Текст книги "Белая лестница"
Автор книги: Александр Аросев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)
ТАЛАНТ
Князь вез навоз. Он занимался этим третий день. Заработал две пачки полукрупки и курил этот заработанный табачок с таким неизъяснимым наслаждением, какого не испытывал, раскуривая гаванские сигары у камина. Князь блаженно глядел на черные поля, слегка дымящиеся паром, на небо, по которому ветер гнал облака, на речку-змейку, что среди кустов тальника не торопясь бежала в другую губернию, и на далекую, лентой темнеющую опушку леса. От того леса речка и берет свое начало. У истока ее часовенка. В этом месте будто бы «явилась» чудотворная икона и показала крестьянам ближайшей деревни родник. Часовня стояла между двух тонких белых берез, словно между двух сестер. При самом легком дуновении ветерка листочками, как пальчиками, одна сестра доставала и ласкала другую. И по часовне бегали причудливые тени от ласкающихся листьев. Трава в этом месте бывает густая и высокая. Любил это место князь, любил он полежать на той траве: на ней можно было до высшей степени предаться самому высокому в мире наслаждению: забвению и лени. Лишь только опустишься там, под березками, на траву, как не слышишь, что у тебя есть кости и мясо, и кровь, и голова, и в ней заботные думы – лежишь, и тебе кажется, что ты камешек при ручье.
Князь вез навоз. Сидел на нем. Навоз немного курился. Князь курил полукрупку, и любовался землей и небом, и наслаждался одиночеством, и мечтал о том, как жарким летом он в солнечный день ляжет у ручья под березками, чтоб сбросить с себя ту одежду, которая называется «человек», чтоб быть только камешком.
Услышал князь, что сзади верховые. Оглянулся. Да, верховые его догоняют. Догнали.
Впереди молоденький, аккуратно одетый красноармеец, видимо, начальник трех других всадников, тоже молодых и с виду веселых парней.
Первый, улыбаясь князю, сдержал свою лошадь.
– Стой! Вы будете князь Чигиринский?
– Все меня почему-то называют именно так. Имя каждого человека не более как подарок ему от окружающих. А, как известно, дареному коню в зубы не смотрят.
– Так. Догадливо вы отвечаете. Вот что: вертайтесь-ка назад, мы вас арестуем.
– Серьезно? – спросил князь с такой неподдельной радостью, словно ему сообщили о воскресении из мертвых его родной матери, которую он любил больше, чем свою жизнь. – Благодарю вас. Я с удовольствием принимаю ваше предложение: оно вполне соответствует моему намерению освободиться от этого прощелыги и мародера, где я принужден был жить. Он меня, вот видите, чем заставил заниматься. Будто я и в самом деле смерд.
Князь повернул было лошадь вспять, но тут же остановился.
– Джентльмены! – обратился он к всадникам. – Разрешите мне попрощаться с речкой. Я ее очень люблю. Она родовая наша. Разрешите, я испью из нее одну пригоршню?
Молодой белокурый предводитель всадников немного смутился и вопросительно посмотрел на своих сотоварищей. Один из них, кудрявый, в больших рыжих сапогах, заметил:
– По инструкции в питье нельзя отказывать.
– Ну, тогда и я испью, – мотнул князю молодой белокурый красноармеец.
Князь соскочил с навоза и побежал к речке. Рядом с ним поскакал молодой начальник.
Князь припал к речке и зачерпнул пригоршню. Красноармеец, с которого пот лил в три ручья, лег на живот и стал пить прямо ртом из речки.
– Вам нравится? – спросил князь.
– Взопреешь, так занравится, – красноармеец стоял на коленях и вытирал пот со лба.
– А вот если бы вы не «взопревали», то почувствовали бы, что это не вода, а березовый сок. Никогда не нужно быть потным: это так же неприлично, как мочиться на глазах у других.
– Ну, видно, вы не бывали голодным. А коли кусать захочешь…
– Да к чему же непременно «кусать»?
– К чему… Один чуваш приучал свою лошадь не есть, она совсем было привыкла, да на грех нечаянно, будь не ладна, сдохла.
– Ну и вы бы «сдохли».
– Да уж лучше бы вы.
– Я не прочь. Когда угодно. Сдохнуть – это идеал жизни каждого живого существа. Правду сказать, дурацкий идеал, но зато самый действительный. Кто понял это, тот ничего не желает и ничего не боится.
– Ладно, ладно… Там вот поговорите. Напились, и айда.
Конвоиры отвели князя в деревню. Оттуда на станцию и в Москву.
В вагоне поезда князь от нечего делать развивал перед конвоирами теорию гипнотизма и тут же делал над красноармейцами пробные опыты. Молодой начальник конвоиров остался очень доволен опытами гипноза.
Но, сдавая князя, предупредил, что арестованный хороший гипнотизер и как бы не пустил свое искусство в ход во время следствия.
* * *
Талант – дар природы, не познанный человеком. Пути его работы незримы. А достижения всегда ярки и неожиданны. Люди обыкновенные, не зная, как сконструирована какая-нибудь сложнейшая машина, из каких элементов она состоит, как работает, не интересуются этим и не восхищаются машиной, а просто пользуются ею. Так относятся и к талантам.
Такой талантливый человек, руководитель большого дела в Советском государстве, проснувшись поутру, умывался из таза за ширмой в комнате, служившей ему одновременно и квартирой и деловым кабинетом. Умылся. Посмотрел на себя в маленькое покривленное зеркальце, висевшее у него над кроватью. Заметил, что мешки под глазами еще больше нависли. Глаза опухли. Это оттого, что не выспался: вчера с заседания вернулся в час да бумаги читал до пяти. А ночь быстролетная. Но опухшие глаза и синеватые мешки под ними – это еще ничего, а вот начинавшуюся лысину и забравшуюся в волосы седину – это уж ненавидел человек. Для седины бы еще не время. Разве, например, у Ллойд-Джорджа была седина в тридцать девять лет? Впрочем, может быть, и была. Юлий Цезарь тоже рано стал седеть, но он вырывал у себя седеющие волосы. Человека, о котором идет речь, тоже звали Юлием. Он и поступал со своей сединой точно так же, как и его великий тезка.
Юлий снял со стены зеркало, поставил его на столик и своими тонкими, поразительной красоты пальцами начал выбирать и выдирать белые волосы. Так он поступал каждое утро. Совершая эту операцию, Юлий слегка жалел, что у него не было жены, которая должна бы была это сделать. А впрочем, наверное бы, не делала этого. Человек этот не знал женщин – в юности потому, что весь, без остатка ушел в революционное дело, а потом попал в каторжную тюрьму. Из тюрьмы его вынес поток революции, который опять им завладел безраздельно. Юлий отчасти был доволен таким обстоятельством; он видел, как у других, у близких его друзей, вся жизнь запутывалась и сминалась только потому, что приходила о н а.
Но и она не виновата. Вот, например, седина. Это надгробные свечи, вспыхивающие в волосах. Они подготовляют пышное, светлое, ослепительное шествие к деревянному гробу. Какое же дело ей, то есть некоторому Иксу, до того, что он, то есть кто-то другой, Игрек, продвигается к смерти? Ведь Икс сам тоже продвигается туда! И ни себе, ни другому не сможет отсрочить неизбежного.
Да.
В это утро Юлий заметил две белых свечи и в своей любимой, клинышком растущей и никогда не бреющейся бороде. Он вспомнил слова Гоголя из «Мертвых душ» о том, что даже памятник на могиле что-нибудь да скажет, а вот нещадная старость – ничего. Как лед. Вытянув к зеркалу подбородок, Юлий своими ловкими руками стал вылавливать в бороде два злосчастных волоска.
В это время постучали в дверь.
Юлий, не успевший вырвать седину, вскочил и крикнул:
– Войдите.
«Войдите» – таков был постоянный его ответ на стук, когда бы это ни случалось, в любой момент дня и ночи. Однако никому не удавалось застать его врасплох за его тайным занятием вырывания волос.
– Простите, товарищ, – сказал вошедший.
– Ничего, ничего, входите, пожалуйста. Ну, что, поди, всю ночь допрашивали? И никаких результатов? Вы устали?
– Нет, ничего. Видите ли, по-моему, тут нет никакого монархического заговора. Это был просто притон экс-помещиков, каких мы немало обнаруживали всюду. В деле вызывают недоумение только два обстоятельства: во-первых, исчезновение того, кто инспирировал донос, и, во-вторых, упоминание в доносе о том, что в кабак должен был приехать какой-то важный коммунист. Что касается письма к князю – письмо приложено к донесению Кропило, – то теперь мы уже совершенно безошибочно можем сказать, что оно сфабриковано. Но тогда к чему? По-моему, все это дело – какой-то сплошной бред пьяных в кабаке. Вот я и хотел вас попросить прочитать последний раз дело, и если согласны с моей резолюцией, то направить его к ликвидации.
– Ну, что же, оставьте, перелистаю. – Юлий сел было за стол.
– Виноват, товарищ, у вас щека немного в мыле.
– Ах, да. – Юлий конфузливо улыбнулся и бросился за ширму, чтобы вытереть щеку.
Улыбка у Юлия была такая солнечная и детски-застенчивая, что вошедший невольно медлил уходить: не увидит ли он еще раз этой улыбки.
Но из-за ширмы Юлий вышел уже несколько другим: лицо его стало сухим, внимательным, обостренным. Он сел за стол и неохотно показал вошедшему тоже на стул.
– Вот здесь, – стало было объяснять вошедший, чтобы оправдать свое присутствие.
– Погодите, теперь уже не мешайте, – отстранил его рукой Юлий.
Глаза Юлия горели сухим блеском. Губы вытянулись. Мешки под глазами сделались еще больше. Тонкие пальцы левой руки его нетерпеливо теребили бородку. Она легонько шуршала, как шелк. Из кармана брюк Юлий вынул коротенький огрызок чернильного карандаша и стал им отмечать на полях «дела» «нота бене».
– Слушайте-ка, – обратился Юлий к своему визави, который сидел в очень стесненном положении и не уходил только потому, что думал быть полезным своими комментариями к делу. – Нельзя ли вас попросить… – Юлий замялся: – принести… или нет, лучше сходить. Да, вот что, найдите-ка прошлогоднее дело братьев… как их…
– Из Нижнего Новгорода?
– Ну да, хоть из Нижнего…
– Слушаюсь, – и вышел из комнаты.
Этого только и надо было Юлию. Просьба принести какое-то прошлогоднее дело была предлогом удалить чересчур усердного докладчика. Юлий обладал одним недостатком: он ничего не понимал, когда ему докладывали. И ничего сообразить не мог, когда рядом с ним находилось какое-нибудь человеческое существо. Юлий досадовал, что даже такие работники, как вот только что бывший здесь, работая с Юлием из года в год, не могут постичь того, что Юлий не способен о чем-либо серьезном передумывать и решать, когда ему смотрят чуть ли не в душу и, во всяком случае, в рот. Чтобы что-либо постичь, Юлию необходимо было, чтобы в нем взыграла та именно сила, которая называется талантом. Впрочем, не ясное сознание этого, а самая простая застенчивость заставляла Юлия удаляться от людей, когда хотел он думать о большом и важном. Он говорил себе: «Кто его знает, может быть, у меня совершенно отвратительное лицо делается, когда начинает его коробить какая-нибудь мысль. Или, может быть, лицо делается в это время смешным. Или оно вообще становится необутым, обнажает все мои внутренности. А это опасно, вдруг кто-нибудь начнет палить туда камнями…» Да и кроме того, ведь непозволительно смотреть другому на самый процесс рождения мыслей, потому что в зародыше своем они бывают, вероятно, глупы и уродливы, как и всякий вибрион…
Оставшись один, Юлий даже и не посмотрел на бумаги. Он подсел опять к своему маленькому столику и стал выщипывать недовыщипанные волоски из бороды. Покончив с этим, он снял туфли и стал натягивать сапоги.
Каждое утро по предписанию врача он должен был выпить стакан содовой воды. Она стояла у него постоянно разведенной им самим в бутылке из-под шампанского. Он потянул руку к бутылке, чтобы налить. Взгляд его упал на этикетку: Champagne Louis Roederer, Reims. Реймс. Франция. Юлий на мгновение остановился как вкопанный. Рука его так и застыла на бутылке. Не налив себе соды, он бросился к «делу» и стал перечитывать в нем свои «нота бене». Не дочитал. Захлопнул листы бумаги. Отошел к окну и стал насвистывать что-то сумбурное. Потом резким движением обернулся и нажал на столе кнопку звонка.
Опять в дверях показался тот, кто был с докладом о деле.
– Никак не могу найти всего нижегородского дела. Оно разр…
– Не надо, ничего не надо, – стремительно прервал его Юлий. – Я и так знаю, в чем тут дело. Знаете ли что: это вовсе никакой там немецкий монархический заговор, а штучки французские… Вы посмотрите… – и Юлий стал перелистывать страницу за страницей дело, цитируя оттуда некоторые места.
– Конечно, – заключил он, – явные ощутительные доказательства в деле найти трудно. Но я в этом абсолютно уверен. Теперь это для меня до того ясно, что мне кажется, что от этих бумаг я ощущаю запах Парижа. Уверяю вас, что это так. Попробуйте в вашем следствии пойти по этой линии, и у вас окажется, что лежащее перед нами дело – не что иное, как слабый оборвыш большущей провокации англо-французской!
Докладчик от усердия – plus royaliste que le roi même[7]7
Более горячий сторонник короля, чем сам король (франц. поговорка).
[Закрыть] – с живостью отозвался:
– Разумеется, это так! И как только мне с самого начала не пришла эта догадка в голову! И вы напрасно ослабляете свою позицию, говоря, что тут нет доказательств. Как это нет! А художник-то, бывший эсер, приехал из Парижа. Да еще и не один, а вместе с женой, ф р а н ц у ж е н к о й, которая, говорят, прекрасно владеет русским языком. Она установила прочные связи с некоторыми сотрудниками различных наших учреждений. И вот она, сама сотрудница одного из наших учреждений, бросает и своего мужа-художника и уходит со службы из учреждения – по-видимому собираясь удрать к себе во Францию – и, что главнее всего, все эти ее операции совпадают с исчезновением инспиратора донесения, соседа художника, некоего Макаренко. Какие же еще вам нужны доказательства: совершенно ясно, что все эти люди – агенты Парижа!
– Кто?
– Шпионы…
– Но позвольте-ка, из дела вовсе не видно, что кто-нибудь из них шпионил.
– Гм… то есть…
– Ну да, какое же тут шпионство может быть? Я не чувствую в этом деле запаха шпионажа.
– Да… воз-мож-но… Собственно, пожалуй, шпионства тут нет…
– Как вы, однако, однако, охотно соглашаетесь! А что же тут, по-вашему?
– Черт… его… не знаю.
– А сравните-ка это дело с делом, имеющимся у нас: о компрометации советских работников, английское дело. Ведь и здесь то же самое. Вы помните, что нам удалось установить, что по директивам Лондона сейчас началась широкая кампания по скомпрометированию отдельных больших работников Советской власти, дабы тем самым подготовить почву к каким-то более активным шагам, разрыхлив предварительно авторитет лучших наших товарищей. Я не сомневаюсь в систематичности этой злой кампании. И то дело и это далеко не случайности. Тут, несомненно, работает целая организация, раскинувшая широкую сеть на нашей территории. Агенты подлавливают таких типов вроде этого несчастного художника. Такой тип в их руках может быть прекраснейшим орудием и по своему прошлому, и по настоящему, и по своим связям в советском мире. А главное – это то, что он может быть совершенно слепым орудием.
– Да. А агент, видимо, его жена.
Юлий инстинктивно поморщился, как морщится утонченный любитель и знаток музыки от фальшивой ноты.
– Ну, что вы, что вы! Как вы все это хотите прямо. Это не так. Не причесывайте, пожалуйста, фактов по-своему: она тут уж ровнехонько ни при чем.
Такое возражение раздражило вошедшего: что ни скажи этому Юлию, все оказывается не ладно. Внутренне негодующий на это человек относил подобные возражения Юлия к его капризному и неуравновешенному характеру. Вспомнил тут же укор, который ему Юлий давеча бросил: «Уж очень вы охотно соглашаетесь». Решил на этом пункте не соглашаться.
– А зачем же она тогда ехала в Россию? – спросил он.
– Как, неужели самый факт ее поездки к нам для вас уже довод против нее? Не поздравляю вас со способностями следователя!
Такое грубоватое, несвойственное в обычное время для Юлия замечание раздражило еще более докладчика. А фальшивый тон, который пришлось ему взять в отношении Юлия, еще больше выводил его из служебного равновесия.
– А я вам докажу, что это так. Мы ее арестуем, и вот увидите, что она заговорит на допросе, – как-то дерзко сказал докладчик.
– Нет, нет, это ерунда. Вы, пожалуйста, не делайте таких шагов. По материалу, который мы имеем, – она просто мечтательница. Кроме того – человек, вполне преданный нам. Пусть она пришла к нам под влиянием своих фантазий, не все ли это равно, если она работает с нами не за страх, а за совесть? С людьми, верными нам, так, как вы предлагаете – обходиться нельзя.
– Конечно, вы начальник и можете приказывать. Я же прошу на мою ответственность произвести арест хоть для опыта. Мы ее и держать долго не будем.
– Вздор, вздор. Вы ее не арестовывайте, а найдите-ка лучше Макаренко, ибо он – настоящий агент и есть. Через него мы и впрямь могли бы разыскать тот центр, который, по-видимому, существует у нас под носом.
– В таком случае я прошу меня простить, – докладчик низко поклонился, – я совершил преступление: еще третьего дня дал приказ разыскать и арестовать француженку. Мне казалось, что она знает именно, где Макаренко. Может быть, она с ним в связи.
– Ну, так вы, по своему обыкновению, в самый интересный момент спятили с ума.
Юлий потерял присущую ему способность быть в обращении всегда простым, но деликатным.
– Приказываю вам немедленно по выходе из моего кабинета освободить ее, если она арестована, а если еще нет, то приостановить ваше распоряжение. Немедленно. И лучше будет, если времени терять не будете.
Докладчик вышел, поклонившись Юлию как-то боком.
Юлий пробежал еще несколько подобных дел: их у него было изрядное количество в ящиках письменного стола и в шкафах по стенам. Потом торопливо собрался и вышел, чтоб поспеть на заседание.
Курьер, дремавший не от усталости, а от темноты коридора, в котором сидел на стуле, озабоченно вскочил навстречу Юлию.
– А чайку-то, товарищ? Я приготовил вам.
– Мне не до чаю, мил человек. Я и соды-то не успел выпить. – Махнул курьеру рукой и побежал дальше.
– Ишь ты, господи, и чем они только живы, – проворчал курьер, зевнув в кулак.
* * *
Не доезжая одной мордовской деревни, где небольшая экспедиция, в которой была и Соланж, должна была остановиться на ночлег, Соланж и ее спутники заметили на горизонте широкое облако пыли. Не воскресшие ли это орды Батыя опять устремились на запад? Или это просто ураган, смерч?
Когда волна пыли стала ближе, Соланж различила среди пыли лица и ноги людей. Несомненно, то было шествие каких-то орд. Еще ближе – и вот уже видно, что орда эта босая или в лаптях и впереди этой орды тощий скот: лошади, коровы, овцы. Скот стал бросаться в сторону по дороге, по мере того как экспедиция, в которой находилась Соланж, приближалась. Народ тоже сторонился и жался к краю дороги. Народ был тут разный: и старые, и молодые, и женщины, молодые и старые, и дети, и грудные ребята. В этой орде одних только взрослых было на глаз человек пятьдесят. Старший по экспедиции приостановил свой тарантас. Спрыгнул, подошел к людям.
– Откуда вы?
– С Урала, – ответило несколько нестройных и хриплых от пыли голосов.
– Куда ж вы идете?
– К себе, до дому.
– Вы не украинцы ли?
– Они самые, – ответил крепкий, низенький и плечистый мужик.
– Так как же вы здесь или на Урале…
– Сами-то мы конотопские, да вот в прошлом году пришли сюда как бы поселиться на земле. А земля-то вот, вишь ты, не родит. Отказала. Мы и вертаемся обратно до Конотопу.
– Э, милые, а не поздно ли вы хватились: а если на вашей земле в Конотопе-то теперь другие кто сидят?
Коренастый мужик примолк. А старик с бельмом на глазу вместо него ответил:
– Что же, тогда продадим там скот, да и опять к Уралу.
Соланж прислушивалась к странному разговору. И спросила у своего соседа по тарантасу, где же этот Конотоп.
Она видела, как их старший по экспедиции долго разговаривал с кочевниками, как он что-то записывал, что-то толковал им. Кочевники согласно мотали головами, гикали на разбегающийся скот. И в конце концов разъехались: экспедиция по борьбе с голодом в одну сторону, а бегущие от голода – в другую.
Были сумерки, когда экспедиция прибыла на ночевку в мордовскую деревню.
Остановилась экспедиция в пустой избе, где вымерла от голода вся семья: вчера схоронили последнего старого деда, патриарха вымершей семьи, он сдался голоду последним.
Ламп в селе не было. Экспедиция освещалась особым видом лампадок: выдолбленная сырая картошка, в ней лампадное масло, в масле фитилек. При тусклом свете этой лампады Соланж заметила простое убранство избы: стол и две скамьи по стенам. В переднем углу вместо образа – деревянный идол с раскоряченными ногами и совиными глазами, направленными на дрожащий огонек лампадки.
На утро была назначена раздача зерна и муки. А пока в избу приходили крестьяне с рассказами об умерших и съеденных.
Ночью, когда все затихло, когда в небе мигали высокие звезды, когда в мордовской избе лампада была потушена и все спали и лишь идол деревянный бодрствовал, Соланж, несмотря на утомление, не могла сомкнуть глаз. Она лежала на полатях и слушала, как поет сверчок. И вдруг сердце француженки колыхнулось. Что такое? Неужели опять посетило ее то состояние предчувствия чего-то неясного, что жило в ней еще, когда она училась в Париже? Ах, как далек, как неизъяснимо далек теперь этот Париж: нельзя даже быть уверенной, существует ли он!
Вот и опять и опять что-то подкатило к сердцу. Нет, это совсем не парижское, это что-то совсем другое. Неужели то самое? Неужели от шуток с Васей у кремлевской стены? Да, это толчки другой жизни, возникшей под сердцем Соланж. Да, это предупреждение, что идет, придет кто-то в свет, придет из нее.
От неразгаданной, невольной, не согласной ни с чем, что она видела, радости Соланж почувствовала легкую истому в коленках. Неловким движением спрыгнула с полатей и из избы, где вымерла вся семья, вышла на улицу вымирающей деревни, где от голода все собаки были давно съедены.
Соланж стало совсем весело оттого, что в ней сейчас две жизни. И куда бы она ни двигалась – это значит, что двигались два человека. И все, все, что она сделает и скажет, ото всего этого будут зависеть и она и тот другой, кто постучался ей сейчас в сердце. Словно весь тихий, тихий воздух сам шептал ей в уши, что отныне она больше не одна.
Вот теперь бы уехать обратно к себе домой, в свет и тепло, в Париж, на rue Friant, что у Орлеанских ворот.
Соланж запела детскую французскую песенку: «Sur le pont d’Avignon».
Но тут же оборвала песню, объятая ужасом: что же это она такое делает, да как она смеет здесь!
До корня волос покраснела француженка.
Сердце билось и билось.
В одной из деревень Соланж арестовали, перевезли в Москву и посадили в Бутырки. Приказание об отмене ареста не успело догнать приказания об аресте.
* * *
Ни обиды, ни досады, ни уныния, ни страха не испытывала Соланж. Ее наполняли два чувства: колоссальная, сверхчеловеческая усталость и проникающая всю ее до слез радость увидеть свой плод.
Она сама не заметила, как вдруг серьезно стала думать о поездке в Париж. Перебирала в памяти добрых прежних знакомых. О Гранде она избегала думать, ей теперь не хотелось бы его видеть.
На допросе предъявили ей письмо Готарда с философией о смерти и с призывами приехать к нему просто, как к родственнику, как к мужу ее сестры.
К несчастью Соланж, она не знала ни Готарда, ни того, что он был женат на ее сестре, ни где находится теперь ее сестра. А допрашивающие думали, что это конспирация.
Но когда в руки властей попал, наконец, Макаренко и дело получило совсем другой оборот, Соланж осталась вне этого дела.
Перед освобождением ее спросили, не желает ли она отправиться к себе на родину. Соланж без колебаний ответила утвердительно.








