412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Аросев » Белая лестница » Текст книги (страница 20)
Белая лестница
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:39

Текст книги "Белая лестница"


Автор книги: Александр Аросев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)

Заседание происходило в маленькой комнатке Совета. Когда-то в этой комнатке Шорнев навесил ему, Ключникову, на шею «парабеллум», который они оба видели впервые, и сказал: – держись, сейчас постреляем. А потом, когда со всех лил пот в три ручья и трудно было дышать от табачного дыма, Шорнев, собравшийся было что-то сказать, вдруг хлопнул кулаком по столу и направился к выходу со словами – да что тут толковать, все ясно, – и по пути захватил с собой толпившихся в комнатах и коридорах красногвардейцев. Тогда Ключников почувствовал, словно раскрылось у него сердце. Он почувствовал правильно все так, как оно было. И действовал просто, без замедления и рассуждения. Будто не он действовал, а сами события, люди, явления вращались по какому-то кругу, проходили через него, через руки, голову, сердце. Если бы в тот момент спросили его, зачем ты это делаешь, он почел бы вопрошающего сумасшедшим.

Потом, незаметно, с какого-то момента это кружение стало слегка замедляться. И замедлялось все больше и больше.

И вот…

Сидит Ключников и слышит, как в его уши стучатся слова:

– Товарищи, мы не должны увлекаться разговорами…

Или:

– Товарищи, положение с выработкой N продукта катастрофично…

К подобным фразам Иван Иванович настолько привык, что они на него действовали так же, как, например, «идет дождь» или – «снегу выпало изрядно».

Временами Ключникову хотелось подняться во весь свой саженный рост и сказать внятно и убедительно: «Нет, это неверно, здесь совсем не то. Мы правильно сплетали события нашей революции, да вот теперь только не умеем концы завязать. И торчат из разных углов недовязанные концы наших дел. Надо другое…» А что другое? Этого не мог домыслить Иван Иваныч. Поэтому в его словах не было бы ни внятности, ни убедительности. Вот почему он не поднимался и не выступал. Иван Иваныч знал, что вся жизнь – и мирная, и война, и революция – все сосет свою силу из фабричных труб, из угольных гор, грудей земли, из горячих нефтяных источников, земного вымени. А коли все это останавливается – что тогда? «Тогда, – думалось Ивану Иванычу, – города должны провалиться, и на их месте могут быть только дымные и смрадные дыры. Но как же, почему же держатся города, когда рабочие руки метутся вихрями по земле, как песчинки? Должно быть, все это держится так же, как высокая жердь на пальце жонглера. Жонглер двигается то вправо, то влево, смотря по тому, куда хочет упасть она – жердь».

И от этих дум, больших, необыкновенных, которых раньше не было, Ключникову верилось и не верилось, что он и такие, как он, – опора всей жизни.

С этим настроением и просидел Ключников все заседание, не выступая, а только голосуя.

Пришел он поздно домой и узнал, что жена надорвалась и слегла. Тащила какое-то гнилое бревнышко, лежавшее около церкви, что на взгорье, как по Стретенке идти. Вот и надорвалась…

Глава III
РУСЬ
1. ПИСЬМО ИЗ ДЕРЕВНИ

Никита Шорнев получил страшное письмо от братьев своих из деревни N-ской губернии. Братья корили его хлебом мужицким и писали, что народ, то есть мужики, так ожесточились, что давно прописали смерть всем коммунистам. Кончалось это довольно бессвязное письмо тем, что они приглашали его снова стать в ряды большевиков, каковыми братья почитали себя.

«Ты, – писали они, – был когда-то большевиком, а теперь стал перевертень, коммунист. Мы же, братья твои, не были большевиками, да только теперь вот башки наши прошибло правдой и стало нам видать, как на ладошке, кто жид, кто большевик, а кто перевертень, вроде тебя. И башки твоей не сносить тебе от мужиков».

Тьмой веяло от этого письма, как и от тех немногочисленных воззваний бандитов, которые доходили до Никиты. Когда читал он такие письма и воззвания, то думал и переживал не за политические вопросы, а только за мать-старуху болел душою. Чем она виновата, старая, ничего не понимающая, уже ко гробу идущая? Всю жизнь свою страдала от работы в поле, во дворе, дома у печки – и вот на закате дней пришло такое особенное страдание: большое и бесконечное, которое не уйдет от нее до гроба, до сырой земли.

Весь этот день на Никиту веяло отовсюду деревенской сыростью. Все казалось ему деревенским. Кабинет его, уставленный тяжелой кожаной мебелью, это – изба, промозглая овчиной; улицы города – деревенские проселки пыльные; Кремль, обведенный стеною, – большой огород. И когда подходил он к Кремлю, ему вдруг показалось странным, что там не садят капусты, огурцов и свеклы.

В Троицких воротах он встретился с Озеровским, который в походном виде готов был уже скакнуть в автомобиль.

– Далеко ли? – спросил его Шорнев.

– В N-скую губернию, бандитов ловить.

От этих слов Никиту что-то стрельнуло по всему телу. Он даже немного растерялся.

– Вы что, удивлены как будто? – спросил Озеровский.

– Нисколько. Кто еще с вами едет?

– Беру с собой одного «пролетария от станка», товарища Ключникова.

– Так-так, это правильно: пролетарская метла жестоко метет…

– Еще бы!!

– Ну, пожелаю вам всякого добра… Покрепче там…

– Да уж маху не дадим.

– Правда, – слегка возразил Шорнев, – с мужиком все-таки надо умеючи, осторожно. Есть ведь и заблудшие.

– Есть-то есть, да нам некогда разбираться. Это уж там губкомы да укомы работают.

– Ну, дуйте, только знаете… Эту занозу надо того… с корнем.

Сказав это, Шорнев сунул свою волосатую руку куда-то в бок Озеровскому, потряс его за кожаный ремень и быстро, быстро, почему-то слегка прихрамывая, закачался в Кремль.

Проходя мимо часового, деревенского парня с открытым русским лицом, он очень пристально посмотрел на него. Шорневу вдруг захотелось хлопнуть по плечу этого молодца и спросить: а ну-тко, друг, скажи прямо, не думая, без подсказки, убьет нас деревня или нет?

Взгляд Шорнева был так пристален, что часовой смутился и проводил его недобрыми глазами.

2. ДВОЕ УЧЕНЫХ

Утром некоторого дня и некоторого числа в клинику губернского города, как всегда, вошли двое в солдатских ботинках и обмотках. Один в шинели, другой в потертом ватном пальто; один в красноармейском шлеме, другой в кепке, более похожей на чепец; один в пенсне, другой в очках. Оба дымили махоркой; один трубкой, другой «козьей ножкой». У обоих лица заросли клочковатыми колючими волосами. Один был рыжий, с проседью, другой – черный.

У одного из них – черного в очках – к груди был прижат большой сверток, похожий на ящик. Едва они открыли дверь, как швейцар, по обычаю своему, поклонился им низко, снимая картуз и показывая высокое лысое темя. Странные субъекты в ответ, по своему обыкновению, что-то «хмыкнули» швейцару и прошли во второй этаж.

– Что это за фигуры? – спросил швейцара посыльный, сидевший в ожидании расписки на конверте.

– Профессора, – ответил швейцар.

– Занимаются, видно, здесь?

– Да. Вшу ищут.

– Как вшу??

– Да так, вшу.

– Чего же ее искать-то: снял рубаху, поглядел да и к ногтю.

– Это кто без образования, тот этак рассуждает. А они ищут настоящую вшу.

– Какая же она, настоящая?

– А которая тиф заводит.

– Да от них, слышь, от всех тиф бывает, даже от клопов и блох.

– Опять же, любезный, твое рассуждение неученое. Потому что есть такая вша, которая саму вшу кусает и дает ей тиф, и та уже потом насаждает его нам. А потому такая вша и называется микроба.

– Та-ак, – протянул посыльный, почесывая поясницу, – важно! – Потом, подумавши, добавил: – Экая оказия! А неужто ж можно найтить эту настоящую вшу, никробу??

– А кабы нельзя, не бились бы они. Почитай, все ночи не спят.

Профессор и доктор каждый день запирались в комнате и, не раздеваясь, так как в клинике не отапливалось, работали. Изредка слышалось только легкое покашливание, звуки стеклышек, выдвигание и задвигание шкафов и тихое шипение чего-то кипящего: так иные дни они сидели с утра и до утра. На них в клинике мало кто обращал внимание. Уборщицы же определенно были недовольны исследователями: напакостят, а ты убирай – сетовали они. И только стоявший у входных дверей швейцар был проникнут глубочайшим уважением к ученым. Иногда, сжалившись над ними, он приносил им свой стакан чаю, но они никогда не брали, даже дверей своих не открывали и на все стуки швейцара махали ему через стекло разнообразно руками и кричали в щелку: «Некогда, после, не мешайте». Этот же швейцар, узнав однажды, что профессор и доктор ни на каком пайке не состоят, взял было на себя заботы выхлопотать им пайки. Ходил в канцелярию клиники, в наробраз, в участок милиции, в комитет служащих, – но ничего не удавалось: исследователи отказывались писать заявления, ни на каких документах не расписывались. А когда он внушал им всю важность пайков, они смотрели на него и друг на друга бессмысленными своими стеклами, что-то «хмыкали», за что-то благодарили его и проходили мимо.

В этот день они опять засели на сутки, а может, и больше. Но на этот раз швейцар заметил, что они были как бы ненормальны, особенно черный, неуклюжий, в очках. Когда, поздно вечером, швейцар, по своему обыкновению, опять через стеклянную дверь стал им подавать стакан чая, черный открыл дверь, потрепал швейцара за подбородок и сказал ему: «Добрейший человек, чаю нам не надо, а твое внимание, если жив буду, не забуду. Понимаешь, если только буду жив».

3. БАНДИТЫ

Такая была темная ночь, что Ключников едва видел свою голую грудь, руки и плечи. Холод и сырость подгоняли его голого все дальше и дальше. Не то из-за кустов, не то из-за холмов Ключникову уже виднелись мигающие огоньки города. В голове было что-то напряженное, словно огненные шары, перекатываясь, сталкивались друг с другом и разламывали голову на черепки. Если бы сейчас его спросили: что было с тобой, человек? – то он ответил бы: согрейте меня.

Отряд бандитов окружил их недалеко от города. Кого-то зарубили, кого-то захватили. Ключников попался им в одиночку, едва выехав верхом из города. Он бандитов принял за красноармейцев.

Бандиты сначала привезли его в одну деревню, завели в избу, которую называли штабом бригады. Там раздели донага, завернули в рогожу, положили на телегу. Кто-то прикладом ударил в лицо, искровянив нос. Повезли в другую деревню, привели в другую избу, которую называли штабом дивизии. Здесь хотели устроить какой-то допрос, но кряжистый и черный мужик, лицо которого показалось Ключникову чересчур знакомым, распорядился «не связываться с этим», а «показать ему прямо через овраг дорогу в коммунию». Стало темнеть. Четыре молчаливых бандита опять взвалили его на телегу, уже не прикрывая рогожей, и повезли в поле, к оврагу. Но по дороге из какой-то избы послышался крик. Телега остановилась, и тут в нее подбросили еще трех, почти в бессознательном состоянии, и тоже голых, евреев, и, наконец, вынесли из избы что-то белотелое, все облитое кровью, что мычало и слегка дрыгало ногами. Это «что-то» бандиты называли комиссаром. Навалив эти новые жертвы на Ключникова, повезли всех к оврагу.

Бандиты были простые крестьяне. Большинство молодые. Делали все так просто, как будто выходили на косьбу. Молодые были под хмелем. Но хмель этот был для «куражу». В «кураже», в пьяном русском кураже, человек топит свой стыд и связанную с ним жалость, ту особую теплую деревенскую животную жалость, которая свойственна крестьянскому сердцу. Так, рассердившись на свою бабу, мужик часто, прежде чем бить ее, набирается в шинке «куражу» и только тогда хватает жену за горло, бьет ее и вообще «куражится» над ней.

И бандиты, чтоб задушить свои простые крестьянские чувства, куражились над пятью человеческими телами. Ругали их страшной матерщиной, выбрасываемой в темнеющий воздух, а безглазая деревенская жалость, как жало черное, сосала и сосала их сердца. И чем больше она сосала, тем отчаяннее становилась матерщина.

Мужик привык клин клином вышибать. Поэтому, когда матерщина не помогала, били прикладами по дрожавшим телам. Ключников лежал на самом низу и с трудом дышал потными и кровяными испарениями наваленных на него тел. Сознание его было как-то тихо. И слишком обыкновенное поведение окружающих не могло вызвать в его душе той трагичности, какая кажется необходимой перед наступлением смертного часа.

Привезли их к оврагу и расстреляли. То есть сначала связали всех веревками и прислонили эту кучу тел к дереву. Потом трое выстрелили частью залпом, частью в разбивку. Один стрелял из маузера, двое из винтовок. Кучи тел свалились в овраг.

Иван Иваныч, опять-таки очень по-обыкновенному, подумал про себя, что он мертв и вступил в так называемый «тот свет», который, впрочем, скорее походил на тьму. Кроме того, он чувствовал сильную тяжесть в руке и правом бедре. Слышал, как бандиты поспешно сбросили на них немного земли и лопухов, потом, нахлестывая пару лошадей, быстро понеслись прочь, сотрясая колесами упругую, пахучую землю.

Ключников, не давая себе отчета в том, что делает, стал грызть зубами ближайший кусок веревки, а правую, тяжелую руку старался не двигать. Веревки грыз долго, с большим остервенением, упорством и никогда раньше не бывшей в нем силой. Головой и левой рукой оттолкнул окровавленные мертвые тела, швырнул вверх тонкий слой земли, наваленной сверху, и увидел сквозь густую темную листву несколько высоких звездочек в черном небе. Раны на руке и бедре прикрыл лопухами, травой, перевязав легкими прутьями. От этого зазудила кровь в ранах и все тело стало тяжелым и слабым. Поэтому он лег и смотрел в небо на высокие, высокие звезды. Ему стало казаться, что лежит он не вверх, а вниз животом, прислонившись спиной к земле, и смотрит в бездонную черную пропасть, на дне которой затерялись звездочки, как монетки в сухом колодце. И казалось Ключникову, что летит он над этой пропастью-могилой один. И могила одна, и больше нет ничего во всем мире. И опять кольнуло мозг вопросом: жив я или мертв? Ответил сам себе без слов: жив. Отвернулся от звезд. Стал руками щупать землю, ища следов, куда ушли бандиты. Но не нашел их и пополз наугад. То полз, то залегал. А встать боялся от слабости. Ему казалось, что он всю жизнь полз, что умеет хорошо ползать, но только дрожь проклятая мешает…

В таком виде постучался он в первый дом, где завидел огонь. На стук вышел человек черный, в очках и неуклюжий.

– Согрейте, – сказал ему Ключников.

– Не могу, сударь мой, не могу: слишком вы непрезентабельны. К тому же у меня работы много, – ответил весьма степенно человек в очках. Ключников, хватаясь за дверь, встал во весь рост и размахнулся, чтобы ударить человека в очках, но тот отступил. Ключников упал поперек порога и потерял сознание…

Очнулся утром в больнице, одетый в чистое белье, перевязанный.

А человек в очках – профессор Бордов – был страшно недоволен тем, что пришествие голого человека и возня с ним отняли столько времени, когда самые важные и решающие вычисления над химическими формулами приходили к концу.

Глава IV
«СЕ – ЧЕЛОВЕК»
1. СЕКРЕТНЫЙ ДОКУМЕНТ

Возвратившись после борьбы с бандитизмом, Озеровский был на большом собрании своего района. Слушал очередной доклад, который делал мобилизованный для этого Шорнев. По окончании доклад «был принят к сведению». Потом пошли «текущие дела», которые были столь же докучливы, как и бесконечны. Их не стал слушать Озеровский и пробрался сквозь ряды к выходу.

Следом за ним в коридор выбежал низенький человек, слегка лысый, весело раскланивающийся. Пожавши Озеровскому руку крепко, как закадычному приятелю, сообщил ему, что имеет весьма важный пакет для него, который с величайшим трудом был добыт у весьма серьезного контрреволюционера. «Он у меня в портфеле, я могу передать его только лично вам в руки. Обратите внимание на него, товарищ Озеровский». Говоривший это, немного лысый и немного суетливый человек, принадлежал к той породе советских работников, про которых никому не известно, чем собственно, они занимаются; зато им самим весьма хорошо известно – кто, чем и как занимается, ибо такие люди, которые знают все, как божество – вездесущи. Кроме того, и В. Гюго говорил, что повсюду есть такие. Кажется, будто вся цель жизни их состоит в том, чтобы выработать на лице приятнейшую улыбку и сбалансировать ее наиумнейшим выражением глаз в соединении с самым деловым разговором.

Такое существо проводило Озеровского до автомобиля и продолжало: «Вы разрешите мне не на улице передать». Озеровский не знал его фамилии, но зато это лицо, всегда улыбающееся и раскланивающееся, встречалось ему на всех собраниях. Озеровский смотрел на него своими холодными оловянными глазами и подумал: «Се – человек». Потом жестом пригласил его сесть в автомобиль. Тот поблагодарил и как-то несколько нахально сел в мягкую скрипучую кожу. Пока ехали, лысоватый человек что-то рассказывал Озеровскому, но, на счастье последнего, шумел мотор, и Озеровскому было почти не слышно погремушечных слов собеседника. А когда приехали, собеседник стал докладывать: «Этот пакет – ха-ха-ха (почему-то пустил смех) я достал прямо чудом. С места меня срочно вызвал ЦК. В поезде вместе со мной ехал доктор Тужилкин, известный приятель умершего от тифа профессора Бордова. Вы, вероятно, помните, что, когда вы еще к нам приезжали, в губкоме не раз поднимался вопрос об этих двух ученых – ха-ха-ха (опять смех). Да, ученых. Но вы тогда их защищали. Профессор же Бордов – это тот самый, который не хотел принять нашего избитого товарища Ключникова…»

– Он не был избит, – поправил его Озеровский.

– Да, совершенно верно, но, вообще, просил убежища…

Озеровский посмотрел на свои часы, потом очень выразительно стальным взором на собеседника. Тот понял.

– Я не буду затруднять вас подробностями, ибо я слишком занят для этого. Так вот. В поезде, когда Тужилкин спал, я у него просмотрел портфель – ха-ха-ха (опять барабанный смех) – и нашел вот это посмертное письмо профессора Бордова к Тужилкину.

– А что в нем замечательного?

– Не скажу, прочтите. Если стану рассказывать, лишу удовольствия. Извольте сами вкусить… – и положил на стол конверт, на котором видна была надпись:

«Доктору Тужилкину, единственному другу, способному понять. Вскрыть только ему и только после моей смерти».

Озеровский, не дотронувшись до письма, сказал: ладно.

– Замечательное удовольствие получите, – продолжал собеседник нахваливать письмо, – такие, черт возьми, контрреволюционеры… – и стал прощаться.

– Да, еще один секретик, – вспомнил лысоватый человек. – В нашем губкоме есть донос на вас. Будто вы, как там сказано, «зверски обращались с бандитами». Ну и товарищи же у нас! Один там перец пишет, будто под вашим руководством у бандитов, прежде чем расстрелять, штыком выжигали на лбу красноармейскую звезду…

– А не хотите ли, я вам на лбу сейчас выжгу какой-нибудь герб? – вдруг сказал Озеровский и посмотрел такими глазами спокойными, но ужасными, какие лысоватый человек видывал не раз в детстве на церковной картине, изображающей ад. Глаза сатаны.

Отведя свои взоры на ножку стола, собеседник принял слова Озеровского за шутку и еще раз, но с некоторым дрожанием в голосе захохотал. Потом протянул свою с длинными ногтями руку Озеровскому и вышел вон, не оглядываясь.

Погрузившись в свое мягкое кресло, Озеровский стал размышлять о ничтожестве человеческом. Так временами он любил размышлять о человеческой скверне. Размышлять, никого и ничего не осуждая, а как-то особенно наслаждаясь от созерцания из своего уютного кресла в спокойном, тихом кабинете всей той исподней жизни, которая течет мутным потоком, едва видимым под покровом хороших слов, привычных манер и всяких других для видимости существующих узоров жизни.

2. ПОСМЕРТНОЕ ПИСЬМО ПРОФЕССОРА БОРДОВА

«Не оглашайте этого никому, а держите при себе как человеческий документ. Я ужасно страдал. Физически от голода, холода, катара кишок и т. п., а духовно от того, что вся жизнь в России оборвалась и полетела в пропасть. Было в России так называемое «Смутное время», а сейчас просто «мутное» и – помните мои слова – надолго. Я никогда ни с кем не делился своими «политическими» взглядами, ибо в наше время все политические вопросы суть вопросы нравственно-философские. Стоит ли иллюстрировать примерами? Сейчас Вам приведу один. А сначала скажу, что я не принадлежу к тем плакальщикам, пискулянтам и кликушам, которые рвут на себе волосы от того, что проливается человеческая кровь. Одни ругают большевиков за этот смертный грех, другие предпочитают это делать по адресу белых. Такие люди просто с психологией Коробочки: не слишком ли мало мы пролили крови в сравнении с противоположной стороной? Ой, кажется, продешевили мы кровью, ибо враждебная сторона пролила больше. Но что для меня человеческая кровь? Не более как химическая формула. Я сам человек. Гм! Я не понимаю, почему воспрещается употреблять этих животных для научных опытов, вместо несчастных кроликов и собак. Вы читаете это письмо, значит, для вас ясно, что и самого себя я не исключаю из этого понятия человека. Нет, не человек мне дорог, а то, что сделано им. Если Вы поняли это, привожу Вам обещанный пример.

В Киеве жил, вероятно, небезызвестный для Вас академик-художник М-кин. Однажды, возвращаясь из гостей домой с женою и дочкою, он, приблизительно в двух шагах от своего дома, был остановлен этими… не знаю, как их назвать – быть злодеями они слишком некрасивы, а подлецами – неумны. Словом, всем известными большевистскими красноиндейцами, которые потребовали у него удостоверение личности. Академик исполнил требование. Тогда они предложили ему следовать за ними в участок «для проверки». Вполне понимая логику такого требования, он пошел за ними. Попросил жену не забыть приготовить ему стакан чаю на ночь. Дочку свою, девочку лет семи, поцеловал и сказал, чтоб она скорее ложилась в кроватку.

Когда пять минут спустя жена открывала калитку своих ворот, то услыхала один выстрел. Разумеется, не обратила внимания: тогда весь Киев, как и большинство русских городов, по ночам трещал выстрелами, как крестьянские избы «щелкают» в лютый мороз. Тогда не удивлялись выстрелам. Не удивилась госпожа М-кина и тогда, когда супруг ее не явился всю ночь: разве легко, в самом деле, проверить личность при теперешних средствах связи? Утром же какие-то мальчишки прибежали во двор и сообщили, что недалеко у забора стоит на коленях, спиной к забору, художник М-кин. Его застрелили в лоб. Зачем? Чтобы ограбить? Нет. Все на нем цело: и деньги и часы – все в порядке. А так как вы сами знаете художника М-кина, то понимаете, что существование личных врагов у него исключено. Вы также знаете, что создал художник М-кин за свою 50-летнюю жизнь и насколько его работа велика и ценна. Зачем убили? Неизвестно. Вот вам бессмысленность стихийная, как болезнь, тиф, например. Бессмысленность – вот она и есть то самое поразительное, что есть в большевизме. Потому-то все политические вопросы есть нравственные, ибо нравственность либо отвергает данную стихию, или благословляет ее. Большевизм – сифилис общества. Поймите же, до какой степени я ненавижу большевизм. Во внутреннем и скрытом своем бешенстве против этой, поистине дьявольской, болезни я доходил до исступления и по ночам мечтал о том, как бы я сам один, одним перочинным ножом, перерезал бы всех большевиков, если б мне их подкладывали под нож. Судите сами, мог ли я с такими взглядами хоть единое слово выпустить из уст, которое могло бы не выдать меня целиком. Молчание было замком души моей, страдающей неистовой ненавистью. Пусть дураки думают, что я был «лоялен» к Советской власти, за меня даже хлопотали, когда я сидел в ЧК. Разумеется, фыркнул бы я в лицо и тому, кто вздумал бы считать меня на стороне колчаков, деникиных и пр. Разве я не понимаю, что это модернизированные «тушинские воры» и куклы царизма. О царизме у меня свои убеждения. Каждый крестьянин – хозяин. Хозяин – значит, царь. Другой государственный иерархии, кроме монархии, крестьянин мыслить не может. Республика для крестьянина – это временная распояска, чтоб зашибить побольше землицы. Так крепкий, сытый крестьянин за столом после обеда распоясывается, давая волю желудку, а потом опять брюхо под пряжку. А царь? Нарядный царь в парче и порфире, отягощенный Ливадиями, Алтаями, голубыми реками и синими озерами, уделами, угодьями, дворцами, – да ведь это колосс-крестьянин. Богатство царя – это концентрированное довольствие и удовольствие ясного нашего мужика, у которого резной гребень на крыше, и ворота, и борода «на два раствора». Поэтому царь должен обладать мужицким «невежеством». Последние цари не обладали этим, поэтому жизнь сама старалась дополнить их каким-нибудь мужиком вроде Распутина. Вот обрывошек моих взглядов. Но вы видите сами, что это не «политические» взгляды, а мечта. Ведь всякий имеет право мечтать. Эта мечта грезилась мне и во сне, но без всякой лихорадки, а так легко, как ветер, помогающий дышать… Мы с вами работали, борясь с тифом. Тиф, сифилис, большевизм – одно и то же. По специальности своей я больше стоял к первому «наваждению», то есть к тифу, поэтому всего себя определил на борьбу с ним. Против сифилиса тоже работают свои специалисты. Но меня удивляет, почему же нет специалистов по борьбе с большевизмом… Ищите, ищите микроба этой болезни, и тогда будут ясны средства борьбы с ней. Большевизм характеризуется как болезнь, разъедающая все ткани общества, а посему она, видимо, коренится в крови его.

Ах, Александр Иванович, пока вот так говоришь или пишешь – еще ничего. А кончил говорить или писать – думается: во что я превратился? В какое-то всеизгнившее и изнывшее существо. Все в жизни было ясно. И вдруг – тучи, тучи. «Солнце померкнет, и луна не даст света своего», – антихриста пришествие, что ли? Нет, я не из дрожаще-мережковствующих. Какой же антихрист, когда наука, кругом наука. Наука. Милая отрава, душа, мать моя – и все и все. Я так боюсь, чтобы не пришел какой-нибудь дурак красный в косоворотке и, стукнув меня по лбу мозолистым кулачищем, не сказал бы: а не брехня ли это все у тебя в книгах? Может, только отвод глаз? И так убежденно усумнился бы, и такими бы непорочными глазами посмотрел на меня, что человека такого и принял бы за смерть, принявшую облик большевика. Боюсь я пришествия такого, такой страшнее антихриста. Антихрист – его побрякушка. И вот я хотел доказать и показать, что болезнь надо не вожжой лечить (вожжа для большевизма – это колчаки и деникины), а сначала исследованием и потом тем, что дает исследование. Помните, сколько лет мы с Вами искали состав противотифозной бациллы… и получили… Через несколько дней Вы вольете этот состав в мою кровь…

Вы читаете мое письмо, значит, меня нет, значит, состав мы нашли неудачный… Но когда в России будет опять светло и тепло, передайте всей русской интеллигенции, что я, ее сын, страдал много, так же, как и вся ее лучшая часть. Передайте ей, что ненавидел я инфекционное заболевание человечества – большевизм – сильнее, чем Вельзевул ненавидит господа бога.

И Вы, Александр Иванович, продолжайте искать тифозную бациллу. Я думаю, что, несмотря на мою смерть, мы с Вами стояли на правильном пути. Попробуйте на основании моих принципов заказать в Германии тот аппарат, который пока что мы с Вами делали. Надо только точно выверить, из какого состава должны быть сделаны внутренние трубки.

Я мысленно беру вашу руку, Александр Иванович, убежденно смотрю на Вас и ищу в глазах Ваших уверенного ответа: «Да, я буду продолжать нашу борьбу с тифом».

Обнимаю и целую Вас за гробом

Ваш профессор Бордов».

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю