Текст книги "Белая лестница"
Автор книги: Александр Аросев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)
После выхода «Революционных набросков» рассказы, повести и романы Аросева регулярно издаются издательствами «Круг», «Прибой», «Московский рабочий». В 1922 году в литературно-критическом обозрении «Правды» имя Аросева ставят в один ряд с именами Вс. Иванова, Б. Пильняка, Н. Тихонова, К. Федина.
Наиболее полно идейные и эстетические позиции Аросева отразились в повестях 1921—1924 годов: «Страда», «Минувшие дни», «Председатель», «Никита Шорнев». В них писатель стремился раскрыть романтику и пафос революции, показать суровые будни военного коммунизма и перехода к нэпу.
Одним из первых в советской литературе он обращается к образу коммуниста. Герои Аросева – это коммунисты Андронников, Шорнев, Енотов и другие, отличающиеся величайшей ответственностью перед историей – полны осознания грандиозности поставленных революцией задач, пылают гневом и отчаянием при виде картин ужасного голода, постепенного размывания демократии, разбухшего госаппарата.
Большинство произведений Аросева в основе своей автобиографично. В них писатель обходится почти без вымысла. Так, во многом автобиографичен роман «Корни». Его герой еще гимназистом вступает в революционную борьбу, проходит свои жизненные университеты в революции 1905 года, арестах, тюрьмах и ссылке, в вынужденной эмиграции. Через все это прошли и сам Аросев, и многие его товарищи.
Более совершенными с точки зрения литературной формы становятся его произведения конца 20-х – начала 30-х годов. Это повесть «От желтой реки», рассказы «На земле под солнцем», «Туча над землей», «Фарситская легенда», «Трамвайчик», роман «Сенские берега». Выступал Аросев и как драматург. В 1924 году в Петрограде вышла его пьеса «На перекрестке», обязанная своим замыслом влиянию матери, Марии Августовны, учительствовавшей несколько лет в деревне. А в 1927 году в журнале «Огонек» был опубликован фантастический коллективный роман «Большие пожары», авторами которого были А. Грин (один из любимых писателей Аросева), М. Зощенко, М. Кольцов, Л. Леонов, А. Толстой и другие писатели. Одну из глав этого романа написал А. Аросев.
Активно участвовал Александр Яковлевич в горячих литературных спорах тех лет, в дискуссиях о путях развития советского искусства. Интерес представляет его статья «Быт и поэзия новой жизни», опубликованная в 1919 году. В ней он решительно выступил против теории «пролетарского искусства». Вырастающая культура, считал Аросев, скорее может быть названа социалистической культурой, что гораздо богаче и шире.
«Новая, социалистическая поэзия, – утверждал он, – не будет «пролетарской» поэзией типа «поэзии рабочего удара» Гастева. Нет. Она будет воодушевлять, освежать и встряхивать всех работающих, всех трудящихся».
В речи на 1-м Всесоюзном съезде советских писателей в 1934 году Аросев подчеркнул необходимость более углубленной разработки революционной темы. Обращаясь к делегатам, он говорил:
«Мы здесь собрались и работаем только потому, что свершена Октябрьская революция. Под кремлевской стеной лежат четыреста гробов солдат – первые жертвы за социализм. А наша художественная литература еще не дала типа этого революционера или дала чрезвычайно слабо. В советской литературе еще нет, я бы сказал, того запаха, который незабываем каждому, кто участвовал или, по крайней мере, видел Октябрьскую революцию, – запаха солдатской простреленной шинели, смоченной октябрьским дождем 1917 года».
В своих повестях, рассказах, воспоминаниях Аросев стремился, и небезуспешно, передать это трагическое и героическое время – он был с революцией «с глазу на глаз».
В 1922 году по заданию партии Аросев становится одним из организаторов кооперативного издательства писателей «Круг». Идейную платформу «Круга» поддерживали 39 литераторов, среди них, кроме Аросева, И. Бабель, А. Воронский, Ф. Гладков, М. Горький, М. Зощенко, Л. Леонов, Б. Пастернак, М. Светлов, Н. Тихонов, К. Федин, А. Фадеев. В подписанной ими декларации говорилось, что основная задача писателей, объединенных издательством, «состоит в отображении нового быта Советской России и тех социальных, психологических и идейных явлений, которые обусловили собою зарождение новых форм общественных отношений…»
Введение нэпа в стране порождало реальную опасность оживления буржуазной идеологии. В этих условиях издательство «Круг» было призвано выполнить роль идейного центра, противостоящего печатной продукции частного рынка. И оно с этой задачей успешно справлялось, о чем в 1925 году, обращаясь к работникам издательства, писал М. Горький: «Разрешите искренне похвалить вас: хорошо издаете и книги хорошие».
В 1923/1924 году А. Я. Аросев назначается заместителем директора Института В. И. Ленина. О предпринятых им шагах по созданию научно-исторической Ленинианы уже говорилось. В 1924 году он направляется на работу в Париж в качестве второго секретаря полпредства и заведующего бюро печати. Дальнейшую дипломатическую работу Аросев продолжал в Польше, Венгрии, Чехословакии, Югославии, Швеции, во всех трех прибалтийских республиках. Работая на дипломатическом поприще, А. Я. Аросев уделял большое внимание совершенствованию деятельности всех звеньев полпредств, постоянно поддерживал контакт с Наркоминделом, особенно с замечательным дипломатом ленинской школы М. М. Литвиновым, с которым его связывали и чисто дружеские отношения.
В конце 1933 года А. Я. Аросев был назначен председателем Всесоюзного общества культурной связи с заграницей (ВОКС). Это была его последняя должность, с блеском, как и все предыдущие, исполняемая им, ибо Аросев рассматривал развитие культурного сотрудничества с зарубежными странами как важную составную часть ленинской политики мирного сосуществования государств с различным социальным строем.
По характеру служебных обязанностей А. Я. Аросеву часто приходилось встречаться с видными политическими деятелями и выдающимися писателями, артистами и учеными. Свои впечатления от общения с ними он записывал в дневник, на страницах которого содержится множество интересных и малоизвестных фактов, метких наблюдений, емких портретов и характеристик. Дневник А. Я. Аросева говорит о том, что автор его – умный, тонкий, много видавший и переживший человек, наделенный несомненным литературным талантом и острым чувством юмора. Да, в нем, конечно же, сверкала та самая капля ленинской солнечной энергии!
«Я очень много вижу людей и событий, – писал в своем дневнике 20 сентября 1934 года Александр Яковлевич. – Я очень много действователей сегодняшнего дня знаю хорошо. Если бы я описал час за часом каждый день, о чем довелось мне говорить, с нашими вершителями судеб жизни и искусства и с иностранными виднейшими представителями науки – то смогла бы получиться большая картина жизни наших дней».
Такая картина, к нашему великому сожалению, не была создана. Осенью 1937 года Александр Яковлевич Аросев, большевик-ленинец, был объявлен «врагом народа». Сталинская машина поглотила еще одну очередную свою жертву.
…Революцию, по Аросеву, делают прежде всего люди талантливые. Каждый человек, утверждал писатель, – непременно несет хоть крупицу таланта. Талант же – «хрустальная чаша с нектаром: нужно, чтобы чаша была в движении и расплескивала свой нектар». Таким было его творческое и гражданское кредо, и потому его чаша всегда находилась в движении.
…Чисто физически след его на Земле пресекся. Но след духовный – остался! Частично он воплощен в этой книге.
Гораздо же большая часть его наследия еще ждет своего бескомпромиссного следопыта.
НИКОЛАЙ ТКАЧЕНКО
Автор выражает глубокую благодарность дочерям писателя – Наталье Александровне, Ольге Александровне и Елене Александровне Аросевым, оказавшим большую помощь при подготовке этой книги к изданию.
Сенские берега
Роман
КАРИКАТУРЫ
Есть в Париже дома черные, поседевшие плесенью, беззубые, слепые и крепкие, как старухи, позабывшие свой возраст, с остекленевшими глазами, с руками, похожими на лапы орла.
Таков дом в стиле барокко на углу одного из старых бульваров, построенный в конце XVII века маркизой д’Орвиллер – женщиной белотелой, беловолосой и белоглазой, с тонкими поджатыми губами, красными, как свежая рана.
Словно дым – десятилетия проносились над домом. Его черный камень покрывался плесенью, как сединой.
Если бы камни парижских домов умели звучать о былом! Хранители тайн, укрыватели преступлений, слепые свидетели любви и ненависти, молчаливые наперсники человеческой думы, сундуки человеческих дел – что бы могли они нам рассказать!
Черные камни дома маркизы рассказали бы, как после событий 1789—1795 годов в этом доме поселилась старая дева, сухая, но крепкая, не помнящая, где, когда и от кого она родилась. В 1828 году умерла эта старуха. Когда соседи пришли ее хоронить и стали омывать, то вскрикнули от ужаса: то был мужчина.
Свою тайну, свое имя он вверил стенам этого дома. И они хранят. А историки строят догадки. Некоторые думают даже: не был ли это спасенный Людовик XVII.
В наше время, совсем недавно, о доме этом поступило донесение в парижскую префектуру.
Один полицейский агент, совершая свой обычный ночной обход, посмотрел на свои часы как раз в тот момент, когда поравнялся со старинным домом маркизы д’Орвиллер. Едва полицейский захлопнул крышку часов, как прямо над ухом услышал хоть не громкий, но резкий и неприятный хохот. Полицейский остановился, чтобы прислушаться. Тогда хохот оборвался. Но как только полицейский сделал шаг вперед, так опять послышался смех вперемежку с лязганьем зубов. Полицейский пристально посмотрел на дом, но ничего не заметил: дом стоял спокойно. И незанавешенные окна его казались черными. Полицейский нажал кнопку у парадной двери дома. Пришлось позвонить несколько раз, прежде чем дверь открылась.
Перед полицейским в узком коридорчике предстал взлохмаченный старичок со свечой в руке. Лицо его было помято. Правый глаз чуть-чуть выше левого.
– Кто здесь живет? – спросил полицейский.
– Готард де Сан-Клу, – был ответ.
– Он весь дом занимает?
– Да.
– Он дома сейчас?
– Нет.
– А где же он?
– В палате депутатов.
– Кто же сейчас находится в доме?
– Я да лакей Франсуа.
– А кто из вас хохотал так на всю улицу и в такой час?
Старик консьерж исподлобья бросил косой и острый взгляд на полицейского, потом перевел глаза в самый темный угол коридора и, пожимая плечами, тихо ответил:
– Не знаю… Вам причудилось.
– Может быть, там кто-нибудь спит, в темной квартире?
– Там находится только лакей нашего господина, человек с руками силача по имени Франсуа, но он спит… А разве запрещено смеяться? – спросил вдруг неожиданно старик.
Полицейский заметил, что у старика изо рта торчит длинный шатающийся зуб на нижней челюсти и лязгает о верхние, когда старик говорит.
– Да, громко смеяться и в полночь – запрещено, – ответил полицейский и, погрозив пальцем консьержу, пошел вон.
Вследствие донесения полицейского за домом установили наблюдение. Но никаких странностей, никакого ночного смеха больше замечено не было. Сведения, собранные по этому поводу, указывали лишь на то, что владелец дома министр и социалист Готард де Сан-Клу украшал стены своей квартиры карикатурами. Их было так много, что они вытеснили со стен портреты, картины и прочие украшения. По стенам были только хохочущие физиономии, вытаращенные глаза, вздернутые красные носы, выпученные животы, изогнутые в пляске ноги, готовые спрыгнуть со стон. Карикатуры казались живыми существами, вылезшими из-под шпалер, как тараканы. Уродливые существа смеялись над всем. Но больше всего они смеялись над событиями революционных годов во Франции. Готард любил этот смех, застывший в кривых движениях безобразных людей. Смех над теми, кто восстал, и над теми, кто побеждал.
* * *
В тот день, к которому относится полицейское донесение, Готард действительно был в парламенте. Там он должен был, как французский министр, произнести первую программную речь.
Прежде чем отправиться туда, Готард, по обычаю своему, бросил прощальный ласковый взгляд на карикатуры. И вдруг одна из них остановила на себе внимание министра: на бочке, растопырив ноги, сидел французский санкюлот во фригийском красном колпаке. В правой руке он держал копье и опирался им о землю. На острие копья была насажена отрубленная голова с лицом Людовика XVI. По лицу короля текли слезы и капали крупными каплями. Из висков королевской головы торчали оленьи рога. На коленях у фригийца сидела полураздетая тоненькая аристократка. Она холеными руками обвивала воловью шею санкюлота. Санкюлот грубо улыбался ей и всякому, кто смотрел на карикатуру.
Раньше никогда Готард не замечал такой странной улыбки санкюлота, улыбки над ним, над Готардом. Он порывисто захлопнул дверь своего кабинета и даже запер ее на ключ, словно боялся, что санкюлот с аристократкой и с королевской головой убежит.
Готарду предстояло первое выступление в палате как министру. Принадлежа к числу людей, которыми изобилует Париж – профессионалов-политиков, Готард великолепно знал цену пышным словам и чувствительным речам с парламентской трибуны. Он знал, что в большинстве случаев не они определяют судьбу страны. Не они, а деловой сговор в коридорах, кулуарах, курительной комнате, в частных домах. Там легкие шепоты, полунамеки, полуулыбки или вовремя данный обед могут сделать неизмеримо больше, чем все пламенные речи.
Рядом с таким сознанием уживалась по инерции надежда на то, что не будет ли его выступление исключительным? Не зажжет ли Готард весь парламент своей искренностью? Не увлечет ли он депутатов неожиданностью своих мыслей? Не поразит ли он всех своей смелостью и независимостью? (Готард ни с кем не советовался предварительно: боялся, что будет поколеблен.)
А если даже ничего этого не произойдет, то разве плохо, если он, одинокий, на трибуне будет на мгновение освещен истиной, как путник – молнией среди ночи? Разве, думал он, не будет то красиво, что в Париже, в центре военного угара, вдруг он, министр, прогремит в заключение своей речи:
«Да здравствует мир! Долой войну!»
Но чем ближе подъезжал министр к дворцу Бурбонов, тем больше волновался. А волнуясь, чувствовал, как теряет почву.
Еще издали, с площади Согласия, заметил Готард на той стороне Сены, у парламента, толпы стекающихся низеньких, черных, всегда возбужденных парижан. Они размахивали руками, ударяли клятвенно себя в груди, свистали одним подъезжавшим депутатам, приветственно махали платками, шляпами и кепками другим и кричали, показывая друг перед другом рты с гнилыми или искусственными зубами. Среди толп и кучек этого народа, то приближаясь к ним, то удаляясь, прогуливались агенты полиции в синих брюках и накидках. Полицейские – это во Франции единственная профессия, сконцентрировавшая у себя всех высокорослых мужчин с щетинистыми большими усами, со строгим, но несколько томным выражением глаз, в развевающихся от ветра синих коротких капюшонах, – казались синекрылыми архангелами, носителями беспристрастия и законности. Олимпийские жители, снизошедшие в трясину человеческой грязи, суеты и греховных страстей. Руки, махающие, хватающие, вздымающиеся, хлопающие, трясущиеся – руки, усилители человеческих слов, атрибут тончайшей французской ораторской речи, руки – величайший выразитель человеческой страстности – у синих французских архангелов оставались скрытыми и хранимыми под капюшонами. И только чтобы остановить или направить толпы ли людей, сонмы ли жужжащих автомобилей, вереницы ли звенящих трамваев, – рука полицейского показывалась из-под капюшона, чтобы сделать один магический законченный и четкий жест, как в школе пластики, и снова скрыться. Олимпийские жители, снизошедшие в трясину человеческой грязи, греховных страстей и суеты.
Оттого что эти олимпийцы в подбитых ветром капюшонах виднелись всюду и оттого что толпы были слишком оживлены, Готард издалека, опытным глазом, определил, что это демонстрации рабочих перед парламентом.
Двое из них в серых шарфах, обмотанных вокруг шеи, и в клетчатых кепках, перебегая дорогу, чуть не угодили под автомобиль Готарда.
– Когда через дорогу, никогда нельзя за руку, – сказал один.
– Ты прав: излишняя солидарность не в пользу. Сегодня, по газетам, у Пляс де ля Мадлен задавили двух, – ответил другой с черными и густыми, как у запорожцев, усами.
У Готарда блеснула мысль: не найдет ли он поддержки здесь в собравшемся народе. Может быть, в Париже еще помнят, что он социалист… Готард постучал шоферу, чтобы остановил. Спрыгнул со ступеньки и стал пробираться к центру собрания. Двое молодых рабочих и одна работница неодобрительно посмотрели на него: узнали, должно быть. Вдруг где-то в центре толпы раздался пронзительный свист. Свист перекинулся вправо, влево по толпе и, как пламя, охватывал ряды людей. Уже свистели в ближайших к Готарду рядах. Уже свистели те, что стояли рядом с ним и смотрели на него во все глаза. Они расступились перед ним, образовав вокруг него кольцо. Все ощетинились на министра остриями глаз своих. Готард, чтобы отрекомендоваться толпе, крикнул:
– Да здравствует мир! Долой войну!
– Не верим, не верим, долой лжецов! – прогремели ему в ответ тысячи голосов, как ружейные выстрелы. Один старик рабочий был ближе всех к Готарду и твердил ему прямо в ухо:
– Лжецы, лжецы!
И тут же этот рабочий размахнулся и сбил с головы министра котелок на мостовую. Другой рабочий замахнулся, чтобы ударить Готарда… Третий рабочий… Четвертый. И крики, крики… Сейчас начнется…
Готард, не отрываясь, смотрел на морщинистого старика рабочего и ощущал сладкую истому в ногах: ему, Готарду, не страшно, ему было любопытно и немного жалко себя. У него вертелась одна мысль: «Почему я лжец, кому я лгал, кому изменял?.. Себе я не изменял… Себе я не лгал… Себе я… Себе… Себе…»
За спиной он ощутил легкое прикосновение теплой и тонкой руки и на левом виске своем чье-то прерывистое дыхание. Оглянулся. Увидал девушку, непохожую на работницу, хотя и просто одетую.
Он сказал ей:
– Это они сами изменились ко мне, а я всегда думал то же самое, что думаю теперь. Ведь настоящие мысли не говорятся… Как их облечь…
Она поспешно взяла его под руку. И, сдержанно торопясь, под свист людей вышла с ним из толпы.
Готард еще раз посмотрел в лицо девушки. Она была без шляпы, с головы на лоб ее спускалась челка черных волос. Глаза ее были большие и темные, немного грустные и удивленные. Девушка была тонкая, высокая и очень молодая.
– Они правы, – сказала девушка про рабочих.
– А я? – спросил Готард.
– Вы тоже.
– Кто же лжец, кто изменник?
– Как всегда – время, – ответила девушка.
Готард вспрыгнул в автомобиль и захлопнулся дверцей кареты.
* * *
Оттого что он так необыкновенно оказался спасенным девушкой, Готард ощутил в себе большую радость жизни. Словно в сильный холод его укутали в теплую шубу, словно он тонул в безбрежном море и его выбросило на берег.
От бодрости он даже забыл, что оставил свою шляпу там, на мостовой, и вспомнил о ней только тогда, когда лакеи в вестибюле заулыбались и стали сочувствовать рассеянности молодого министра.
Справа, из курительной комнаты, промелькнул Пуанкаре. Он поклонился кому-то, еще кому-то. С затылка лысая голова Пуанкаре напоминала череп питекантропа. И Готард вспомнил, что остатки этого прачеловека были обнаружены именно на территории современной Франции. И тут же подумал о том, что с такой головой нет надобности свистеть, подобно тем, что на улице… У такого самым надежным орудием борьбы за существование служит умная голова с очень развитой затылочной частью.
Готард догонял по коридору Пуанкаре, следя за его лысиной, как за путеводной звездой. По пути Готард едва успевал пожимать руки встречным и обгоняющим его депутатам и журналистам, а сам думал: «Если меня сегодня Пуанкаре поддержит, – я надолго министр, и тогда я сумею противостоять английским домогательствам и подвину дело мира».
У самого входа в зал заседаний голова Пуанкаре вдруг повернулась, и в глаза Готарда уставились стальные и немного мутные, как у пьяного, глаза Пуанкаре.
– Необходимо будет согласиться с англичанами и поддержать их проект насчет Руаяль Дейч и Москвы. Надеюсь, вы в этом духе. Ведь только в таком случае… – быстро, скороговоркой, тихо произносил это Пуанкаре.
– Вы поддержите меня? – вопросительно докончил Готард.
Готарду под сердце подкатило пьянящее чувство, никогда им раньше не испытанное: чувство возможности мстить. Мстить тем, которые чуть не побили его, чуть не убили… Готард укрепил это чувство соображением: «Конечно, Пуанкаре-питекантроп – прав».
В этот момент к Готарду подскочил и взял его за локоть маленький человек, потный, липкий, как осенняя грязь, с обвисшими, как тряпки, щеками на крошечном личике. Готард вздрогнул от неприятности: он знал этого человека и знал, что у него на пальцах обгрызаны все короткие и мягкие ногти и даже кожный покров около них обглодан.
– О, нет, нет, я вас не отпущу, – говорил маленький человек. – Вы мне хоть несколько слов. Ведь сегодня большой день в палате, и всем небезынтересно, что вы скажете. И именно здесь, за каких-нибудь пять минут до вашего выступления. Это будет, поймите, эффектно.
Маленький человек был левый журналист.
– Я, право, ничего сейчас сказать не могу.
– Одно слово: как вы думаете, останется теперешняя Россия Керенского и Милюкова нашим союзником? Признаем ли мы временное петербургское правительство?
– Лорд Бьюкенен телеграфировал в Лондон на оба ваши вопроса утвердительный ответ.
– А ваше личное мнение?
– Спросите лучше у Пуанкаре.
– О, его мнение, к сожалению, нам слишком хорошо известно. А вы новый. Вы не возразили бы Бьюкенену?
– Нет, нет!
– Спасибо, именно это ваше мнение я и посылаю сейчас в редакцию!
– Но, конечно, без упоминания о Бьюкенене.
– О, разумеется, а то эти островитяне слишком много о себе станут думать.
Маленький человек отбежал к подоконнику и острым карандашиком в своей просаленной записной книжке набросал интервью с новым министром, озаглавив его: «За секунду до парламентской трибуны». Под заголовком стояло: «Россия остается союзницей».
В зале заседаний парламента, за пюпитрами, расположенными правильными полукругами, вразброд сидели и стояли депутаты. Много депутатов находилось в правом и левом проходах. Между ними сновали сторожа, по большей части старики в черных фраках, с цепями на шее. В центре, лицом к пюпитровым полукругам, на большом возвышении сидел – и тоже за пюпитром – человек во фраке, а сзади, на скамеечке, покоился его цилиндр. На пюпитре у него с левой стороны стоял большой медный звонок, а с правой лежала деревянная палочка вроде ножичка для разрезания книг. Посредине – графин с водой… Аршина на два пониже этого пюпитра находился другой широкий пюпитр, тоже обращенный лицом к собранию, за ним сидело четыре человека, и перед ними лежали бумаги. Еще на аршин пониже была трибуна. Она оставалась пустой. Пониже трибуны, в самом партере, за столами сидели стенографы и стенографистки.
Человек с самой высокой трибуны – это был председатель – возвестил депутатам, что он считает заседание открытым. Четыре человека за пюпитром пониже его уселись поудобнее: это были секретари. Стенографы заработали.
Готард не торопился войти на трибуну. Он старался остаться незамеченным, чтобы наблюдать, чтобы уловить настроение депутатов. А депутаты, несмотря на то что предстоял большой день, не волновались. Спокойно правые подсаживались к левым, дружно и весело беседовали. Левые в проходах ловили своих приятелей из правого лагеря и рассказывали им последние парижские анекдоты. Маленький, узколицый, сгорбленный, с седеющими усами известный политик, министр и депутат, опираясь о пюпитр левых, лениво пробегал газету, где приводилась ветеринарная статистика смертности рогатого скота (министр в это время становился крупным скотопромышленником). Высокий, в пенсне, с реденькими черными висящими усами, с головой, откинутой гордо назад, самый левый социалист – беседовал с низкорослым, коренастым, краснолицым генералом, имеющим двенадцать ран, который сидел на крайней правой. Социалист убеждал консервативно настроенного генерала в том, что посмотреть Павлову, танцующую голой, нисколько не предосудительно. Левый радикал с закрученными густыми усами, с бычачьим выражением глаз тряс за плечи высокого, с отвисшим животом, как у беременных женщин, и с красным утиным носом роялиста, которого он до колик в животе насмешил рассказом, как два английских банкира и один немецкий собрались в Швейцарии для обсуждения вопроса о том, какие можно было бы установить финансовые взаимоотношения между Германией и союзниками. Совсем рядом с Готардом один депутат-весельчак, румяный, ветреный, всегда бодрый, громко, чтоб слышали все окружающие, – рассказывал последнюю политическую новость, почему один всем известный джентльмен, не раз бывавший министром, ныне не получил министерского портфеля. Оказывается, политические враги его, зная, как он падок на женский пол, подослали к нему жену депутата N, – в этом месте весельчак сделал кивок в сторону одного из левых республиканцев, – а так как французы допускают какие угодно свидания и встречи и какого угодно вида любовь в закрытых частных помещениях, но жестоко преследуют тех, кто оскорбит прелюбодеянием какое-нибудь публичное место, общественный сад, например, то эта красивая женщина – весельчак опять кивком головы указал на супруга этой женщины для тех, кто не заметил его указания раньше, – предложила несчастному кандидату в министры встретиться с ним в Булонском лесу. Было условлено с красавицей так, что в самый интересный момент их накроют. И накрыли. На днях будет суд. Вот тебе и министерский портфель! А ведь имел, черт побери, все шансы! Теперь лет на пять лишат беднягу адвокатской практики! Когда окружающие, дослушав этот рассказ, рассмеялись, то весельчак удало взмахнул рукой: «Эх, все бы это не беда, но если бы вы слышали, какие свидетельские показания давали полицейские агенты! Куда тебе твой Декамерон! Один, например, рассказывал…» Тут кружок любопытных стеснился вокруг рассказчика, и Готард испытал удовольствие оттого, что дальше ничего не слышал.
Готард, который привык сидеть в парламенте, никогда так не переживал своего присутствия в нем, как теперь. Теперь, когда ему самому предстояло сделать ответственнейший доклад по самому решающему вопросу, он с ужасом подумал, к о м у же он будет излагать свое глубоко передуманное? В этом зале не видел Готард ни настоящей борьбы партий, ни классовой ненависти, ни волнующих принципиальных разногласий. Сегодня с поразительной ясностью он вдруг понял, что это собрание мило друг к другу расположенных людей, встречающихся, по крайней мере в основном своем кадре, вот уже сколько лет, ничем не отличается от мирных зачайных собеседников, привыкших часто встречаться и знающих не только характер друг друга, но кто какое любит носить белье. Готард мельком взглянул на трибуну, с которой он должен будет сейчас произнести речь. Она показалась ему сценой, на которую депутаты, как артисты, всходят, чтобы играть роль в зависимости от склонностей то радикалов, то республиканцев, то социалистов, то правых. Посмотрел Готард на председателя. Тот в это время взял в руку палочку и лениво стал постукивать ею о пюпитр, привычно-неохотно призывая депутатов к порядку. Председатель показался Готарду режиссером.
Готард вошел на трибуну. В зале стало немного тише. Перешептывания продолжались, главным образом в той стороне, где стоял весельчак.
Инстинкт подтолкнул Готарда не затрагивать здесь, перед ними, того глубокого, что наполняло Готарда. Инстинкт подсказал Готарду такие слова, которые вполне приличествовали его положению, характеру данного момента и партийной принадлежности Готарда. Конечно, это был не шаблон: с шаблоном эти гурманы ораторского искусства и политической тонкости не только погонят с трибуны, но и из министерства. Поэтому Готард в меру горячился, с тонкостью полемизировал, высказал две-три оригинальные идеи, но не такие и не так, чтобы они неуклюже выпирали из общего контекста и вздорили бы с установившимися вкусами, а так и такие, которые вызывали бы и протесты и реплики, но оставались бы под цвет общему тону.
Его слушали не без интереса. Смолк даже кружок весельчака. Готард говорил, не контролируя себя часами. А свет в зале был устроен так, что никак нельзя было понять, темнеет ли или светлеет на улице. Весь потолок был круглый и стеклянный, с него сыпался рассеянный свет цвета солнечного. Нигде никаких лампочек не было: так по-дневному было светло.
Готард говорил, и ни он, ни слушатели не заметили, как время ушло давно за полночь.
Готард произнес совсем не ту речь, какую хотел, и закончил ее вовсе не так, как собирался. Он фантазировал вскрикнуть: «Долой войну», чтобы поразить неожиданностью весь парламент. Но парламент своей обыденностью, завсегдашностью рассеял фантастику Готарда, и он закончил: «Да здравствует Франция и ее союзники!»
* * *
Возвратившись домой, утомленный министр долго не мог заснуть. В его нарочно и плотно закрытых глазах стояло три лица: тонкий, улыбающийся профиль аристократки, что на коленях у санкюлота, рожа санкюлота, грубая, расхлябанная улыбкой, с длинной трубкой в углу рта, и голова короля, насаженная на пику, с вывернутыми от ужаса глазами, из которых падали слезы, крупные, как горох. Готард усилием своей слабой воли отгонял это от себя. Но «это» торчало перед ним, как троица, единосущная и нераздельная. Чтоб не видеть ее, Готард хотел все лицо свое закрыть руками. Но руки его были такие маленькие, почти детские, что не покрывали всего его лица.
Наконец он встал, воспаленными глазами посмотрел на карикатуру. Еще раз увидал в одном лице смех, в другом – слезы, в третьем, в лице аристократки, – красоту. Грубо сорвал со стены это трехличие и бросил его в ящик стола. А чтоб не было пустого пространства на стене, Готард повесил попавшийся ему под руку аттестат своего прадеда, поручика армии Наполеона, ходившего вместе с императором в далекую Россию.
Этот аттестат за собственноручной подписью Наполеона был гордостью в роду де Сан-Клу.








