблюд» – так его называли, и обреченная цитадель пустила красные стрелы, будто плюнула во все стороны кровавой слюной.
«Большой верблюд» бил месяц над горевшим, а после уже мертвым городом, убитые кипчаки лежали повсюду, иногда Кадыр-хан, странно внезапно помолодевший, узнавал их, садился на корточки, гладил лица и о чем-то вдруг начинал говорить, глядя в мертвые глаза. Но камнеметы ломали цитадель непрерывно, грохот не пропускал слова, да и сам Кадыр-хан их не слышал, его уши всегда были заткнуты ватой и залиты воском. Он и командовал оставшимися в живых жестами, да и командовать уже было почти некем.
Когда монголы поднялись наконец на башню, у большого барабана оставалось двое кипчакских воинов, голый, с облупившимся золотом на ногах индус, сам Кадыр-хан да маленький векиль, который продолжал бить в барабан.
Стрел у них не было, меч у Кадыр-хана был сломан, он швырнул в монгольского сотника один за другим три тяжелых куска черепицы и попал.
Векиля, индуса и двух кипчаков расстреляли из луков, хотя Кадыр-хан, раскинув руки, метался, пытаясь закрыть их собой и ища смерти, но на него накинули ловчую сеть, такими ловили кабанов и тигров в тростниковых зарослях Инжу. Потом монгол подошел, оттянул за руку мертвого индуса и коротко рубанул барабан. Барабан грохнул, обдав монгола пылью, в дыру попал ветер, барабан издал воющий крик, крик пронесся над мертвым городом и ушел в степь.
Кадыр-хана везли в огромной железной клетке на повозке из восьми колес. Вся клетка была увешана конскими хвостами разной масти. Тугой весенний ветер трепал эти хвосты, и они бились, то взлетая, то опадая, позади шли пленные кипчакские музыканты и пели, что страны кипчаков больше нет и никогда не будет.
Так везли Кадыр-хана, и так петь велел Великий каган.
Степь еще в проплешинах снега уже начала зеленеть, птицы возвращались к гнездовьям. Странная эта процессия проезжала мимо черных, обугленных городов, вокруг которых во множестве бегали собаки. Иногда на горизонте возникал и приближался конный отряд монголов, они немного ехали рядом, цокали языками, беззлобно посмеивались, иногда даже бросали в клетку еду. Потом, как по команде, взвизгивали и исчезали. Кадыр-хан сильно оброс, был косматый, грязный и оборванный, но в панцире и в сапогах с медными подметками. На солнце они отсвечивали яркими золотыми бликами. Он по-прежнему что-то бормотал про себя, смотрел только в щель в полу клетки, где тянулась земля. Один только раз поднял голову и глядел так странно и дико, что даже монголы посмеялись, посмеялись и принесли воды. Это было, когда на горизонте проплывала сожженная, обугленная Бухара.
С тех пор он не поднимал голову и уже не бормотал. А степь совсем зацвела, и в этой степи встречались длинные караваны пленных мужчин, молодых женщин и детей. Такие караваны гнали хворостинами монголы-мальчики. Но ни Кадыр-хан, ни пленные не глядели друг на друга. Хотя монгол-начальник и приказывал музыкантам играть и петь еще громче.
Так они въехали в яблоневые сады вокруг Самарканда, цвет с яблонь облетел, и казалось, что белые лепестки издают грохот, но это были стенобитные машины, дробящие стены Самарканда, и желтая пыль над глиняными непрочными этими стенами поднималась высоко в небо и закрывала солнце. Желтый, под цвет пыли, шатер Великого кагана был раскинут на холме, поодаль на коленях стояло несколько людей в шелковых халатах, и Кадыр-хан вскинулся и ударился о клетку головой, узнав среди них великого визиря Хорезмшаха, Карашу и младшего своего сына.
Бахадуры быстро и умело открепили клетку от настила, разом выдохнули, подняли отделенное от дерева железо и поставили на землю. Кадыр-хан остался сидеть на повозке, уже не огороженный от мира железной решеткой. Сын посмотрел на него без интереса и не узнал. Одет он был чисто, в синем на вате халатике, Караша подошел и попытался помочь Кадыр-хану слезть с телеги, но Кадыр-хан напрягся, пнул его ногой, пинок получился слабый, и Караша покачал головой, как качают головой, когда имеют дело с неразумными еще детьми или с уже неразумными старцами. Бахадур засмеялся, отвел Карашу на место, поставил на колени. Резные двери шатра вдруг отворились, бахадуры и тарагуды подняли для приветствия сабли, но из шатра вышел маленький китаец с обиженными тонкими, поднятыми кверху бровками и мусульманин в белоснежной чалме, невозможно белой в этом обсыпанном пылью саду. Мусульманина Кадыр-хан сразу узнал. Это был купец Ялвач из уничтоженного когда-то им каравана. Стенобитные машины перестали крушить стены, но пыль не оседала, и в пыли было странно слышать, как гудят пчелы.
Китаец заговорил по-монгольски и говорил долго, Ялвач слушал, наклонив голову к плечу, шептал губами и перевел неожиданно коротко и резко.
– Кто здесь может подтвердить, что этот человек действительно Кадыр-хан – наместник Отрара? – и спокойно посмотрел Кадыр-хану в глаза.
Кадыр-хан увидел, как дернулась голова у сына и как расширились и стали огромными его зрачки. Он улыбнулся сыну распухшими, истрескавшимися губами и покрутил головой, будто приглашая его тоже удивиться глупости вопроса.
– Мы все можем подтвердить, – ответил Караша, – а если этого человека помыть, постричь и одеть в причитающиеся ему одежды, то это же подтвердит каждый кипчак. И этот мальчик – его сын – тоже. Этот человек очень знатного рода, и, хотя он сейчас в немощи и пыли, он большой воин. Если бы мы не оказали услугу Великому кагану…
– Ты говоришь, как торговец, нахваливающий свой скот, – китаец говорил быстро, Ялвач еле поспевал за ним, – замыслы кагана так велики, что ты, человек с перебитым носом, не в состоянии ни помочь, ни помешать ему. Великий каган даже благодарен тебе, но человек, предавший один раз, так считает Великий каган, не должен быть видим монгольскому воину, ведь это дурной пример, согласись… А поскольку монгольские воины должны быть повсюду на этой земле, значит, тебе и твоим людям нигде нет места.
Караша кивал, покуда китаец говорил, великий визирь уже понял, куда идет дело, и слушал, широко открыв рот и глотая воздух.
– И это говоришь ты, китаец?! – закричал Караша. – И правоверный доносит слова до наших ушей?! – он обращался ко всем: и к мальчику, и к неподвижным тарагудам, и даже к Кадыр-хану. Это было так неожиданно, что Кадыр-хан вдруг засмеялся, почувствовал благодарный взгляд мальчика и засмеялся нарочно резко и грубо еще раз, нарушая какой-то заведенный здесь порядок, не раздражая этим смехом одного китайца.
И еще было удивительно, их судили безбородый маленький китаец и правоверный. Кадыр-хан все ждал пусть не кагана, пусть хотя бы нойона, но резные двери шатра мягко поскрипывали под ветром, и начальник тарагудов не глядел на двери, а сощелкивал с рукава муравьев.
– Мы – слуги кагана, монголам было бы одиноко без нас, – ноги китайца в сандалиях, по голому пальцу бежит муравей, – ты должен простить нас, – говорит Караше китаец, – ты способен говорить много, и мы понимаем тебя… Но у нас еще столько дел, – повернувшись, китаец хлопнул в ладоши.
Начальник тарагудов ударил хлыстом по земле и гортанно крикнул одно непонятное слово.
Кадыр-хан закричал и так же испуганно закричал мальчик, но мальчика не тронули. Бахадуры, будто совершая привычную работу, схватили Карашу и визиря, перевернули в воздухе, поставили на затылок и плечи, резко надавили, ломая шейные позвонки. Звук был негромкий, будто сухой прут треснул.
Мальчик продолжал кричать, глаза Караши и визиря были открыты, они были еще живы, и им предстояло прожить еще некоторое время в безмолвии и неподвижности. По лицу Караши от поломанного носа к ушам катились слезы, оставляя следы на пыльных щеках. Облетающие яблоневые лепестки ложились на лица и бороды.
Кадыр-хан явственно увидел счастливое лицо Караши, когда войска выходили из Отрара навстречу первому тумену.
– Зачем? – крикнул Кадыр-хан Караше. – Зачем?
Стенобитные машины затихли, теперь стало слышно мерное гудение пчел в пыльном воздухе, и Кадыр-хан с удивлением понял, что стоит.
Сильные руки тарагудов подхватили Кадыр-хана, он попытался ударить одного, рыжего, но не смог, его тащили между двумя высокими кострами, пламя гудело, пытаясь вырваться из каменных жертвенников, Кадыр-хан обернулся, чтобы увидеть сына, мальчик кричал, схватившись за ствол яблони, и через пламя показался Кадыр-хану объятым огнем.
Резные деревянные двери, темнота, Кадыр-хана куда-то бросили лицом вниз, палкой прижали шею. Он услышал кашель, негромкий спокойный голос и другой, который перевел:
– Ты хочешь мяса? – палка отпустила шею.
Желтый шелковый шатер был устлан внутри коврами, прожженными, в пятнах бараньего сала. Витые китайские светильники коптили, и шелк над ними прогорел. Глаза, постепенно привыкая к полутьме, проявили предметы и лица. Лицо у кагана было большое, плоское, глаза ярко-желтые, таких глаз Кадыр-хан никогда не видел у людей, знак беды – вот что были эти глаза, знак беды.