Текст книги "Белая лестница"
Автор книги: Александр Аросев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)
И лицо не лицо стало, а камень, на котором жаркие лучи солнца, ветры буйные, холодные, ночи бессонные, беспокойные, дни тюремные, тусклые-тусклые, высекали морщину за морщиной. От этой каменности лица глаз слепой – дыра засохшая – походил на ласточкино гнездо в скале. Борода и усы его только едва-едва показывали свой огненный блеск из-под ледяной седины.
– Помнишь, я тебе сказал: посмотрим, что выйдет у вас, молодых? Вот и вышло. Тебя, как и меня, волокут. Тебя на ссылку, меня на суд. Значит, и твоя программа и моя – лопнули. Я ходил к царю, ты не ходил, а он, стерва, все равно оказался победителем. Да. И вот как пошли это нашему брату, рабочему, и всякому бродящему и вольному люду банки ставить, так и ушел я в Сибирь. С неким Парфеном встретился, с бегуном. К нему пристал. Он и крестил меня во бегунах.
«Стар человек», – мелькнуло в голове Андронникова, пока он слушал.
– Бежал ты к бегунам? Ну, что ж? Может, твое дело таковское, а мы на своем будем стоять по-прежнему. Не мы – так, може, опосля нас, а все-таки забьют капиталу в затылок осиновый кол.
– Посмотрим. Единожды уж посмотрели, – опять подмигнул одним глазом бегун. И огонек зрачка его в каменном лице был похож на огонь, зажегшийся в сухой нагорной пещере.
Перед Фаддеичем, дряхлым, поседевшим, разочарованным, бросившимся в объятия сектантства, Андронников чувствовал себя мощным, крепким, словно вылитым из чугуна, напряженным, как металл белого каления. Теперь уж не тот Андронников, что читал «Пана Твардовского» – безусый, сердитый на все, что непонятно. Теперь он социал-демократ левого крыла (большевиков), знающий, что ему надо. Правда, что в глазах его, в этих радужных жилках была невысказанная грусть, зато черные, острые зрачки горели смелостью. Подбородок его опушился бородкой белокурой. На висках легкие белые кудри, как стружки. Ростом тоже вытянулся. В его открытом русском виде было что-то повелительное. Недаром его приятельница, эсерка Палина, прозвала его Иван-царевич.
Такой уверенный и крепкий Андронников немного раздражал бегуна, который куда-то шел, да не дошел, а этот, крепыш, молодой, белый, сероглазый, кто его знает, может, и дойдет.
Всю ночь спорили они шепотом, лежа на тюремных нарах.
На утро надзиратель громко выкрикнул:
– Фаддеев, собирайся со своим барахлом в контору.
Значит, по этапу отправка.
Ни единым мускулом не подернулось каменное лицо Фаддеича. Но и в чугунно-крепком теле Андронникова «не сдала» ни одна жилка. Руки друг другу пожали спокойно.
Фаддеич взметнул арестантский мешок на свою сгорбленную спину. Отвернулся. Что-то смахнул рукавом по лицу, наверное, подумал, что выпала из засохшей дыры слеза.
Но она не выпала.
И, шлепая растоптанными лаптями по асфальтовому полу, вышел из камеры.
С тех пор не видал Андронников Фаддеича. Но образ бегуна запечатлелся в его голове.
И странно: когда Андронников был уже в ссылке и встретил там свою старую знакомую эсерку Настасью Палину, она показалась ему похожей на Фаддеича. Похожа, но неизвестно чем. У Настасьи Палиной лицо было простое, русское, бесцветное до скуки, чуть-чуть скуластое, чуть-чуть пушок на верхней губе и немного раскосые глаза.
Не в этих ли раскосых глазах было что-то похожее на одноглазие Фаддеича? Может быть. Особенно когда Настасья думает… Жутковато даже: один глаз ее смотрит на него, на Андронникова, а другой в сторону, куда-то в угол комнаты и, может быть, в самую истину, которую видит она одна.
«Где-то теперь Палина?» – часто вспоминал Андронников.
Велика земля русская, долго ли в ней затеряться!
ПАТРИОТЫПо Советской площади от Камергерского переулка спешила Настасья Палина. Широкая, размашистая.
Изящные ботинки стягивали ее сильные пружинистые ноги. Шубка драная и выцветшая. Нескладная, должно быть, с чужого плеча. На голове капор голубой, мохнатый. Без перчаток. От холода руки в рукава. Лицо совсем серое, землистое и раскосые глаза, от бессонницы покрасневшие.
Усталая голова ни о чем не могла думать, а губы твердили одно и то же: «Арбат, пройдя церковь, направо второй дом; Арбат, пройдя церковь, направо второй дом».
Ей надо было это запомнить, поэтому надо было повторять, а так как надо было повторять, то ей казалось, будто у нее не голова, а какой-то ящичек, поставленный на шее, и в нем вертится барабанчик с надписью: «Арбат, пройдя церковь, направо»…
Из правого кармана Насти виднелся томик стихотворений ее любимого автора Бодлера – «Цветы зла».
Дошла до памятника Пушкину.
«А может быть, за мной следят», – подумала и оглянулась.
Села на скамейку, чтоб вглядеться в окружающих. «Кажется, никого подозрительного нет».
Взглянула на Пушкина. Подумала: «Спокойный был век, сочный, наполненный». Вот и надпись на пьедестале:
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой
И назовет меня всяк сущий в ней язык.
Пушкин был уверен в этом. Для уверенности нужна спокойная душа. А для спокойной души – устойчивый век. «А мы мечемся», – подумала Настя и пошла дальше.
У Никитских ворот на Настю пустыми глазами смотрели два разрушенных в Октябрьские дни дома.
И вдруг у Насти какое-то смутное чувство стыда подступило к сердцу. С чего бы это? Лицо все густо-густо покраснело. Вероятно, просто нервность. Ах, это тревожное время! Ну, что особенного в этих домах? Просто на этом самом месте стреляли друг в друга, с одной стороны: помещик – барин – офицер, с другой: крестьянин – мужик – солдат, то есть то, что Насте было известно под именем «народ». И ведь всегда казалось Насте, что ей нравится бороться «за народ», который она так же любила, как раньше, в детстве, медное распятие над изголовьем своей кровати и вечерами – тихий, красноватый, мигающий свет лампады. Ее отец – суровый чиновник при губернаторах московских – был набожный человек.
И нравилось ей бороться за народ так же, как стоять великопостную службу, особенно когда поют на клиросе: «Се жених грядет в полунощи». А теперь и креста-то на ней нет. Да к чему же он и горячая вера в него, когда есть еще более горячая борьба «за народ». «Народ» – это то, во имя чего надо страдать, что заполняет душу, жизни дает и свет, и цель, и точку опоры, а глазам открывает правду.
Вспомнила Настя, как однажды она сидела с террористом Резниковым – 19-летним мальчиком – в Петербурге на Дворцовой набережной у Невы. Была ночь. На редкость прозрачное звездное небо манило к себе взоры людей. «Звездочки», – сказал сентиментально Петя Резников. «Куски металла, облака газа и волны жидкости, вот вам и звездочки», – ответила Настя, которая иногда подтрунивала над сентиментальностью Пети. «Может быть, ваша правда», – ответил Петя. Вздохнул и каким-то внутренним голосом добавил: «Где же, где же ты, звездочка-правда?»
Вспомнила это Настя. Посмотрела на небо: серые, немного сизые облака плывут куда-то. А по земле, по тротуарам, несутся прохожие. Где же ты, правда? Не в этих ли разрушенных домах. Если так, то зачем же она не была тут с ними, с этими мужиками, рыжими, черными, рябыми, корявыми, у которых детские глаза и которые тут вот падали, подстреленные, обливающиеся кровью. Да. Она не была тут. Не была потому, что этот «народ», как дети, потянулся к новой жизни, совсем по-своему, совсем не так, как думала Настя. Но – нет сомнений – обманулись мужики. Они ведь легковерные, они дети. Они хотели лучшего, но вот пришли к ним большевики и лучшее обратили в худшее. Свободу подменили дисциплиной – «кровь и железо!!!». Равенство превратили в самовластие сотни своих главарей. А братство? Да, братство. Оно недавно переехало из Петербурга в Москву и называется Всероссийской чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем. Конечно, промахнулись мужики. А все-таки они боролись, и их враг был подлинный, настоящий враг, – помещик, барин, офицер. И н а д н и м солдат, мужик-крестьянин, одержал действительную победу. Может быть, эта победа и есть настоящая, народная, правильная. Нет, нет, не может быть: эта победа – ложь. А правда то, что ищет Настя и другие, многие. И краска стыда исчезла с лица Насти.
«Арбат, пройдя церковь, направо второй дом»…
Ошибся народ. Он – дети.
Но «глас народа – глаз божий». Опять колебания. Да, правда, но если есть бог, то есть и другая сила – дьявол. И дьявол временами бывает сильнее бога. И снова успокоилась Настя.
Прошла половину Арбата, прошла церковь, свернула направо и очутилась у парадного крыльца, забитого досками. Она нажала кнопку. За дверью тотчас же послышался удар довольно большого колокола. Дверь слегка приоткрылась, и в щель высунулся длинный тонкий нос белобрысого юнца с фуражкой кадетского корпуса на голове.
– Простите, – сказала Настя, – здесь живет Исидор Константинович Самсониевский?
– Н-не… не знаю, – запинаясь, ответил юнец, – минутку погодите, узнаю у швейцара.
И опять захлопнул дверь.
Слышно было, как там разговаривали, советовались. Потом открыли дверь.
Перед Настей стоял все тот же белобрысый юноша в кадетской фуражке, швейцар-старик с дрожащими руками, слезящимися глазами и вынюхивающим носом и председательница домкома – молодящаяся старушка с буро-серыми волосами, которые она раньше красила, и пропитанная вся запахом жженого кофе.
– У нас не живет Самсониевский, – говорил швейцар, – вот посмотрите домовую книгу.
– А кто он такой? – спросила председательница, кутаясь в пуховый платок.
«Должно быть, это все те, что стреляли в мужиков, это те, что рады каждой капле пролитой солдатской крови. Так неужели в большевиках правда?» – подумала Настя.
И все три персонажа, стоящие перед ней, показались ей отвратительными. С каким бы удовольствием она посмотрела сейчас на их трусливо искривленные лица, если бы могла сказать: «Я агент Чека, я вас арестую».
– Видите ли, – начала Настя. – Самсониевский – это генерал. Сюда он переехал недавно. Может быть, он у вас еще не записан. Раньше он жил на Старо-Конюшенной, но его дети и вся семья уехали на юг, а он переехал сюда в квартиру бывшего фабриканта… фабриканта… фамилия его как-то на «К». Вы не бойтесь, я очень хорошая знакомая генерала. Мы знакомы «домами», мой отец был чиновник особых поручений при московском генерал-губернаторе.
– Совершенно справедливо. Так точное. Хе-хе-хе. Как же я раньше не догадался, – залебезил швейцар. – Их превосходительство генерал Самсониевский живут у Копыловых.
– Ах, генерал!.. Это – который недавно!.. – воскликнула сверхбальзаковская дама, не зная в сущности, что недавно, кто недавно, просто так, чтобы сотрясти воздух.
– Пожалуйста, я вас могу проводить к Копыловым, – предложил белобрысый кадет, который во все время разговора вихлялся, как на шарнирах.
– Здравствуйте, Исидор Константинович, – сказала Настя, здороваясь с генералом, низеньким старичком, со скорбно отвисшей нижней губой и в засаленном мундире.
Генерал жил в маленькой каморке, которая за эти несколько дней пропиталась запахом махорки и керосина. Старичок жил на остатки сбережений, аккуратно рассчитывая каждую копеечку, сам себе готовил на примусе обед, состоявший из картошки и луку, никакими услугами своих квартирных хозяев он пользоваться не желал. Исидор Константинович еще с детства страдал идеей независимости, которая временами съедала его, как болезнь. Еще в школе его заветной мечтой было сделаться «никем», в крайнем случае устроить в лесу пчельник. За такие «идеи» отец его бил и выводил в люди, что называется, «за уши». Но так как Исидор Константинович отбился от настоящего образования, то его пришлось пустить «по военной карьере».
– Как? Какими судьбами вы попали сюда? Как вы нашли меня?
Генерал был не столько рад, сколько удивлен. Он знал Настю как революционерку, которая побывала в тюрьме и далекой архангельской ссылке. И вот теперь – странно, когда революция победила и все, кто раньше боролся за нее, должны быть у власти – теперь она приходит к нему, к забитому, к побежденному, к генералу.
– Садитесь, – и генерал гордо, чисто генеральским жестом предложил ей сесть.
В это время в каморку, приотворив дверь, заглянули поочередно две озорные физиономии: мальчишка Володька и его сестра Нюра – дети фабриканта Копылова. Оба жевали шоколад.
– Хе-хе-хе.
– Хи-хи-хи.
И две пары резвых ног поспешно убежали в дальние комнаты. Генерал только передернул плечом. Очевидно, эти дети его постоянно дразнили.
– Я слышала, ваши уехали, – сказала Настя.
– Извините меня, – сказал генерал, заморгал глазами и отвалился на спинку складного деревянного кресла, искренно обрадовавшийся тому, что им заинтересовались и что теперь он может сказать все, все, что таким грузом почти полгода лежало на сердце. – Это вопрос слишком серьезный. Но… но они, теперь могу сказать прямо и резко, дураки. Форменные, квадратные дураки.
Семья генерала состояла из его жены и трех сыновей: гимназист, реалист и студент, последнее время бывший юнкером. Он был самый высокий, самый ленивый и самый грубый. Все трое во главе с матушкой, наговорив отцу кучу дерзостей, забрав все бриллианты и золото, уехали в Анапу.
– А вы остались? – спросила Настя, глядя на облезшую стену за головой генерала и думая больше о том, с чего бы начать с в о й разговор.
– Как видеть изволите. И очень просто почему. Вскоре после восстания в нашей квартире был обыск. Пришли солдаты, такие бравые. С ними в рваном пальто, должно быть, рабочий. Кепка, как блин, на голове. В руке наган держит, как пойманную рыбу. Один белый с синими глазами, даже застенчивый. «Вы извините, – грит, – енерал. Раньше вы действительно были енерал, а теперь потеснитесь вон в тот чуланчик, сортирчик, значит», – простите, но слова из песни не выкинешь. «Да, а мы, – грит, – пока что у вас пошарим, нет ли уружия какого». Славные такие ребята. Один, который во время обыска охранял меня в «чуланчике», оперся подбородком на дуло винтовки, как на метлу. «Да что ты, – говорю, – братец, этак застрелишься». – «Как же, – отвечает он, – стреляться-то? Она без патрон». Как вам нравится? У них даже винтовки не заряжены. Вы знаете, я всегда держался той мысли, что русский солдат не может идти на плохое дело. Там, где наш русский солдат, – там дело правое и верное. Я ведь знаю русского солдата. С ним и ел, и пил, и спал. В китайских, в японских походах погибал в горах и песках. Русский солдат – это тот, который с Суворовым Альпы перешел, который Наполеону Бородино устроил. Он? Нет, никогда он не пойдет на авантюру. У русского солдата крест на груди и в груди. Что же, думаю, такое? Что стряслось с ним и со всей Москвой? Почему она сотряслась? Не могу успокоиться. Мучился этими вопросами. Отправился в библиотеку. Отыскал какую-то книжонку: «История французской революции». Два раза прочитал ее. И – кончено: понял, все понял. Сразу. У нас то же самое, то же, то же самое. Значит, революцию опровергать нельзя. Ее надо принять целиком. Она будет так же, как у французов… Разве только конец…
– Ах, Исидор Константинович. Да ведь у французов она кончилась победой буржуазии.
– Что? Ну, я, конечно, не искушен в политике… А только, знаете ли… чего плохого-то в буржуазии?
Настя поняла, что он, действительно, слишком далек от политики. И кроме того, поняла, что он одинок, безумно одинок, а потому словоохотлив, и вследствие этого у него не слова следуют за мыслью, а мысль плетется, прихрамывая, за словами.
Опять приотворилась дверь, опять высунулись в дверь Володька и Нюрка, запели:
Генерал, генерал,
Пташечка, кинареечка
Жалобно поешь… —
и убежали.
Генерал подскочил к двери.
– Мерзавцы!!! – прошипел он. – Без присмотра растут, как скотина. Купеческое отродье.
– Исидор Константинович, не волнуйтесь. Я сейчас сама пойду переговорю с их родителями.
– Целую ручки. Низко кланяюсь. Спасибо. Но оставьте, не надо. Я боюсь. Я бы сам давно… Но, знаете, донесут еще на меня, что я контрреволюционер. Разве это трудно? Тем более ведь я генерал…
– Ага…
Глаза Насти совсем разошлись в разные стороны.
Генерал смотрел ей в переносицу и вдруг подумал: «Царевна Софья». Но тут же возразил себе: «Нет, Софья была не косая».
– Как? – удивленно спросил генерал, стараясь понять суть ее вопроса. – Разве вы, вы, революционерка, не верите в нашу революцию?
– Верю, – твердо и серьезно ответила Настя.
Генерал обрадовался такому ответу, ибо всякий другой ему был бы менее понятен и взволновал бы его.
– Ну то-то же, то-то же. А я было подумал…
– Оставим это, – перебила его Настя, – я пришла ведь к вам, собственно, по делу. Разрешите мне оставить у вас некоторые бумаги, письма моей матери и прочее. Я уезжаю из Москвы далеко-далеко. Для одного дела. Мало ли что может случиться. Если разрешите, я вам сегодня вечером занесу…
«Ох, какая косая», – подумал про нее генерал.
«До чего люди в старости глупеют», – подумала Настя, глядя прямо в недоумевающее лицо генерала.
– Пожалуйста. Господи, какой тут может быть разговор? Только… имейте в виду, у меня теперь остались лишь два друга: независимость и спокойствие. Если ваши бумаги лишат меня их… Вы понимаете?
– Даю вам честное слово.
– Ну, ну, ну. Хорошо. Ладно. Несите ваши бумаги.
Ах, как хотелось бы генералу теперь узнать, куда едет Настя, зачем. Проклятая деликатность не дает возможности спросить.
Настя размашистым жестом поцеловала генерала в лоб.
– До свиданья.
– Жалко, жалко… Так скоро, – генералу было от души жалко расставаться с Настей. – А то бы… Я бы угостил. Правда, одна только картошка, да и то вчерашняя… Ну, морковного чайку, можно было бы…
Настя потуже повязала капор и вышла из комнаты, сопровождаемая генералом.
Проходя через столовую фабриканта Копылова, Настя застала все семейство за завтраком. На стол были поставлены дышащие паром и маслом котлеты. Володька и Нюра доедали куриный бульон. Сами хозяева с салфетками на груди и с лоснящимся румянцем на щеках только что приготовились вкушать.
– Так, по-вашему, солдат всегда прав? – спросила Настя уже в передней.
– Где русский солдат – там дух свят.
– А чем кончится наша революция? Вы давеча заикнулись…
– Кончится, милая моя, монархией.
Сказал он это, а Насте словно пахнуло в лицо запахом могилы и меди вместе. Запах этот шел от засаленного его мундира и медных пуговиц на нем.
– Но только, – сказал совсем тихо генерал, приотворяя парадную дверь, – но только не царской, а народной.
И седоватые кудряшки на висках генерала показались Насте рожками дьявола.
Едва она захлопнула дверь, как до ее слуха донеслось:
Генерал, генерал,
Пташечка, кинареечка
Жалобно поешь…
И Настя подумала: «Почему же духовной пищей этих детей сделалось издевательство?»
РЕВОЛЮЦИОНЕРЫ– Кого там они взяли на автомобиле у почтамта? Видал? – спрашивал Голубин, стоявший с отрядом по Мясницкой, у солдата, бегущего с той стороны.
– Кого-то из наших, из большевиков. Не разобрал хорошенько.
Солдаты небольшого отряда жались к высоким домам по Мясницкой, изредка высылая разведчиков. В отряде был и Андронников. Посмотрев долго и пристально вдоль Мясницкой, он скомандовал:
– Приготовляй винтовки, ребята! Вон, вон там у третьей тумбочки они ставят пулемет.
– Тра-та-та-та, – ружейный и пулеметный огонь затрещал со стороны отряда Андронникова.
– Тра-та-та-та, – ответили только ружейным огнем с той стороны.
– Цепями, бегом! – скомандовал Андронников.
В его отряде был один старый солдат, который подумал: «Черт знает что! И командовать-то не умеет! Ну, да все одно поняли. Бежим вперед!»
Выпустив все патроны, старый солдат залег за тумбочку и быстрым опытным движением руки вставил новую обойму.
– Тра-та-та, – трещали ружья со всех сторон.
– Вжик-вжик-вжик, – то справа, то слева, мимо ушей свистели пули.
– Това!.. – хотел крикнуть старый солдат, высунувшись из-за тумбочки. Но не докончил: опять нырнул головой за тумбочку и ударился в нее лбом, присевши на коленях, словно делая земной поклон.
Так и остался он тут коленопреклоненный, упершийся головой в тумбочку у самой земли. Минуты три шел пар от крови, и спина солдата – широкая, мужицкая – судорожно вздрагивала. А потом кровь стала багроветь и холодеть. Тело же успокоилось, застывши в земном поклоне.
– Стой, товарищи, не стреляй! Бросай винтовки! – кричал Андронников к тем, которые стреляли с враждебной стороны.
– Сам не стреляй, бросай винтовки! – отвечали с той стороны люди, отступающие вдоль стены переулка и волочащие за собой пулемет.
Андронников и те, кто были с ним, подбежав почти вплотную к своим врагам, крикнули:
– Стой, ни с места! – и все держали винтовки (Андронников, впрочем, маузер), направленные против людей, волочивших пулемет.
– Какого черта в своих стреляете? – говорил Андронников сдавшимся. – Тоже солдаты! Отправить всех их в Александровское, на Арбат.
– У нас тут раненый есть, – робко сказал молодой рыжий паренек из сдавшихся.
– Вы эсеры? – спросил Голубин.
– Мы из отряда Попова. Ничего не знаем мы, – как скомандовали, так и вышли. А что к чему – не знаем.
– Холуй! Что ты врешь-то?! – гаркнул на рыжего парня пожилой солдат с большой бородой лопатой и очень грустными голубыми глазами. Из-под солдатской фуражки виднелось правильное деревянное кружало. – Не слушай его, товарищи. Мы все эсеры и знаем, зачем и куда шли. Мы за Советскую власть, только, значит, за свободные Советы. И еще мы не согласны немецкому кайзеру руки давать, как он нас на фронте бил. А мы за Советскую власть, за самую Советскую, только, значит, чтобы не одни коммунисты при ней были.
– Эх, ты! Зипун с бородой! Мало, видать, каши ел, коли так рассуждаешь, – выступил Голубин. – Ну, да что тут! Кровь проливаете только! Голова с соломой. Давай, стройсь! Ведем их, товарищи, в Александровское!
Рыжий паренек дрожал, как в лихорадке. Все сдавшиеся выстроились и пошли под конвоем, во главе которого был Голубин. Андронников и еще трое остались, чтобы найти раненого.
Около угла солдат с благообразной бородой и печальными глазами оглянулся и крикнул Андронникову:
– Эй, ты, коммунист! А насчет крови не думай на нас. Чай, мы и сдались-то, чтоб друг дружку не бить!
Вдалеке ударило: уууххх!
Это левоэсеровская трехдюймовка открыла огонь по Кремлю.
– Где тут у вас раненый, – сказал Андронников, поднявшись на третий этаж в квартиру.
– Вы коммунисты? Комиссары? – вместо ответа спросила еще в прихожей молодая женщина, у которой глаза в темноте прихожей блестели, но не одинаковым блеском: один ярким, другой тусклым. И голос ее показался знакомым Андронникову.
– Вы кто? – спросил он.
– Вы за мной или за раненым?
Между тем Андронников, трое красноармейцев и женщина вошли направо в большую буржуазную гостиную. Искоса и украдкой Андронников взглянул на незнакомку. Что-то знакомое в ее лице… Легкие морщинки около глаз, немного вытянувшийся подбородок, должно быть, от голода – это чужое на этом лице. А вот калмыцкие скулы, прямые волосы назад, крутой лоб – это то самое знакомое, давнишнее.
Женщина заявила, что сейчас позовет хозяйку, и двинулась к выходу.
– Не надо, – поспешил Андронников и, резко выпрямившись, загородил ей дорогу.
Взглянули друг другу в глаза. А глаза-то у нее раскосые; один смотрит ему в левый глаз, а другой, наполненный тайной и страхом, вперил свой взор в угол комнаты. Но в обоих беспокойные блестящие зрачки.
* * *
Узнал, узнал он ее. Встречал и в Петербурге, а потом по архангельской ссылке!.. Зимние длинные ночи!.. Русские споры обо всем и ни о чем; от споров чувство бесплодности на душе. Дружили они. Играли в шахматы. У нее же Андронников стал обучаться немецкому языку и математике. Учился по-своему, не считаясь с математическими «условностями». Так, например, при решении сложных задач, когда Палина его спрашивала: «Ну, как же, Михаил Дмитриевич, что сначала надо узнать», – Андронников вынимал поспешно карандаш из-за уха и говорил, тыкая пальцем в цифры: «Вот это, значит, складать, а эти две тыщи отбавлять и разбивать на сто». Палина не успевала сообразить, как уже ответ был найден.
Но не всегда близкое сидение с Палиной способствовало решению математических задач. Кровь ударяла в виски Андронникову. Он захлопывал задачник. «Не задача, а сволочь» – и начинал мерить комнату смазными сапогами. Палина тоже начинала страшно косить глаз на черную часть русской печки и быстрыми движениями пальцев переламывала спичку за спичкой. А тусклая жестяная лампа освещала их розовеющие лица. Но… приходил кто-нибудь из ссыльных, и напряжение разряжалось.
Однако надо же было раз случиться такому вечеру, когда долго никто не приходил. Андронников, прошагав по комнате, вдруг, как вихрь, сбросил книгу со стола, чуть не уронил лампу и обнял Палину. А Палина откинула голову назад, глаза ее заискрились бесовским озорством, и она перед его горящим взглядом и красными губами показала ему язык. Вырвалась, села на лавку, еще раз показала язык и беззвучно смеялась каждой чертой своего лица, каждой складкой платья и обоими раскосыми глазами. Андронников бросился еще раз. Повторилось то же самое. Палина оказалась сильной, как зверь, и ловкой, как ведьма. Ни тот, ни другая не могли проронить ни слова, боясь по инстинкту нарушить возбуждающее молчание, эту игру нервов, эту жестокую животную борьбу. Голова Андронникова горела; казалось, вот-вот волосы вспыхнут. И черная пасть русской печки посреди избы пробуждала в душе что-то древнее – звериное, родовое. Печь была давно истоплена, в ней потухли угли, и из открытой черноты несло жаром очага. Андронников еще раз схватил Палину и дышал, как в лихорадке. Раскосая и немного растрепанная Палина опять показала язык и вырвалась так, что ее волосы разлетелись толстыми прядями с затылка по спине и плечам. «Ведьма, – мелькнуло в разгоряченном мозгу Андронникова. – А ну, как сядет на помело, да в печь, да в трубу?..» И страх объял его. Но не страшный страх, а сладкий. Его словно вышибло из времени, и он почувствовал себя черным язычником. Бревенчатые стены избы, зашпаклеванные кошмою, русская печка, пышущая теплом, повеяли чем-то кровным, материнским, вековечно родным. И сладкий страх и страшная сладость перемешались в сердце в одну страсть к раскосой Палиной. Ему показалось, что один глаз ее отливает красноватым, другой лиловым светом, а в обоих одно и то же: глубокое, затаенное озорство. Такое же скрыто у Фаддеича в его единственном глазу.
Вой собаки послышался за дверью. Чьи-то шаги по кривым, скрипучим ступеням крыльца. Дверь открылась, и с берданкой за плечом вошел ссыльный, а с ним собака, возбужденная, виляющая, и глаза налиты кровью.
Вошедший сказал:
– Где-то тут недалеко от вашего дома бродит забежавший волк.
– Вот прелесть, – обрадовалась Настя и уставилась в окно, загородившись руками от света лампы. – Не он ли это, посмотрите.
И все трое уставились в окно. Действительно, немного поодаль от избы у снежного сугроба запорошенной бани сидел волк и поводил острой мордой, нюхая воздух.
– Эх, царапну его, – сказал вошедший.
– Пойдемте все на лыжах, – сказал Андронников.
И через полчаса все трое были далеко за селом, в снежном океане. Волк, конечно, убежал. И тот, у кого была берданка, пошел искать его.
На горизонте всходил поздний бледный полумесяц. Настя и Андронников стояли друг против друга. Чувство страсти ушло куда-то вглубь, но между ними родилось какое-то особенное, философское настроение.
– Вы, социал-демократ, – сказала Настя, – потому что думаете, что на земле можно достичь удовлетворения, а я – революционерка, мне вся история человечества доказывает, что ничего положительного – будь то социализм, коммунизм, коллективизм, анархизм или что-нибудь еще – достичь нельзя. На земле может быть только приятное или неприятное. Приятное – это революционная борьба, иногда победа, иногда поражение, но всегда напряжение, а неприятное – это стряпать обеды, во время вставать и ложиться спать, лечить зубы и хвалиться честностью, – и никакого напряжения.
Андронников ответил ей:
– Вы сами, вы, Настасья Палина, не нуждаетесь в социализме, оттого такое ваше рассуждение.
Полумесяц почти спрятался за холмом и был похож на высунутый язык, а на другом конце неба северное сияние заплясало бриллиантами. Легкие блестящие звездочки-снежинки облипали оленью шапку Палиной с длинными ушами и ее дугообразные брови, глаза же ее, стальные, серые, смотрели в разные стороны, но в обоих где-то далеко-далеко было все еще скрыто большое серьезное озорство.
Андронников в валенках «с мушками», в коротком ватном пиджаке и папахе смотрел ей в упор и думал: «Зачем они, эти, такие живут? Для чего? Статуя литая, а подошел, пощелкал, ан и видно, что внутри-то пусто».
Долго так они стояли, спаянные морозом, северным сиянием и северным молчанием, смутно ощутимой, странной безысходностью каких-то вопросов и желаний. А озорство, как душевная мука, глядело из глаз Насти. И стукнулась тогда в голову Андронникова неразрешенная загадка: «Уж не враг ли это предо мной?»
* * *
Так это было давно и так сразу всколыхнулось в душе Андронникова именно сейчас.
И сейчас Андронников нашел разгадку своей загадки. «Да, это враг передо мной». Такие, как Палина, не заблудшие братья, которых можно вернуть, а подлинные, неистовые враги.
– Вы эсерка, – сказал Андронников, – вы, если не ошибаюсь, были в ссылке в Кемском уезде…
– Мы настолько хорошо друг друга узнали, что нам не о чем разговаривать, – ответила Настя и села на диван.
Андронников нашел раненого, допросил, вызвал машину, и вскоре на хорошем «Пирсе» к дому подъехал Бертеньев. Он был радостный и разрумяненный от ветра и борьбы, как всегда, с тонкой папиросой между тонких пальцев; на груди электрический фонарик и бинокль Цейса, справа маузер, слева кольт.
Раненого и эсерку Палину увезли в Александровское училище.
Всю эту ночь Андронников и Зельдич допрашивали арестованных левых эсеров.
Среди допрашиваемых был и благообразный мужик с бородой лопатой и грустными глазами, арестованный на Мясницкой, который тихо, но настойчиво доказывал, что Советы должны быть свободными и что нельзя допускать к власти одних только коммунистов.
Когда же ему во время допроса между прочим сообщили, что их вожди Камков, Попов и другие бежали, мужик отвечал:
– Вольному – воля, спасенному – рай, а если сумел, то и «винта нарезал»[13]13
«Винта нарезать» – по-тюремному бежать.
[Закрыть]. Раз Советы, должна быть свобода, ну никак не пресс и не по скуле, а что вожди бежали, до этого мне никакого касательства нет: они сами собой, я – сам по себе.
Долго он говорил, волновался и стоял на своем. Никакой в нем не было злобы, а тихое упорство во имя защиты взлелеянной в его сердце идеи свободы.
Под утро, часу в девятом, Андронников и Зельдич как подкошенные вытянулись на своих креслах, там же, где допрашивали, и заснули, засвистав в четыре ноздри.
А во дворе, в помещении арестованных, находилась вместе с другими эсерами Настасья Палина.








