Текст книги "Белая лестница"
Автор книги: Александр Аросев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
Деревенские узоры
I
Учитель Крутогоров жил в селе Лапинском и учил детей чтению, письму и арифметике. Учитель Крутогоров имел грустные серые глаза, доброе сердце и золотые очки на толстом носу, который страдал от хронического насморка. Любил учитель Крутогоров ватрушки, вареники и теплые валенки зимой. Летом же любил ходить босиком, но считал это неприличным. Все были с ним дружны, и он любил всех, а особенно русского писателя Льва Толстого.
Наступила революция, и первое, о чем заговорил учитель Крутогоров в своей школе и на собраниях крестьян, был Л. Толстой и его учение; потом, когда приехали из губернского города агитаторы, учитель Крутогоров самой правильной находил партию социалистов-революционеров.
А по утрам в школе учитель Крутогоров рассказывал мальчишкам про Л. Толстого.
Однажды какой-то рыжий всклокоченный мальчик с красным веснушчатым лицом спросил учителя:
– А мой тятька на войне убит. На том свете будет ему награда?
Учитель Крутогоров немного замялся.
– За что? – спросил он.
– За то, что мой тятька защищал родину и взял в плен один пулемет и десять австрияков.
На это учитель Крутогоров ответил:
– Война – это убийство, а человек человека не должен убивать.
– Значит, бог накажет немцев?
– Немцев? За что?
– За убийство тятьки.
– Да ведь и тятька твой убивал!
– Так, значит, и его бог накажет?
– Нет… Ну, как бы тебе это сказать… Бог вообще никого не накажет, потому что они сами на войну не шли, их послали злые люди… Цари разные.
– А-а-а, «цари», – тянул сбитый с толку мальчик и садился на место. А между тем сам про себя думал: «Ишь ты как: «цари», а ведь сам учитель говорил нам, что землю родную надо защищать, что убитые на войне идут прямо в рай, а теперь вдруг «цари»…»
Невзлюбил с тех пор рыжий скептик своего учителя, а учитель Крутогоров продолжал объяснять мальчишкам про Толстого.
Прошло немного времени, и учитель Крутогоров был выбран в уездный Совет крестьянских депутатов. В это время вышла ссора у учителя Крутогорова с попом. Батюшка был беспартийный, и по вопросу о земле он однажды выступил на Совете и сказал:
– Земля божья – это правда, поэтому только те могут землей распорядиться, коим господь бог дал разум и добрую волю, то есть наши ученейшие люди, профессор Шингарев например, и другие, которые ходят не во тьме, а в свете!..
Кончил речь поп, и крестьяне-депутаты смотрели на него хмуро, не проронив ни одного слова.
Встал учитель Крутогоров. Он редко говорил, а потому волновался. Опираясь на стол своими толстыми руками, учитель проговорил:
– Товарищи крестьяне, этот пастырь, который говорил здесь, есть наемник, а не пастырь. Христос сказал: «Пастырь добрый полагает душу свою за овцы своя, а наемник бежит и не радеет об овцах». Этот пастырь не радеет о вас, он бежит от вас, он, жалкий, мысленно устремляется к богатому столу собирать крохи, те крохи, которые падают с барского стола от расклеванного коршунами капитала человеческого тела!
Поп крикнул с места:
– Долой, смутьян, погромщик! Вон!
Учитель Крутогоров, который раньше знал этого «батюшку» по разным вечерним застольным беседам, совершенно обалдел и смотрел мутными глазами на крестьян, которые все повскакали с мест, крича:
– Просим, просим, говори, Иван Фомич. – Так звали Крутогорова. – Выбросить за волосы наемника и фарисея!
Поп, бледный, махал руками на Крутогорова и тыкал указательным пальцем себе на крест. Толпа шумела, председатель стучал для водворения порядка палкой по столу, а учитель Крутогоров стоял и удивлялся на бешенство крестьянского «батюшки».
С тех пор они не разговаривали друг с другом. Учитель Крутогоров при встречах испытывал неловкость и краснел, а поп сочинял всем про Крутогорова, что будто он живет с женою псаломщика и ворует церковных кур и цыплят.
Пришла в село Лапинское телеграмма, что наша армия двинулась в наступление. Как-то утром эту телеграмму учитель Крутогоров стал читать своим школьникам:
– Вот, детки, скоро война кончится – наши разбили немцев окончательно.
Вдруг вырастает среди детских голов рыжая всклокоченная копна скептика, который говорит:
– Ведь вы сказывали, Иван Фомич, что убивать нельзя и что на войну посылает царь, – ведь царя теперь нет.
– Теперь мы защищаем землю сознательно, нашу родную землю.
– А царь-то чью же землю защищал?
– Царь защищал интересы богатых.
– А ведь тогда, при царе, на нас напали сами немцы, – тоненьким голоском пропищал какой-то шустрый мальчик с первой парты.
– Видишь ли, это немецкий царь так сделал, – отвечал учитель.
– Это-то немецкий царь давно сделал. А теперь нешто он сам на нас пошел? – допытывался рыжий.
– Нет, теперь наши народные люди, социалисты; сами не хотят, чтобы наш народ был покорен Вильгельмом.
– Стало быть, сами наши солдаты пожелали супротив немцев выступать?
– Ну да, да, они, именно они, – утверждал Крутогоров, а густая краска быстро-быстро залила все его лицо до самых ресниц, даже в глазах помутилось так, что рыжий допросчик показался маленьким-маленьким и далеким, очень далеким от учителя, как точка.
II
Учитель Крутогоров много и долго говорил на уездном Совете в защиту наступления. Крестьянам особенно нравились его слова: «Нашу землю немец отнимает от нас. Кашу волю Вильгельм возьмет к себе в карман и задушит там ее своим императорским кулаком. Товарищи, не отдадим нашей земли, умрем за нашу волю».
Учитель Крутогоров сам растрогался от такой речи.
Крестьяне аплодировали ему. Сердце крестьян горело надеждой на скорый мир.
После учителя вышел перед собранием снова поп. Он тряхнул гладко расчесанными длинными волосами, сжал в правой руке крест, который висел на его здоровой деревенской груди, и начал говорить почти нараспев:
– Бра-атье, честные бра-атье, сам дух святой говорил сейчас устами нашего правдивого учителя Крутогорова…
И продолжал в том духе, в каком говорил Крутогоров: воспевал наступление и битвы с врагами, хвалил нашу артиллерию и остроту наших штыков. Русских солдат называл львами, а немецких – шакалами.
Можно было подумать, что это говорит какой-нибудь бравый гвардии штабс-капитан.
С этого началась снова дружба попа с учителем.
Опять жизнь на минуту как будто забежала в старую норку. Опять интерес к телеграммам с фронта. Опять вычисления и споры о том, сколько взято у неприятеля орудий, пленных и на сколько верст «отогнали немца».
Но жизнь в эту норку спряталась ненадолго.
III
Сначала целые полки на фронте шарахнулись в тыл, потом загремели пулеметы в далеком Питере против Керенского, потом в уездном городе был арестован земельный комитет. И наконец, на сходке выступил один солдат, молодой, рябой, остроносый, с отчаянными глазами, который говорил так:
– Товарищи, я, к примеру, из Петербурга приехал. Товарищи, могу али нет свое слово сказать?
– Говори!.. Вали!.. Тише, ребята!.. – гудела толпа.
– Товарищи, не убоимся никого. Откуда опять же взялся такой Керенский? Товарищи, довольно кровопивцев. Много мы своей кровушкой землю покрыли. Товарищи, нешто можно шить без иглы, али пахать без сохи, али рубить без топора? Ну, так вот, значит, и воевать нельзя, коли, стало, хлеба нет и солдаты в окопах не хотят сидеть.
– Вестимо, правильно, – гудел народ.
И вот когда после такой речи заговорил Крутогоров, мужики взревели:
– Долой его! Ступай окопы рыть! Вон!..
Бледный, ошеломленный, подхваченный какой-то сильной стихией зла, учитель Крутогоров медным голосом размеренно чеканил слова и нарочно долго тянул свою речь.
А сзади Крутогорова «батюшка» расчесывал толстой пятерней свою бороду и улыбался сладкой улыбкой. Что-то пьяное было в глазах батюшки, что-то сладкое было в его красных губах, что-то гадкое было скрыто в его седоватой бороде.
Учитель Крутогоров что-то потерял. Он становился все более и более грустным, подавленным, и рождающуюся в нем ненависть к мужику он питал беседами с «батюшкой». Он теперь даже переселился к нему. Он покинул школу. Он однажды потихоньку бросил камнем в проходившего рыжего мальчишку.
А деревенские мальчишки, его бывшие ученики, теперь при встрече с ним опускали глаза… Они от отцов своих узнали, кто несет правду: Крутогоров или сама война.
«ПЕРВАЯ ЗВЕЗДОЧКА»
Ушли. Все ушли куда-то. Во-первых, увели маму… Во-вторых… Да, она прощалась и не плакала. Как только ее увели, во дворе был какой-то шум. Амбар кто-то отпер и запер. И кто-то лазал в погреб. Кто-то пробежал по балкону…
Ушли куда-то все. Женю забыли.
Он остался в гостиной и смотрел в окно, в ту сторону, куда увели маму.
Мама не плакала, значит, скоро вернется.
Только зачем же все ушли? И почему разные замки во дворе гремели?
Женя горячим лбом прижался к стеклу. На белом височке его билась синяя жилка. Длинные, немного загнутые кверху ресницы, как два маленьких веера, были неподвижны. И под ними, под веерочками, два больших голубых печальных глаза.
Не причесали сегодня Женю и галстучек завязали наспех. И даже сапожки велели самому надеть.
– Ты уж большой: шестой год тебе. Учись без матери-то жить, – сказала Жене Дуня, у которой лицо красное и сморщенное, как помидор.
Вышел Женя из залы в столовую. Буфет открыт. На столе в беспорядке посуда. На полу разбившийся стакан и самовар на боку. Тишина кругом. Только часы тик-так, тик-так, тик-так. И смотрят со стены на столовую, как очень спокойное лицо. Смотрят, – а сказать ничего не могут, кроме своего заученного: тик-так.
Женю мама учила часы разбирать: если стрелки вытянутся в разные стороны – значит, половина двенадцатого. Как раз манная каша поспевает. А если стрелки все равно что две руки сожмутся наверху, – значит, ровно двенадцать. В это время солнышко выше, выше всего. Про солнышко тоже мама рассказывала. А вот сейчас Жене непонятно, сколько времени. Может быть, часы сами скажут сколько. Они иногда кричат так: ахх… ахх… ахх… Сколько раз крикнут, столько и часов.
Женя стал ждать, когда прокричат часы. Но они все шептались сами с собой: «Тик-так, тик-так, тик-так»…
Женя прислушался. И ему показалось, что часы говорят: «Иди-иди-иди». Женя пошел.
На дворе тоже не было никого.
Никого, кроме собаки Курса, которая металась на цепи около своей конуры.
Курса увидал Женю и закричал. Сердито-сердито. Даже рявкнул.
Женя остановился, посмотрел на пса, удивился, зачем это он рычит на него, на Женю, когда вообще все так странно, никого нет. И когда всех, всех жалко и себя жалко. И Курса.
Женя задумался и взял пальчик в рот. Курса порычал еще немного и успокоился.
Оба – и собака и мальчик – глядели друг на друга удивленно. Женя хотел собаке сказать: «Маму мою увели люди, у которых в руках были ружья. А потом ушли все»… А собака хотела Жене ответить: «Люди тебя покинули, а я осталась с тобой, но помочь тебе не могу, потому что на цепи».
Женя хотел сказать, но не сказал, потому что ведь все равно собака не понимает по-человечьему.
Собака хотела сказать, но тоже не сказала, потому что Женя не знает по-собачьи и все ее слова считает рычанием или лаем.
Женя тронулся было к воротам, но собака завыла и стала рваться с цени.
«Не будешь лаять, тогда подойду», – подумал Женя про собаку. Собака будто поняла и замолчала.
Мальчик подошел к собаке и стал осматривать цепь, нельзя ли освободить собаку.
Курса старался лизнуть ему руку.
Цепь была крепкая. Своими пухленькими белыми ручками ничего не мог Женя сделать с цепью.
Погладил собаку, потом поцеловал ей переносицу и пошел.
Во всем существе Жени была какая-то большая решимость. Будто сразу он стал большим. И крепко задумался. Запала мысль ему в голову: «Найду маму».
Пыльная улица, широкая и длинная, распласталась на желтом зыбучем песке. Пустынно. Нет никого. А в синем просторном небе каркают вороны. Многие окна закрыты ставнями. Зловещие черные вороны в небо.
Женя направился в дом, который стоял наискосок, через улицу. Там жил бойкий мальчик Васька, с которым тетя Дуня даже запрещала водиться. Но зато этот мальчик знал про все. Он был как большой.
Вдруг Женя увидел, что навстречу ему, подпрыгивая, несется Васька – грязный, босой и веселый. Особенно весел, не как всегда.
– Идут! Идут! Идут! – кричал он, подстегивая сам себя по ляжкам тонким прутиком. – Идут, Женька. Идут, не ходи.
– Кто, солдаты идут? – спросил Женя.
– Нет, красные идут. Понимаешь? Большевики.
– А мама?
– Чья, твоя? Да ее увели казаки.
– Казаки?
– Ну да. То красные, а то казаки. Понял?
– Понял.
Ничего не понял Женя. Хотел спросить бойкого, неугомонного Ваську, но стеснялся. А самому горько, горько было. И в маленькой груди его сердце свернулось в комочек.
Из дома напротив вышел сапожник. Почесался. Перекрестился на восток. Сплюнул в канаву.
– А вы что тут, пострелы? – огрызнулся на ребятишек.
– Идут, дядя Митрич! – сказал Васька.
– Кто, красны-то? У-у, они, брат, те жару дадут.
– Митрич, – обратился к нему Женя, – ты не видал, куда мою маму увели?
– Не знаю, не видывал. А увели, слышь?
– Ну да.
– Смотри, брат, сиротой бы не остался!
– Как сирота?
– Так, без матери, стало быть. Больно уж она против офицеров тут говорила. Пожалуй, ей несдобровать.
У Жени к горлышку словно шарик подкатился. Давил на виски и хотел слезы выжать. Если бы заплакал Женя, то не унять бы его было, пока не явится мама, но Женя еще больше, чем плакать, хотел узнать, где мама.
Взял пальчик в рот, сделал немножко набок голову и пошел, пошел себе тихими, маленькими шажками куда-то вдоль улицы. И ничего не понимал. А шарик перекатывался то к сердцу, то к височкам, то к сердцу, то к височкам. Горестно, и плакать хотелось.
А все из-за того, что какие-то «красные» должны прийти в город.
«Какие же красные? Сапожник сказал, большевики. А все-таки зачем казаки маму увели?»
Навстречу ему, поднимая пыль, опять летел вприпрыжку Васька. На этот раз его лицо было серьезнее.
– Назад, назад! – кричал он еще издали, завидев Женю. – Назад!
– А что?
– Вот те и што! Там я видел – не скажу што.
– И я пойду, – сказал Женя.
– Сказано тебе – не ходи!
И Васька рванул шестилетнего мальчика за рукав.
– Заворачивай назад. Тебе нельзя смотреть.
– А чего там?
– Там? Не скажу!
Васька крепко вцепился в руку Жени и направлял его к дому.
– Ну, хоть скажи, на какую букву там?
– На букву, – заколебался Васька, которому тоже было не больше лет девяти. – На букву «мама», – выпалил он.
И оба замерли друг против друга.
Неизвестно, смогли ли бы дотащить до дому после этих слов Васьки Женю, но выскочила тетя Дуня с помидорным лицом.
Она, запыхавшись, догнала Женю и на руках дотащила его до дома. Когда она проносила воротами, то Жене сквозь слезы показалось, что собака Курса тоже немного плачет и с ожиданием взирает на ворота.
– Где мама? – спрашивал Женя.
– Ее увели, – разъяснила тетка, – взяли в плен красные.
– Какие, какие кра-кра-сные? – всхлипывал сдерживая себя, и спрашивал мальчик.
– Одним словом, красные, жиды, – пояснила тетка.
– Врешь, жиды бывают черные, – возразил мальчик.
И тетка Дуня в его глазах, наполненных слезами, расползалась в широкую каменную стену, которую трудно пробить.
Женя отошел от тетки. Опять уперся теплым височком своим в окно и смотрел, как проезжали верховые с пиками и винтовками.
А мамы не было…
* * *
Вечером, когда тетя Дуня укладывала Женю спать, она опять шушукала ему в оба уха:
– Смотри, сиротка, с Васькой, сапожниковским сыном, не водись, не разговаривай с ним: он красный.
– А мама?
– Вот когда прогонят красных – будет и мама.
И опять злые слова говорила про красных, будто бы палками била по темени.
Чтобы не было так больно голове от палочных слов, Женя укутался одеялом и притворился спящим.
* * *
А утром пробрался к нему в комнату Васька.
– Пойдем!
– А что?
– А то – тебя тетка эксплуатирует.
– Ну да… – ответил Женя на непонятные ему слова, чтобы не уронить своего достоинства.
– Так вот, значит, бежим на митинг. Там всем объявляют свободу. И сколько тебе лет ни на есть, все равно – свободен.
– А собака?
– Тоже.
– Значит, Курса уже не на цепи?
– Нет, на цепи, но мы сейчас с нее эти кандалы долой. Понимаешь, мы с тобой теперь красные.
– Ага, – подтвердил Женя.
Быстро спрыгнул с постели. Оделся и побежал с Васькой освобождать Курса. Сначала Курса рычал, а потом, когда толстая веревка, которой кончалась цепь, была обрезана, Курса выскочил за ворота и, как волк, дико озираясь, побежал вдоль улицы и скрылся за поворотом.
За ним бежали Васька и Женя.
– Ты только помалкивай, – говорил, задыхаясь, Васька. – Мамку-то твою повесили казаки: она тоже была красная.
– А ты видел? – спросил Женя и вдруг остановился как вкопанный.
– Ну да. На площади. Белые перекладину поставили, и там я видел маменьку твою. Висела и без башмаков… только в чулках.
Постояв в раздумье, Женя рванулся и побежал на площадь, где, как змея, изогнувшаяся в злобе двумя углами, стояла висельная перекладина. Пустая и страшная.
Васька подумал, подумал и побежал на митинг.
* * *
Женя не ночевал дома одну ночь и другую.
За базаром, где стояли угрюмые купеческие дома, там расположились красноармейцы. И там От них слушал Женя объяснения, кто такие красные и кто белые. И за что белые вешают. Васька его завел туда и оставался с ним неразлучно.
На третий день к вечеру Васька, Женя и еще человек десять ребят, наслушавшись красноармейских рассказов, окружили дом, в котором жил Женя, и повели правильную осаду.
Тетка Дуня из окна кричала по адресу Жени:
– Ах ты, мотыжник этакий! Весь в мать пошел. Приди, приди домой-то. У меня жив не останешься.
– Сдавайся, выкидывай белый флаг! – кричали дети, осаждая дом.
– Я тебе кто, я тебе кто? – кричала тетка Дуня, когда камни градом летели во все окна со стороны осаждающих.
– Белогвардеец! – отвечал Женя и подбадривал своих приятелей, боясь попасться в руки тетки.
В городе никаких властей, кроме бригады красноармейцев, не было. Дети выбили все окна в доме. К десяти часам вечера тетка Дуня и жившая с нею женщина перелезли через задний забор и покинули дом.
Васька, Женя и все их приятели победоносно вошли в завоеванное.
Тут они устроили свой митинг.
Васька говорил:
– Женя!.. Ниче, что маменька твоя погибла. Может, ее твои же тетки предали. Пусть. Теперь этот дом наш.
Женя не плакал. Сухими блестящими глазами смотрел он на своих товарищей, на разбитые часы в столовой, на опрокинутые стулья, на разбитую посуду. От голода, от волнений Жене показалось, что весь этот разбитый дом со всеми мальчишками плывет, плывет куда-то в неизвестное, в небывалое. И не дом это вовсе, а корабль, и мальчишки – юнги на корабле. И все они в голубом, в голубом. А впереди всех его мама – это она зовет, манит всех за собой в далекое, в небывалое.
Долго Женю его приятели отпаивали и отмачивали холодной водой.
Утром проходили мимо дома два красноармейца. Зашли. Поздравляли детей с победой над белогвардейцами.
– А мама теперь будет? – спросил Женя робко одного красноармейца.
– Нет, не будет. Мы ее похоронили с музыкой и красными знаменами.
Днем дети стали разбредаться из дома. Остались только Васька, Женя да еще один кривоногий, сирота, которого звали Калач-безродный.
Они крепко засели в доме.
А когда пришли исполкомы, отделы собесов, наробразы, подотделы охран и соцвосы, кто-то обратил внимание на детей, завладевших домом. Их оттуда не выгнали. К ним стали поселять еще и еще детей и на воротах прибили вывеску:
Детдом «Первая звездочка».
Свинья и Петька
Посвящается дочери моей Наташе
Свинья, как известно, живет по-свински, то есть не ведет ни с кем классовой борьбы, не участвует в войнах, не хрюкает в парламентах и любит больше навоз, чем золото.
Навоз для свиньи – совершенство, соль жизни и нежнейшая услада. Влечение к навозу заставляет свинью повергнуть в забвение преданность человеку – хозяину.
Свинья – животное интернациональное, а посему не знающее границ.
Однажды это ожиревшее созданье, тыкаясь своим «пятачком» в различных направлениях, учуяло навоз. Учуяло и направилось, переваливаясь с боку на бок и помахивая хвостиком, к тому месту, откуда слышала «дух».
А навоз-то находился по ту сторону польско-русского фронта.
Хрюкнув презрительно по адресу человеческих условностей, свинья, блестя на солнце жирной шерстью, перевалила линию фронта.
У свиньи был, разумеется, хозяин – мужичок. У хозяина был сын, мальчишка 9 лет. Звали его Петькой.
Вот этот-то лопоухий рыжий Петька и увидал, как свинья его тятьки переправлялась за границу. Инстинкт собственника-хозяина был отнюдь не чужд Петьке. Петька с отроческих лет своих уже любил за всем присмотреть, доглядеть и чуть что неладно – поправить.
Поэтому и теперь, мазнув грязным рукавом свой нечистый нос, Петька побежал догонять свинью. Побежал – и совершенно так же, «по-свински», перешел русско-польскую линию фронта.
Вдруг сзади кто-то окликнул Петьку:
– Эй, малый! Стой! Куда несешься?!
Петька оглянулся и увидел двух рослых польских солдат.
Свинья куда-то скрылась из виду, и Петька попал в плен к полякам.
Петьку привели к польскому офицеру, который стал мальчонку допрашивать.
– Ну, уж ты сознавайся, малый, по честности: кто тебя послал сюда?
– Никто! Я за свиньей! Вот те крест!
А нижняя губа у мальчика дрожала: он хотел плакать.
– Мы тебя отпустим, мальчик, ты только сознайся. Ведь тебя это русские послали? А? На разведку? Ты, наверно, большевикам помогаешь? Цо?
Мальчик ни за что не хотел заплакать. Он собрал все силы и сдерживал слезы. Вопросы офицера Петька даже не понимал.
– Пустите домой, к тятьке!
И смотрел на офицера бесконечно печально. Маленькие мускулы на лице немного дрыгали как будто от того, что сдавленные где-то в висках слезы струились под щеками.
– К тятьке! – гаркнул офицер. – Вытри сопли! Я вот тебя велю в тюрьму отправить!
И пошел кричать, и пошел кричать. Подошел еще какой-то, помоложе. Он стучал по столу и размахивал руками, словно хотел «съездить» по затылку.
Все это было так неожиданно. Таким ураганом все это налетело на Петьку, что он не мог защищаться, а только тупо смотрел перед собой. Может быть, он в это время думал, отчего, от какого ветра качаются перед ним офицерские головы и развеваются во всех направлениях их руки. Странно все это было для Петьки.
И впрочем, может быть, эти мотающиеся люди сами и сманили свинью? Может быть, они наговор такой на свиней знают? Может, они теперь и залаяли для того, чтобы скрыть похищение свиньи, чтобы потом Петька не мог рассказать всем на своем селе, что эти офицеры – жулики?!
– Ах ты, чурбан русский, хохол упрямый, большевик немоченый, не хочешь сознаваться?! Ну, так отправить его в тюрьму!
И повезли Петьку в большой город – в Вильну, и посадили там под замок.
Петька не вытерпел и плакал, потому что ему очень хотелось к мамке и тятьке. Да кроме того, дорогой его били. Особенно один, старший над солдатами, так тот норовил его все в ухо да в ухо. Петька даже слышать стал хуже.
Сильно дорогой ревел Петька.
А как только в замок приехал да сел в отдельную каменную каморку, так сразу стих.
Стал рассматривать стены. Облизнул языком палец: хотел на стене начертить крестик. Ничего не вышло, только палец вымазал в белое.
Прижался к стене битым разгоревшимся ухом. Хорошо стало, потому что стена холодная, как лед.
Потом стал легонько колупать штукатурку на стене. Но испугался, как бы ни заметили сор на полу.
Стал просто рассматривать стену. Увидел: что-то написано. А что именно – не мог прочитать, потому что был неграмотен. И в первый раз тут Петька крепко пожалел, что не выучился грамоте. А то бы знал, что тут написано! Вероятно, что-нибудь потайное. Быть может, страшное, интересное. Эх, кабы грамота! Петька и сам бы написал тогда. Написал бы так: «Маменька и тятенька, страдаю за свинью».
А все-таки интересно – приворожили свинью к себе поляки или она просто сбежала сама, почуяв, что тятька из нее колбасы хотел делать? Если же свинья сама сбежала, то непонятно, почему словно с неба свалились на Петьку все громы и беды, почему, словно вора, Петьку заперли в эту холодную комнату с черным асфальтовым полом, похожим на землю. Только земля мягкая и горячая, хорошо на ней стоять босиком. По траве тоже хорошо пройтись босым: трава, как шелковая, шуршит маленько и щекочет.
Холод асфальтового пола проникал в молодые, тонкие косточки Петьки. Петька прыгнул на железную койку, покрытую соломенным тюфяком, и поджал под себя ноги. Вот так-то лучше, теплее!
Где-то далеко в гулком коридоре гремели цепи. Может, и там какой-нибудь другой Петька сидит и его запирают. А может, выпускают кого-нибудь? Нет, отсюда не выпускают. Разве они могут выпустить? Вон давеча какие они все были серьезные и сердитые. И все из-за свиньи?
Знали бы тятька и маменька – они не дали бы… Заступились бы. Опять ключи звякали, замирая в каменном коридоре…
Петька заснул.
Так началась для мальчика жизнь в тюрьме. Днем он колупал пальцем стену, чертил слюнями крестики. Царапал тоненькими пальцами толстую железную дверь. Каждый вечер приходили в камеру к Петьке люди проверять – не убежал ли он. Уходя, эти люди всегда говорили меж собой: «Маленький еще! Мальчишка совсем!» То же самое говорил и надзиратель, у которого за поясом было много ключей, словно он ими торговал.
Спал Петька хорошо. Иногда видел сны. Во сне он видел, как его маменька плачет и оправляет на нем рубашку, одергивает ее и кормит варениками, а тятька все будто гладит его по битому уху своей жесткой рукой и приговаривает: «Ничего, не плачь, сынок, не плачь! Бог даст – заживет, а злому человеку бог отплатит, отплатит».
Однажды Петька спросил надзирателя:
– А скоро меня домой к тятьке отправят?
– Нет, брат, сколько заслужил, столько и просидишь, – и дверь перед носом Петьки опять захлопнулась. Петька смотрел на дверь печальными серыми глазами. Указательный палец он держал во рту. На затылке его торчали вверх два желтых, как солома, хохолка, очень похожие на вопросительные знаки. Вся его тоненькая фигурка была изогнута так, будто он, как ангел, только что прилетел на землю, коснулся ее своими ножками и теперь готов улететь опять на небо. И вдруг слезы словно вырвались из его глаз и побежали проворно ручьями вниз по лицу и попадали в рот. Петька смахивал слезинки-горошинки рукавом своей рубашонки.
А дни опять покатились за днями.
Водили однажды на допрос. Заставляли что-то писать. Но Петька – неграмотный, поэтому его отвезли обратно в тюрьму.
И опять потекли дни за днями.
Однажды Петька увидал, как в маленькую круглую дверочку, что в двери камеры, кто-то кинул белую бумажонку. Петька ее поднял. Это была записка. Но как ее прочесть?
Когда стали раздавать обед, Петька показал ее надзирателю.
– Ах ты пострел! – стал браниться надзиратель. – Ты уже записки выучился получать?! Это, брат, у нас запрещено. За это у нас – темная! В другой раз за ухо и в карцер! Понял?
– Понял.
Да как и не понять: опять насчет уха дело идет.
– Дяденька, а все-таки прочитать бы? Может, про тятю что написано в ней. А?
И опять встал в свою застенчиво-просительную позу. И палец опять в рот, и два волосика-вопросика на затылке опять топорщились.
– Ну, ладно, слушай: «Товарищ-малыш», – это тебе, значит, пишут так. – «Товарищ-малыш», так…
– Значит, вот эта буква – «т»? – перебил Петька надзирателя.
– Ну да, «т», а второе «о». Слушай дальше.
Надзиратель прочитал всю записку. Какой-то товарищ спрашивал Петьку, кто он, откуда и почему попал.
– Оставь мне, дяденька, эту записочку. Не отымай.
– Нельзя записки иметь. Понял?
– Дяденька, не отымай. Не отымай, дяденька!
Опять, как при допросе, сдерживаемые в глазах слезы покатились как будто под щеками, и все лицо приняло плачущий вид. Если бы слезы закапали, то надзирателю было бы не так жалко Петьки, как сейчас.
– Ну, ладно. Возьми-ка, но только спрячь.
– Спасибо, дяденька, я спрячу. Только не отымай!
Надзиратель захлопнул дверь, а Петька сунул записочку за пазуху; хорошо стало Петьке с запиской: словно товарищ пришел к нему в камеру.
Потом вынул записку и стал разбирать буквы. Первое слово означало: «товарищ». Значит, нетрудно понять и буквы в нем. Отломал от деревянной ложки щепочку и это самое слово «товарищ» нацарапал на стене. Другие слова Петька не мог разобрать.
Каждое утро Петька смотрел на стену и радовался, как хорошо у него вышло написанным «товарищ». Понравилось ему это слово. Нацарапал его на другой стене. Потом на третьей, потом на двери. Потом стал царапать это слово, где возможно и чем попало.
Под кроватью в стене обнаружил кем-то спрятанный гвоздик. Вынул его и стал им выводить везде свое любимое «товарищ».
Писать это слово сделалось для Петьки большим удовольствием.
Вдруг это заметил надзиратель.
– Ты что, в карцер захотел? Зачем это поганое слово тут царапаешь?
– Оно не поганое, дяденька!
– Нет, поганое! Его большевики только любят! Ты что, большевик, что ли? Сейчас же все стереть!
Петька стал своей тоненькой грязной ладошкой стирать свое любимое слово. Слово, впервые написанное им самим! Стирал усердно. А из глаз прямо в рот попали соленые капельки прощальных слез.
На другой день Петька подлез под кровать и стал там выцарапывать опять свое «товарищ».
Потом прилетела вторая записка. Ее Петька уже не стал показывать надзирателю. Петька попытался ее сам разобрать. Первое слово и в ней стояло «товарищ». Ах, как это было радостно для Петьки!
Он стал теперь уже подкарауливать, не кинут ли записки. Кинули и третью. И там опять «товарищ». Ах, как это хорошо!
Однажды, когда чей-то грязный палец протыкал в дырку записку, Петька весь вытянулся, оттопырил свои губы и прошептал грязному пальцу:
– Дай карандаш!
На другой день через ту же дырку в двери к Петьке в камеру впрыгнул карандашик.
Петька взял одну из скопившихся у него записочек и написал на ней карандашом: «товарищ».
Просидев шесть месяцев, Петька был переведен в общую камеру.
– Так это ты и есть Петька? – подошел к нему молодой парень, рыжий и веселый, как солнце.
И все были в этой камере такие веселые, смелые и бойкие, будто сидели в гостях или на свадьбе. Смеялись и спорили. Таскали Петьку по камере из конца в конец. Спрашивали про свинью и учили, как следует читать и писать.
Тут и Петька немного осмелел и приосанился. Не вытерпел и спросил однажды своего рыжего приятеля:
– А вы что за народ, чьи?
– Мы-то? Мы, брат, ничьи. Мы – пролетарии. Понимаешь? Большевики; не слыхал про нас? Мы хотим, чтоб у твоего тятьки было земли в достатке, чтобы тебя никто не бил, чтобы не было войны и чтобы «за свинью», вот вроде как ты, люди не сидели бы в тюрьме…
– И чтобы по уху не били, – вставил Петька.
– Ну да, вот, вот! А тебе, видно, по уху попало?!
– Да.
– От польских офицеров?
– Ну да.
– Ладно, погодь немного. Их скоро того!
И стал Петька прислушиваться к непонятным разговорам: о Советской власти, о Москве, о большевиках. Однажды Петька спросил рыжего:








