412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Аросев » Белая лестница » Текст книги (страница 9)
Белая лестница
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:39

Текст книги "Белая лестница"


Автор книги: Александр Аросев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)

НОЧЬ В ПАРИЖЕ

Мадемуазель Болье приехала в Париж и поселилась временно на rue Viola у какой-то отдаленной тетки – доброй старушки, принявшей ее ласково.

Соланж знала, что своим возвращением она обязана министру Готарду де Сан-Клу. В один из приемных дней у него отправилась к нему, чтобы поблагодарить.

Готард был поражен ее сходством с Эвелиной: тот же стан и мягкость голоса и привычка то и дело слегка поправлять сзади руками свою прическу. Но было и различие: Эвелина как-то так умела смотреть на Готарда, что ему казалось, будто мягкий свет стелется по его пути, и путь этот прямой и ясный. Этого не было в глазах Соланж. И, кроме того, она была слишком проста, суховата на словах, резка в рукопожатиях. В разговорах старалась выбирать только такие слова, которые были совершенно необходимы для точного и неласкающего ответа… Одевалась она в простые английские кофты с черным галстуком.

– Вы приехали… – сказал ей Готард.

– Благодаря вам. Благодарю, – ответила она.

– Вы влюблены… в революцию?

– Нет.

– Вы влюблены… простите… я, кажется, нескромен…

– Отнюдь нет: ваше право спрашивать о чем угодно. Я, правду сказать, вероятно, немного влюблена в ту пирамиду, которую начал строить обиженный веками темный славянин. Мне самой хотелось бы вложить в эту постройку столько кирпичей, сколько смогла бы. Эта пирамида будет выше… выше…

– Выше чего?

– Выше башни Эйфеля.

– Социализм, то есть коммунизм… – улыбнулся министр и совсем язвительно: – Свет с Востока.

– Я воздержусь отвечать, хотя я с вами не согласна.

– Наша культура, – возразил Готард, – предоставляет слово всякому, кто не согласен.

– А в той стране, где я жила, есть великая мудрость, говорящая о том, что между людьми бывают иногда такие преграды, которые исключают всякую возможность спора.

Разговор не клеился. Готард подумал, что неприветливость ее в разговоре происходила от грубоватости ее рук: кожа на концах ее пальцев так потрескалась, что этого не поправишь никаким глицерином. Это произвело на Готарда такое впечатление, как если бы, кушая нежный бульон, он ощутил на зубах своих вдруг попавший ему в рот кусочек газеты. Между тем он не мог не смотреть на ее руки: ему казалось, что на концах ее пальцев осталось что-то грязное, страшное. У него все время вертелся на языке вопрос: «Что это такое вы делали там, в революции, отчего у вас руки стали такие?» Но он не решался это выговорить.

Она заметила, как пристально он иногда смотрит на ее руки, и стала их прятать. Но тут же укорила себя: к чему? Ведь, в самом деле, не приехала же она заменять ему жену, следовательно, не обязана нравиться, она не виновата, что она сирота и что Готард ее единственный близкий человек по сестре.

Выйдя от него, Соланж тихими шагами направилась на свою rue Viola, смотря себе под ноги и думая, следует или не следует разыскать Гранда. На другой день Готард пригласил м-ель Болье отправиться с ним в театр «Пастушеские сумасшествия» (Folies bergères).

Там в быстрой смене картин, как в калейдоскопе, шла какая-то пьеса про Наполеона. Маленький, еще молодой, но уже рыхлый француз играл Наполеона.

Заключительная сцена называлась «Корона Наполеона». Она заключалась в том, что рыхленький француз сидел неподвижно на стуле, а над его головой, на круглом возвышении, была императорская корона, составленная из голых женщин. Женщины, опираясь ногами, слегка дрожащими от усилий, выгибали животы и поднятыми вверх руками образовывали верхнюю, узорчатую часть короны. Напряженные женские фигуры чуть-чуть покачивались, и розоватые пальцы их ног, упирающиеся в самый край возвышения, судорожно старались не соскользнуть и удержаться на краешке подставки.

Оркестр воем скрипок, звоном бубенцов, боем больших барабанов, щелканьем деревянных колотушек ревел неистово много-много раз победную «Марсельезу». Зал дрожал от рукоплесканий и пьяного многоголосия публики. Казалось, само здание рассыпается по кирпичику во славу Наполеона и вот-вот он, такой же маленький и рыхлый, как француз, изображающий его, гремя шпорами, вдруг войдет в зал, пройдется между рядами, войдет на сцену и скажет:

– Да здравствует Французская империя, взошедшая на прекрасных дрожжах революционного энтузиазма!

М-ель Соланж вдруг почувствовала себя француженкой, и ей захотелось подвигов. Она схватила Готарда за руку и шепнула ему:

– Уйдем, уйдем отсюда, из театра, – и потащила Готарда к выходу.

– Что с вами?

– А я не знаю… я боюсь, что мне это до жути приятно…

– Почему… почему?..

– Народ вас лишил императора и короны… А вы у народа похитили его революцию и ее гимн… Что лучше… что хуже…

Они поспешили на улицу.

В темном небе слышался глухой моторный шум. Это не звуки космических лучей, не шум крыльев ангелов, спускающихся на землю во славе и грозе, это не рев дракона, плывущего в небе среди звезд, – это стрекотанье мотора огромного «цеппелина» – трофеи побед французов над немцами. Невидимо или видимо проносится едва заметной тенью ночами по небу воздушный корабль. Не о нем ли страдала тень Наполеона Бонапарта? Может быть, в самом деле с воздушного корабля Наполеон «видит землю во мраке ночном?» Или это бред Парижа после марнских, аррасских, верденских побед сгустился темным гремучим облаком и проносится ночами над Парижем?..

Готард пригласил ее пойти с ним ужинать в Булонский лес.

Там, смотря по погоде, можно было сидеть либо на «чистом воздухе», либо в самом помещении. Чистым воздухом считался тот, что витал над ровным квадратом земли в три сажени. По бокам этого участка земли шла крытая галерея. На ней стояли столы и стулья. На столах уютно горели лампочки, освещая фарфоровые тарелки и хрустальные бокалы. На площадке, открытой небу, – рояль. Около него скрипач и виолончелист. Через всю площадку – электрические шнуры, протянутые в разных направлениях и унизанные лампочками в форме нежнейших роз, сияли ослепительно. В четырех углах галереи росли четыре огромных дерева. К стволам их были прикреплены длинные жестяные желоба, поставленные вертикально и направленные открытыми своими частями на площадку. По дну каждого желоба тянулось толстое стекло, пропускающее через себя зеленовато-голубой матовый свет, долженствующий изображать свет луны.

Около одной из таких стеклянных «лун» и устроились Готард с Болье.

Лакей в черном фраке приносил на подносе яства с видом священнодействующего служителя алтаря во время таинства евхаристии. Чтобы не скучно было ждать какого-нибудь блюда, лакей, наклонившись над столом и показывая гнилые зубы, смешанные с двумя-тремя золотыми, рассказывал о битвах на полях Арраса, о том, как ночью светят трупы, благодаря выделению из них особенных газов, про осаду Вердена немцами и о том, как он был ранен в девятнадцати местах. М-ель Болье только тут заметила, что лакей действительно прихрамывал на правую ногу.

После ужина в первом часу ночи под звуки однообразной, но возбуждающей музыки закружились пары. Дамы в объятиях мужчин лениво, привычно закатывая глаза, изгибались всем тонким телом. Мужчины шаркали по полу слабеющими от истомы ногами. Танцующие, толкаясь друг с другом, перебрасывали свои головы в такт музыке то справа налево, то наоборот. Мужчины еще вытягивали шеи, чтобы казаться выше дамы и маячить не под лицом ее, а над ним. Дамы были в газовом и декольтированы. Мужчины в черном. Выражение лиц, несмотря на страстность поз, у дам и мужчин были самые деловые, такие, как бывают у сапожников, когда они принимают заказ, или у почтово-телеграфных чиновников, принимающих заказные отправления, или у фармацевтов, когда они дозируют порошки. Вообще же, как заметила Соланж, это был не танец, а топотно-толкательное упражнение, к которому и относились по-деловому.

Фокстрот прекращался в третьем часу ночи. Тогда публика приступала к шампанскому, крюшону и сладостям. А на площадку, где танцевали, выходили три негра: пожилой, юнец и неопределенного возраста и даже пола карлик. Они кувыркались на разные манеры. Карлик ложился на живот, прокидывал ноги сзади за свои уши, притягивал их руками к лицу, составлял таким образом из своих конечностей замкнутое кольцо, из которого торчала голова, и в таком виде катался кубарем по всей арене. Через него, отбрасывая себя прыжком вверх, кувыркались другие два негра. Для большего эффекта музыка не играла, а шипела, негры же гикали, а карлик охал.

– Замечательно? – спросил Готард Соланж.

– Скучно.

– Ах, так, тогда идемте в другое место.

Они направились в Hall.

Это – некоторая часть города, занятая крытым, железно-стеклянным и без окон помещением. Площадь его – пять, шесть кварталов по всем четырем сторонам.

Ежедневно с утра в этом помещении начинается торговля мясом, капустой, луком, картошкой, салатом, морковью, рисом, черносливом, яблоками и мясом, мясом, мясом. Продукты подвозятся с двух-трех часов утра. Красные кровавые туши в утреннем тумане, при свете электрических лампочек, испускают тяжелое кровяное испарение. Запахом его пропитано все необозримое помещение Hall’я. Деревенский здоровый народ, мужчины и женщины, в большинстве молодые, выгружают свои товары, раскладывают мясо и овощи на ларях и прилавках. Автомобили, «фордики» или «ситроены», подвезшие эти продукты, разгружаются быстро.

Вот в это время, когда уже все фешенебельные рестораны закрываются, в Hall и стекаются посетители этих ресторанов, утомленные ярким светом лампочек-роз, стеклянных лун, белизною дамских туалетов и блеском черных смокингов. Дамы в черных туалетах, мужчины в бальных туфлях испытывают большое наслаждение от пребывания в этом грубом, деревенском Hall’е. Там они проводят время в маленьких трактирчиках, где вместе с торговцами и торговками за грязноватыми столами, на засаленных скатертях, разрисованных узорами винных и пивных пятен, пьют дешевый суррогат кофе и дышат кровяным испарением свежего мяса, которому промозглое парижское утро придает особенную силу и остроту.

Элегантные мужчины заводят знакомства с румяными грязноватыми деревенскими девушками.

Так просиживают в Hall’е великосветские посетители, пока не зардеется утро и первые солнечные лучи не разгонят кровавых испарений, пока не наступит то пьянящее утомление, какое овладевает шаманами после их плясок и радений.

Возбужденный утренней зарей и всем тем, что его окружало, Готард говорил Болье:

– Ведь мы с вами здесь в самом великосветском обществе. Это место особенно стало популярным после войны, она демократизировала население, ибо в окопах одинакова была смерть и для генералов и для солдат. О, мы теперь демократы, не то, что раньше. Вы видите, какое единение самых высоких особ Парижа с деревенскими жителями. А в наших наиболее консервативных газетах вы найдете некрологи о наборщиках, сапожниках, столярах и пр., поскольку они известны были газете. Обратите, в самом деле, внимание на заднюю страничку (петит) в наших лучших газетах. А почему? Борьба за существование нации объединила все элементы общества. Сотрудничество социалистов с правительством оказалось не эпизодом.

На лице, на глазах, на пальцах, потрескавшихся от русской промозглой картошки, лежал каменный, беззвучный ответ Соланж. Почему она так непонимающе-молчалива? Почему ее глаза не зажигаются при виде теплого, кровавого «чрева Парижа»? Почему ее лицо отвернулось от «короны Наполеона»? И почему эти руки – руки в женщине самое главное, – почему эти руки такие нечувствительные, не магнитные, не задевающие? Что они делали в России?

Готард испытывал приступы бешеной досады на то, что не мог заставить ее полюбить Париж той любовью, какой он любил его сам, на то, что не мог влить в ее душу противоядие той отраве, которой ее напоили там, в жестокой и холодной стране. Нет, не может быть неудачи: он должен вызвать в ней Эвелину.

Он стал говорить Болье о том, что жить нужно полно. Нужен полный расцвет всех ощущений и чувств человека. У человека есть чувство обоняния, следовательно, необходимы тончайшие звуки музыки и пения. Для чувства зрения надо позаботиться о том, чтобы не видеть уродливости и одеваться изысканно до последней возможности, нужно еще, чтобы взор ласкали мягкие пейзажи. Есть чувство осязания – нужно, чтоб под руками почаще находилось что-нибудь бархатистое, мягкое, собачка например. Для удовлетворения чувства вкуса нужны тающие во рту яства (устрицы), не нужно допускать ослабления вкуса, поэтому хорошо жевать розоватую пасту постоянно, как делают американцы. И наконец, ведь есть же чувство любви.

– Да, есть, – тихо выронила Соланж так, что Готард, увлекшись своим, даже не заметил.

– Чувство любви, – продолжал он. – Чтоб удовлетворить это самое ненасытное и, кто его знает, кажется, уродливое чувство, нужно немногое: надо, чтобы рядом с тобой было другое подобное тебе существо. Разве существует что-нибудь еще кроме чувств для настоящей жизни? Больше нет ничего. Остальное смерть и смерть. Человек Запада, знающий, что за смертью не следует ничего, до наступления ее хочет иметь все, максимум возможного…

– А там, в снежных пустынях, на русской равнине смотрят не так…

Но Готард уже прямо боялся ее слов. На этот раз он сделал вид, что не расслышал, и, чтоб отвлечь ее и себя от возможности каких-нибудь серьезных объяснений, сказал:

– На Монмартр, едемте на Монмартр. Скорее, а то пройдет ночь.

Они поспешно вышли из Hall’я.

– Видите… Видите… Посмотрите, над Сеной… – сказал Готард. – Видите там красное зарево?

– Вижу.

– Это Монмартр.

– Ах, а я не то смотрела. Я думала, что вы показываете направо. Видите, и там какое-то зарево.

– А-а-а, – Готард махнул рукой, – это ничего… Это луна заходящая. Нынче почему-то она особенно большая и красная. Но горящий-то Монмартр вы все же видите?

Он показал в одну сторону, а она смотрела в другую: на луну, выглядывающую из-за Лувра… Лицо луны было красное, как у баб от мороза, широкое и распутно-доброе. Лицо луны грустное над полем, сказочно-таинственное над лесом, жуткое в одиночестве своем над морем, – здесь, над городом, луна выглядела как лицо сводницы. Нехороший был вид луны над Парижем и в этот час. Тусклые лучи ее боролись со светом бульваров и кино, с рекламами на стенах домов, с прожекторами на крышах магазинов и больше всего с господином Ситроеном, который арендовал и зажигал башню Эйфеля.

На башне этой все ее железные контуры были унизаны лампочками, которые сливались в сплошные полосы света, и казалось, что в темном небе световыми ремнями вырезаны контуры башни. Башня, врезавшаяся ребрами своими в небо. А посреди ее электрических ребер беспрерывно выскакивала узором фамилия «Ситроен». Гигантская, в небо выскакивающая реклама была уже явно не только для населения земного шара: может быть, для существ Марса или Луны… Казалось, что это небо, само небо пылает рекламой автомобильной фирмы Абрама Ситроена, который упорно, ежесекундно рекомендовался и земле, и небу, и луне, и звездам: «Я – Ситроен, я – Ситроен». Кто знает, может быть, и на Марсе найдутся желающие купить дешевый грузовичок.

Наступил предутренний час ночи. Ночь, измученная, иссеченная огнями, стонала, казалось, как изнасилованная светом.

Соланж и Готард были уже на верхушке Монмартра. Внизу Париж скалился каменными домами, как издыхающая в поле лошадь зубами. Соланж еще раз кинула взор на ущербленную луну, на световые крики Ситроена и, слегка вздрогнув, захлопнула за собой дверцу красного кабачка…

В нем было так дымно, что он походил скорее на русскую жаркую баню. Между столами прогуливались совершенно голые женщины. Садились то к мужчинам, то друг к другу на колени. Ласково трогали за подбородки. Поведение их, впрочем, было ничуть не навязчиво и не грубо. Наоборот, с первого взгляда их можно было принять за детей, которых только что раздели и которым непривычно разгуливать в таком состоянии. Манера делать из себя застенчивых входила в состав их нелегкой профессии. На женщин этих в кабачке почти никто не обращал внимания. Они были как мебель, как бумажный комок роз, привязанный к потолочной лампочке для украшения в доме бедной проститутки.

В кабачке, как и всюду в подобных местах, гремели тарелки с закусками и бокалы звенели в веселых руках, подавались неразборчиво написанные счета за пиво, за вино, за бутерброды, за коньяк.

Какие-то люди играли в мадзян. У самого входа сидела компания, в которой полушепотом велись какие-то споры. Люди эти то и дело вскакивали, выкрикивая по адресу друг друга нехорошие слова. В дальнем углу двое старичков, умильно глядя на женщин, клевали носом от слабости. За стойкой один лохматый человек с черными усами держал в руке куклу-маркиза в черной маске. Кукла пискливым голосом чревовещала смешные истории. Среди столов и голых женщин ходила одна, одетая во все черное молодая и смуглая женщина с синими глазами, как небо в летний день. Это художница: она продавала посетителям свои картины.

– Это вот домик на Монмартре, – показывала она, – это разрушенный замок… это… мой портрет…

Некоторые ее спрашивали, нельзя ли купить самое натурщицу этого портрета. Таким она вежливо и застенчиво улыбалась и отвечала:

– Когда продам все картинки, приду к вам.

Говорила так каждый день. И никогда не приходила ни к кому, потому что никак не могла продать всех картин.

Недалеко от стойки сидела высокая женщина в строгом, но изысканном сером платье, с натуральным, то есть неподкрашенным лицом, в серебристой шляпе, составленной из лент, которые обволакивали ее голову наподобие мусульманской чалмы. Глаза у женщины были серые и остановившиеся, она курила тонкие папиросы.

Она вдруг ударила кулаком по столу, водворив около себя приблизительную тишину, и стала декламировать:

– Si tu viens ce soir…[8]8
  Если бы ты пришел сегодня вечером…


[Закрыть]

Это монмартрская поэтесса. Ее здесь все знают. В стихах ее всегда один и тот же мотив: она кого-то любила, у него нет ни имени, ни плоти. И вот она обречена на вечные муки. Поэтому стихи она читает с огромным чувством, а отдаваться может кому угодно и безразлично. Но мужчины ее не любили из-за одного ее каприза: иногда она требовала, чтобы поняли ее слезы.

Спускаясь пешком с горы Монмартра, Болье заметила у тротуара налево какую-то бронзовую фигуру.

– Это что? – спросила она.

– Глупость, – ответил Готард, – памятник атеизму. Какой-то самодур, анархически настроенный, откупил это место, где во время прохождения религиозной процессии какой-то оригинал отвернулся от креста – то было, впрочем, давненько – и вот поставил на этом месте фигуру этого атеиста.

– Какая же в этом глупость?

– Глупость в том, зачем понадобилось сердить благочестивую часть населения.

– Вы, кажется, социалист.

– Социализм настоящий был только во времена Парижской коммуны да в движении марксистов девяностых годов. Кстати, тогда именно и нужно было бы делать социальный переворот, а теперь капитализм перезрел и все отравляет так, что приходится противостоять его разлагающему действию, а не бороться с ним. Теперешний же социализм – и именно поэтому – не более как этикет, главным образом, предвыборный. Теперь считается просто неприличным выступать на трибуне и не быть социалистом. Это потребность приличия для всякого культурного человека.

– Вот как: так не вас ли я спасла давно, давно, когда вы спрашивали меня, почему вы лжец, когда рабочие готовы были наброситься на вас?

– В самом деле вы… – Готард схватил и сжал ее руку.

Болье вырвала руку.

– Вот то, что только что вы мне сказали, и есть тот ответ вам самому на вопрос, почему тогда вас считали и теперь считают лжецом.

– Разве время и место сейчас для митинга, дорогая Болье? Ну что ж, пойдите, разоблачите меня где-нибудь на собрании. Разоблачения у нас любят, как водевили. Но не советую вам. Любите и дорожите только своею жизнью: ведь жизнь – это то, что могло случиться только один раз.

И вдруг, почувствовав себя кровно оскорбленным Соланж, ее руками и тем, что прекрасная парижская ночь прошла для него бесполезно, Готард сказал Болье с нескрываемым злым издевательством:

– А знаете что, мадемуазель: мы не побывали с вами еще в одном замечательном месте. Не поздно еще, пойдемте. Это место в настоящем рабочем квартале, и посещают его только истинные пролетарии, в которых нет ни капли лжи, которые социализм понимают как неизбежный ход вещей, а не как мы. Пойдемте к пролетариям.

Готард звал ее в один пригородный кабачок – клуб парижских бродяг и воров. Учреждение это известно всему Парижу своими неприличиями: голые и голодные женщины клянчат там у посетителей франк, прося бросить его на стол, и потом достают его своим половым органом. Так выколачивают себе кусок хлеба…

Соланж не знала всего этого, но тон, каким приглашал ее Готард, навеял ей страшные мысли. Она внимательно посмотрела в натруженные волнением и бессонницей глаза Готарда. Глаза его походили на две темнеющие раны с запекшейся кровью. Болье сказала ему без злобы, немного даже с жалостью: «Адье».

И они разошлись, когда сероватое парижское небо стало розоветь от восходящего солнца.

Болье видела, как навстречу заре Эйфелева башня все еще кричала своим светом об автомобильном предприятии.

Время вплетало один день в другой.

Готард как-то померк лицом. Позабывал старательно выбриваться. Явился однажды на банкет в пиджаке. На другой день был осмеян газетами. Один из министров ему заметил:

– Вы что-то изменились.

– Век грядущий – будь он хуже или лучше века сползающего – всегда сильнее его. А потому жесток. Сторонит и давит все на своем пути. И гонит всех.

Министр заметил кому-то другому про Готарда о том, что он поторопился с признанием Советов. Некоторые финансисты и члены нефтяных компаний согласились с ним. И тоже высказались о странностях Готарда.

И вот, сидя у себя в квартире в доме маркизы Орвиллер, Готард увидел, как к дому его стал стекаться народ. Как эти люди, бедно одетые, с худыми и немного мрачными лицами, кричали по адресу Готарда:

– Долой, в отставку, долой, в воду, в Сену, в Сену вниз головой!

Полицейские агенты – боги пластического искусства – опять так же, как тогда, давно, заботились о правильности уличного движения и старались, чтобы кричащий народ стоял более или менее правильными рядами. Газеты в этот и следующий день намекали на какие-то пасквильные дела, на нехорошее личное поведение Готарда.

На банкетах и митингах социалистов поднялись неистовые крики в пользу мелких держателей русского займа, о которых мало заботилось, недостаточно учитывало их правительство.

– Долой! – кричали толпы.

В балансах некоторых банков на ничтожное количество увеличилась графа непредвиденных расходов.

* * *

Однажды утром Готард вызвал к себе звонком горничную и стал выговаривать ей за то, что до сих пор она не подняла шторы на окнах. Горничная, в удивлении, немного попятилась, заметила что-то странное в лице Готарда.

– Шторы давно подняты, мсье Готард.

– Как так подняты? Что я, не вижу, что ли? Ведь ничего не видно. Я даже вас плохо различаю. Где мадемуазель Болье?

– В пансионе мадам Дюре.

– Но все-таки я вас не вижу. И все-таки пригласите ко мне Болье! У меня, должно быть, мигрень.

Горничная побежала за Болье.

Готард стал ощупью гулять по квартире, направляясь к окнам, к дверям. Щупал подоконники, косяки дверей. Недоумевал, почему это во всех комнатах так темно.

– Странно, странно, – шептал он сам себе и напряженно прислушивался к своим звукам: ему казалось, что он глохнет.

– Как темно, как темно, – рассуждал он все громче и громче, ужасно боясь глухоты.

– Нет, это все-таки шторы опущены, – утешал он себя. – Но ведь это ужасно: без воздуха задохнуться можно, опущенные шторы и воздух скрывают. Откройте шторы! Поднимите с окон тяжелый черный бархат! Люди, ведь мне ничего не видно. Откройте! Откройте!

Он кричал диким голосом и не слышал, как в комнату вошла Соланж и с ужасом смотрела на него, в халате и туфлях бродящего по пустой квартире, и в особенности на его глаза: они показались ей тусклыми, как слюда, и без всякого выражения, как у кукол.

– Мсье Готард, не кричите: сейчас придет доктор.

– Ах, ах, вы здесь. Я, кажется, ряд этому. Но я вас не вижу, какая вы, и потому не знаю, рад я или нет. Такая черная тьма, мне кажется, что я глохну.

– Сейчас придет доктор. А вы оденьтесь пока. Сюзанн, пригласите Франсуа, чтобы помог одеться.

– Зачем доктора? – закричал Готард. – Я ведь глохну не от простуды, а от шума, который вы, вы принесли с собой из вашей Северной Сахары, из Азии, вломившейся в Европу. От него я глохну. Лучше бы мне никогда не слышать вас. Вы свободны, мадемуазель Болье. До свидания, адье. Когда я буду там, где ваша сестра, – я теперь знаю, где она, – я расскажу ей все. Зачем, зачем вы приехали? Нет, зачем я сам… Лучше не думать, а то глохнешь еще больше. Если вам так же темно, как мне, я попрошу Сюзанн вас проводить.

Пришел дородный Франсуа, взял барина под руки, увел в кабинет и там одевал, как малого ребенка.

Доктор констатировал поражение зрительных нервов, происшедшее на почве сильного нервного шока.

Выйдя от Готарда, Соланж долго бродила по улицам. Опять, как тогда, когда она бродила по мордовской деревне, ее объяла радость от ощущения того, что вот там, в доме, который она покинула, смерть и муки, а в ней уже совсем, совсем близко бьется нерожденная жизнь. Опять за эту радость ей стало стыдно, потому что эта радость была только  е е  радостью. Усилием воли она заставляла себя разбираться в этом, виновата она или нет в страшной болезни, поразившей доброго по существу человека.

Соланж заметила впереди себя фигуру мужчины. Он шел, прихрамывая и опираясь на палку. Для Соланж в нем было что-то знакомое, кажется, манера размахивать левой рукой или наклон головы или, может быть, чуть заметная косолапость его ног. Соланж бросилась было догнать его, но приостановилась. Она поняла, что это – Гранд. Он маячил перед ней, прихрамывая, удалялся, таял в тусклом свете рабочих кварталов. А Соланж все колебалась: догнать или нет? Догнать – он будет ей рассказывать о заходящем зареве электричества, она расскажет ему о безбрежной северной стране, которая в снеге, как в утреннем наряде, встречает восход своей звезды. А дальше что? Что будет дальше с Грандом и с ней? Дальше началось бы то простое, всегдашне-вечное, человеческое, на чем зиждется вся жизнь, без чего не было бы ни самой жизни, ни радостей, ни страданий, ни революций. Но  э т о г о  т е п е р ь  ей, Соланж, не нужно.

Соланж вспомнила, что в ее состоянии утомляться долгой ходьбой вредно, и поспешила к дому.

* * *

Готард под заботливым присмотром Франсуа жил на вилле в Южной Бретани. Он больше никогда не видел ни лазури неба, ни лазури моря, ни румянца земли в лучах заходящего солнца, ни звезд, ничего живого и мертвого.

Кто-то взял глаза Готарда и положил их в гроб.

Но Готард еще больше прежнего любил теперь свою родину. Он написал пространное письмо руководителям французской жизни, в котором писал:

«В лице Москвы я и многие со мной ждали возвращения союзницы. Она пришла к нам, действительно, но пришла другой: черствой, заскорузлой, с ужасными, ужасными руками. Она не союзница наша больше. Она презирает нашу культуру, как чернокожие люди Африки. Но чернокожие для нас не страшны. А вот те, что в Москве… Как вы думаете, что они сделают, если им удастся выйти из этого нищенского состояния, в каком они находятся? Они сделают вот что, переарендуют у Ситроена Эйфелеву башню и вместо ситроеновских узоров зажгут ее своими словами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Представьте-ка себе, что в течение всех вечеров и ночей «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» будет беспрерывно, ежесекундно маячить в небе красными буквами. Вот что, по-моему, грозит Парижу, столице Европы».

По ночам пустующий дом Готарда, черный и седеющий, с поднятыми постоянно шторами на окнах, никогда не освещающийся, уверенно-слепо смотрел на Парижский бульвар. Иногда консьерж-старик с длинным шатающимся зубом посредине рта – обходил дозором комнаты, где с каждой стены смотрели рожи, красные и раздутые, хохочущие над всеми революциями. Насмотревшись на них, консьерж иногда вдруг сам начинал громко смеяться ни над чем в особенности. А может быть, даже над собой.

* * *

У Соланж Болье родился сын – две капли воды рабфаковец Вася.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю