355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Сумерки божков » Текст книги (страница 32)
Сумерки божков
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 18:30

Текст книги "Сумерки божков"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

Вчера, после неудачного своего спектакля, и сегодня поутру, до приезда Берлоги, Елизавета Вадимовна долго совещалась с ночевавшею у нее Светлицкою.

– Зарезали вы нас! зарезали, Лиза! – со злобными слезами почти кричала на нее та. – Сезон пропал… Антрепризу Лелькину теперь – чем бы разрушать – нам охранять и поддерживать придется. Не с Матвеевыми же и Субботиными становиться на смену Савицким и Юлович! А вы, главный наш козырь, выбыли из строя – как раз накануне сражения!.. Скажите: долго ли, обыкновенно, продолжаются у вас припадки эти?

Елизавета Вадимовна сделала было возмущенное лицо.

– Александра Викентьевна, вы меня оскорбляете…

Но та замахала на нее руками, точно обозлившаяся наседка захлопала крыльями.

– Ах, что! Вот еще сейчас мы с вами будем лицемерить и комедии разыгрывать!.. Подумаешь: невинность! в первый раз!.. Что я – вашей биографии не знаю, что ли? Не бойтесь: репортерам и Андрею Викторовичу не расскажу, но для собственного обихода памяти еще не потеряла… Так – долго?

Елизавета Вадимовна глухо ответила:

– До конца пятого месяца мученски мучаюсь…

Александра Викентьевна безнадежно отвернулась.

– К тому времени у вас такая фигура обнаружится, что – не только на сцену, в гости пойти непристойно будет… Ах, Лиза! Лиза! Бог вам судья!.. Если бы вы со мною не скрытничали, если бы вы от меня не прятались, то ничего подобного не разыгралось бы. При первых же подозрениях съездили бы мы с вами к одной моей приятельнице, докторессе – и – фить! всему сразу конец за милую душу!.. Даже и в постели пришлось бы пролежать дней десять, не более, а потом – хоть в балете танцуй. Ну чего молчали? зачем?

– Если бы я в то время слегла на десять дней в постель, то Маргариту Трентскую создала бы не я, но Елена Савицкая. Это именно все равно, что генеральное сражение проиграть.

– Да ведь как ни вертите, теперь-то придется же ей петь?..

Глаза Елизаветы Вадимовны засверкали ненавистью.

– Никогда! Скорее я ей театр разломлю!

– Душенька! Это фразы!

– Нашлась ведь вчера заместительница… пусть и вперед Лествицына поет!

– Да! Как бы не так! Следующее представление в пользу студентов. Очень студентам нужна какая-то Лествицына! Натурально, – если вы петь не в состоянии, должны будут Лельку просить…

Елизавета Вадимовна не вытерпела – заревела на голос, как деревенские бабы плачут с обиды и злости.

– Проклятый! Скотина! – причитала она сквозь слезы.

Светлицкая кивала головою, вполне разделяя ее негодование.

– Да уж, – поддакивала она, – это… я даже не понимаю!.. кажется, сам артист!., должен был иметь соображение! Эта дурында – Настасья его – уж на что здорова, а не рожает же…

Елизавета Вадимовна молчала, утирая слезы. По разным своим соображениям, приметам и срокам она была твердо уверена, что привел ее к злополучию совсем не Берлога, но Сергей. Но ответить ей за ребенка должен был, конечно, Берлога.

Александра Викентьевна соображала^

– Может быть, и сейчас еще… не поздно? – предложила она нерешительным вызовом.

Елизавета Вадимовна встрепенулась, как вспугнутая птица.

– Нет, Александра Викентьевна, боюсь!

– Пустяки! Иные на пятом и на шестом даже месяце рискуют.

– Боюсь. Умирают многие… Уродом остаться возможно… Голос пропадет…

Она назвала добрый десяток артисток, погубивших себя мерами против беременности. Светлицкая сухо возразила:

– Я насчитаю вам еще больше артисток, которые умирали или теряли голос и здоровье в трудных родах.

– Я, знаете, Александра Викентьевна, из купеческого звания, а моя маменька – даже крестьянка была… из деревни в город-то выдана…

– Так – что же?

– В нашем сословии носят тяжело, а рожают легко. Иная не успевает и повитухи дождаться… Родов я не боюсь. Бывалое дело… Но операции эти ужасные… брр! погано! жутко!..

Светлицкая не смела настаивать, но уныло кивала носом и твердила:

– Вот тебе и сезон! Вот тебе и карьера! Вот тебе и новая дирекция! Вот тебе и фирма Светлицкой и Наседкиной!.. Чтобы этому вашему черту Берлоге, самому, ежа против шерсти родить!.. Лиза, душенька! Вы уж хоть здесь-то своей позиции не прозевайте, воспользуйтесь обстоятельствами и упрочьте себя при нем, скотине! Ведь вас вся эта катавасия в ужасное положение ставит. Примадонна-дебютантка, девушка, беременна… если он будет подлец и не захочет факт ваш оформить в приличную обстановку, то он вам карьеру срывает! Эта пошлая огласка надолго побежит за вами!

Елизавета Вадимовна слушала с видом угрюмым и сконфуженным, не без тайных угрызений совести. Ей было не со-всем-то ловко, что Светлицкая – не подозревавшая даже и существования Сергея, не то что романа его с «Лизетою», – так уж очень честит ни в чем неповинного Берлогу.

– Все равно, Александра Викентьевна, Андрей Викторович много сделать для меня не в состоянии: он женат.

– Я не о законном браке говорю. Этого я, может быть, вам еще и не посоветовала бы. Когда театральные светила между собою брачатся, ничего путного из их союза не выходит. Всегда ненадолго и не на счастье. Со временем – непременные два медведя в одной берлоге. И радехоньки бы разойтись, – ан, церковная цепь держит! Примадонне вашего калибра приличнее муж-агент, муж-антрепренер, дирижер, ну режиссер, наконец. Чтобы чином артистическим был на голову, а то и на две, пониже, а влиянием распорядительства театрального – поискуснее да повыше. Какой-нибудь Стракош, Гардини, Коханский. Или вот – как наша Лелька устроилась: Рахе на себе женила. Нет, от Берлоги вы должны не брака требовать, но – чтобы он взял на себя гласную ответственность за вас пред обществом, чтобы открыто союз ваш обнаружил, как брак гражданский. Тогда – ваша взяла. Союз Берлоги и Наседкиной, перешедший из любовных дуэтов на сцене в вечный дуэт брачной жизни, это – изящно, поэтично, трогательно. Это «импонирует». Это понравится. Любовь больших артистов всегда чарует толпу. Я помню Патти и Николини. Я помню Станьо и Беллинчиони. Я помню Мазини и Салла. Вас простят и признают, вами будут восторгаться, вам будут цветы бросать. В театральном мире церковь еще покуда не нужна, чтобы муж и жена – кроме паспортов своих– во всем остальном были полноправными мужем и женою, а товарищество даже и официально с ними считается… Словом, пора Андрюше выпроводить свою прекрасную Настасью ко всем чертям, а вас в дом свой смело и свободно хозяйкой полною ввести… [428]

– Это-то, мне кажется, осуществимо без особого труда. Между ними все догорело без остатка: даже уж и не ругаются никогда.

– Да, если даже не ругаются, – это сильно!

– Сколько я понимаю, Андрей Викторович лишь инициативы не хочет брать на себя…

– А та – я наверное знаю – подготовила себе какое-то торговое дело в Петербурге и при первом же столкновении уступит, даже не барахтаясь… Конечно, с хорошим отступным… Ее при Андрее Викторовиче сейчас только жадность держит – последние тысячи выжимает и подбирает. И – согласитесь, ma chère, что – даже с практической точки зрения… неужели эти тысячи – чем Настеньке в кубышку попасть – лучше вам не пригодятся?.. Вот теперь приближается бенефис Андрея Викторовича. Вы знаете, какие жатвы на бенефисах этих стригла Настасья? Разве не приличнее было бы, чтобы Андрей Викторович в настоящем сезоне подарил нынешний свой бенефис вашему будущему ребенку?..

XXVIII

Выход Елены Сергеевны в «Крестьянской войне» совершился по случаю студенческого спектакля в обстановке весьма торжественной, в сопровождении бурных оваций, цветочного дождя, подношений, даже речей. Но – в глубине души – ни сама она не осталась довольна собою, ни публика не пережила при звонах кристаллического голоса своей «серебряной феи» тех восторгов, которыми электризовала зал грубая, порывистая, нутряная непосредственность Наседкиной.

Рецензенты острили в буфете:

– Превосходно – только уж очень поучительно. Не столь поет, сколь читает лекцию хорошего художественного тона.

Дюжий Калачов острил:

– Оно, конечно, спектакль студенческий, но ведь лекции-то, поди, им и в университете надоели…

За кулисами было невесело. Берлога ходил мрачный, потому что утром получил аноним, в котором его язвительно упрекали, что вот на словах-то вы чуть не революционер, социалист, гуманист, передовой человек, а на деле – своим бенефисом барышничаете, как самый злостный буржуа-стяжатель. Не может же быть, чтобы вы не знали, что ваша сожительница, госпожа Кругликова, продает у себя на дому рублевые места по пяти и по семи рублей барышникам и подставным лицам, а те, соблюдая свою выгоду, уж и последнюю шкуру с ваших поклонников сдирают. Впрочем, если это безобразное торжище и в самом деле производится без вашего ведома, то в вашей власти проверить и прекратить злоупотребление именем вашим. Стоит вам завтра или в любой день, когда вы заняты на репетиции, приехать из театра часом раньше, чем вас ждать возможно. Тогда вы непременно застанете у г-жи Кругликовой какого-либо из контрагентов ее.

Берлога, почти не сомневаясь, угадывал в анониме руку Дюнуа, но – почти не сомневался и в том, что на этот раз язвительный Терсит правду пишет. [429] Слухи подобные летали вокруг бенефисов Берлоги и в прежние годы, но к нему доносились смутно, невозмутимая Настасья Николаевна объяснения по ним давала удовлетворительные – открытый извет поступал к нему впервые. Он обратился за советом к Елизавете Вадимовне. Та – тоже очень мрачная в этот день в предчувственной боязни вечернего успеха Савицкой, да, вдобавок, и физически особенно тяжело как-то удрученная, – отказалась даже и говорить с ним по этому поводу, потому что не желает волноваться.

– Что эта госпожа способна на всякую торгашескую мерзость и не пощадит репутации твоей ради лишней сторублевки, – в этом я уверена давно и вполне. А какие именно она операции производит – не все ли равно? Я убеждена, что – если бы это было осуществимо помимо твоей воли и ведома– она готова была бы продавать тебя даже в любовники купчихам богатым…

Берлога угрюмо усмехнулся.

– Да если хочешь, было кое-что и в этом роде, – сказал он. – Года три тому назад… Красавица эта московская – нынешняя поклонница твоя – графиня Оберталь всю зиму у нас в городе жила… ну и, конечно, якшались мы самым разлюбезным манером… катанья, тройки, обеды да ужины… Захар Кереметев дразнит Настеньку: «Вы бы, кума, сожителя своего приструнили, хоть немного к Лариске приревновали, ведь она его совсем заполонила!..» А кума отвечает: «Мне-то – что? Кабы он из дома тащил, а то – в дом: вона – в бенефис – смотрите, какой сервиз закатила…» Совсем как на товар на меня смотрит, в этом ты права.

Елизавета Вадимовна прошептала:

– Обращать человека в товар гнусно, но позволять торговать собою, как товаром, тоже очень некрасиво, Андрюша!

– Будто я не понимаю? – проворчал Берлога, хмурый-хмурый.

– Недавно – помнишь? – у Светлицкой о Льве Толстом разговор был. Как ты против него кричал, что он позволяет своей жене торговать им, будто пастилою или вяземскими пряниками. И ты был вполне прав. Великий человек – не пряник, не колбаса, не ситец. Если он зачисляется в пряники и ситцы, то прежде всего сам в том – едва ли не больше торговца своего – виноват. Но… «чем кумушек считать трудиться, не лучше ль на себя оборотиться?» Ты в нашем специальном оперном уголке мира не меньше значишь, чем Лев Толстой, но твоя Настасья Николаевна распоряжается и торгует тобою гораздо бесцеремоннее, чем Толстым его яснополянцы…

Берлога проворчал извинительно:

– Видишь ли… С своей точки зрения она права… я понимаю, что, отдав мне свою молодость, не уверенная в завтрашнем дне, она старалась обеспечить свое существование…

– Милый Андрюша! О каком же еще обеспечении может мечтать женщина, которая в течение восьми лет впитывала в себя твой колоссальный заработок без остатка, сколько бы ты ни получал? У тебя нет сбережений ни гроша, у нее – ты сам говорил как-то – наверное, лежит в банке тысяч сто, если не двести… И притом…

Она гордо выпрямилась.

– Обеспечение… Полагаю, Андрюша, что – с точки зрения общей, буржуазной морали – я в настоящем моем положении имела бы гораздо больше права требовать от тебя обеспечения, чем Анастасия Николаевна. Она бездетная, я ношу ребенка, она служит, я должна прервать сезон. Но – разве мыслимы мещанские отношения между двумя людьми, как мы, и в любви, как наша? Какая-то денежная страховка на случай неверности! Право, перестанем говорить об этом: я не могу, противно!.. Что-то теремное или гаремное… Цинизм невольничьего рынка! Биржевая безнравственность…

* * *

Елена Сергеевна была огорчена известием, которое преподнес ей в одном из антрактов полковник Брыкаев. Либеральный генерал-губернатор спешно отбыл сегодня утром в Петербург, вызванный экстренною дворцовою телеграммою, и, как слышно, вряд ли вернется, – его прочат на другой, высший пост. Огорчительно было не столько самое известие, сколько злорадный тон, в который оно было облечено. Дескать – имейте в виду, madame: потатчика вашего не стало, теперь на нашей улице праздник, и держите ухо востро, а не то мы с вами посчитаемся. Исправляющим должность генерал-губернатора остался господин, безличный сам по себе, бюрократ-черносотенец по карьере и, вдобавок, по долгам своим в руках у Брыкаева и богатого его тестя: того самого коммерсанта-миллионера, чьи младшие дочки – Мумочка и Мимочка – учились пению у Александры Викентьевны Светлицкой и влюбленно рабствовали в ее свите. Таким образом, Брыкаев оставался теперь фактическим хозяином города – маленьким самодержцем без ограничений и апелляций. Предсказание для Елены Сергеевны было не из веселых. Она чувствовала, что человек этот, руководимый чьим-то задним расчетом или подстрекательством, с некоторого времени втихомолку систематически работает против нее и намерен сыграть какую-то большую игру на почве обострений и неурядиц в ее театре.

– Что ты решил ставить в бенефис? – спросила Елена Сергеевна Берлогу, когда он зашел к ней в уборную с товарищеским визитом.

– А сам еще не знаю… Конечно, можно махнуть «Крестьянскую войну»…

Елена Сергеевна чуть улыбнулась.

– Но за болезнью настоящей Маргариты Трентской не желаешь портить свой праздник суррогатом?

Берлога сконфузился.

– Нет… не то… какая ты, право, Леля!.. Просто, хотелось бы дать что-либо новое…

– Поздно. Некогда готовить. Теперь у нас на очереди – «Сказание о Китеже»… Это сложно. Оркестр и хор устают. Поджио занят. Новую постановку нам не втиснуть в порядок репетиций. [430]

– Я понимаю. Тогда – что-нибудь репертуарное, но хорошо забытое, давно не шедшее… в чем я редко выступал… В крайнем случае, конечно, придется остановиться на «Крестьянской войне».

– Да… если Брыкаев подпишет афишу. Шесть спектаклей, которые генерал-губернатор лично разрешил мне, сегодня кончились. А теперь с черносотенцами этими я, право, уж и не знаю, как мы устроимся.

– Гм… Придется, значит, шевельнуть Вагнером. Он у нас весь в репертуаре.

– Предупреждаю тебя, Андрей Викторович: от сильных драматических партий я решила отказаться навсегда, – так что и не проси…

– Почему?

– Потому что они – не мои. Теперь в персонале есть специальная примадонна для этих партий. Не желаю конкурировать и напрашиваться на невыгодное сравнение. Ни вторым нумером идти, ни суррогатом быть мне в своем собственном деле неудобно.

– Однако, – неловко бухнул Берлога, – поешь же ты сегодня Маргариту Трентскую?

Елена Сергеевна сказала ему снисходительным взглядом что-то вроде любезного «дурака» и, помолчав, ответила:

– Исключительно затем, чтобы изгладить бестактность, с какою эта партия была у меня отнята, – показать театру, тебе и себе самой, что я могу ее исполнять и имела на нее право, когда настаивала петь ее. Хочешь ты доставить мне большое удовольствие, друг Андрей?

– Это будет для меня счастьем, Елена.

– Возьми в свой бенефис оперу из старого, первого, репертуара молодых наших лет, когда мы с тобою начинали карьеру.

Берлога скорчил горестную гримасу.

– Леля, милая, да ведь этак придется свою присягу сломить и посрамить себя на старости лет мейерберовщиною или даже вердятиною?

– Зачем же вердятиною? Есть Моцарт… Россини… Глинка… французы… Чайковский… Да и Верди? Мне было бы приятно вспомнить время, когда я трепетною девушкою поднималась по лестнице замка, со свечою в руках, как робкая Джильда, а ты… [431]

– «Под жалкой маскою шута!» – запел Берлога из «Риголетто». – Вот фантазия! Зачем тебе это, Леля?

Она отвечала серьезно:

– Затем, что круг наш свершился, и мне хотелось бы проститься с тобою – сводя начало с концом – у той самой двери, через которую мы вместе, рука об руку, вошли в искусство.

– Проститься?

– Да, Андрей. Я думаю, что этот сезон – последний, который мы сделаем вместе. Я уверена: театра на новый срок мне не отдадут.

– Однако черносотенный протест в Думе не имел никакого успеха.

– Потому что знали, что протестом этим недоволен генерал-губернатор, обидевшийся, что обуховцы суются к нему с указкою и учат его управлять краем. Потому что Хлебенный кое на кого давнул, кое-кого, вероятно, купил. Да и в таких-то благоприятных условиях большинство наше вышло маленькое, каким-нибудь десятком голосов. Это не победа, а предостережение: жди разгрома! Если бы генерал-губернатор высказался против нас, то – можешь быть уверен: мой контракт был бы уже нарушен… Не удалось, но черная сотня чувствует свою силу, не простила и ждет. Театр у меня отнимут. Ты увидишь, ты увидишь! Эта пресловутая театральная комиссия – лабазник, банщик, два адвоката и какой-то писец или делопроизводитель из управы – тринадцать лет признака жизни не обнаруживала… только, бывало, за контрамарками для родных в кассу лазят. А теперь разгуливают по сцене, пытаются командовать за кулисами, суют нос в контору, в уборные, кладовые… что-то контролируют… являют власть… Вчера Поджио просто-напросто выгнал их из мастерской.

– И отлично сделал. В другой раз не сунутся.

– Нет, сунутся. Дай только осмелеть. И так сунутся, что уже не Поджио их выгонит, но они Поджио… Дело трещит по швам. Я вижу это очень хорошо, мой милый Андрюша!.. Ну а остаться здесь, на развалинах моего дела, примадонною в чужой опере, в новой, пришлой дирекции, под командою каких-то там банщиков и писцов, – не могу! это свыше сил моих!.. Я жить хочу, Андрей, а подобное зрелище, как ни сильна я, как ни умею владеть собою, в один сезон состарит меня и сведет в могилу.

Берлога. Если ты покинешь театр свой, конечно, дело рассыплется в ту же минуту. Я тоже не останусь в нем.

Елена Сергеевна. Нет, Андрей. Ты останешься.

Берлога. Позволь мне отвечать за себя!

Елена Сергеевна. Останешься. Я знаю, кто будет моею преемницею.

Берлога. Ты думаешь о Светлицкой?

Елена Сергеевна. Несомненно. Она приятельница всех этих господ. Она – единственный авторитет во враждебной мне артистической группе. Единственная из них, о которой в случае передачи нельзя будет сказать, что театр отдали Бог знает кому. Дело Светлицкой построено будет на репертуаре Наседкиной, а ты и Наседкина связаны слишком тесно: ты останешься с ними. Да и надо тебе с ними остаться. Здесь, в России – твой репертуар, твоя сила, твои пристрастия. В Европе, в Америке ты сейчас в состоянии лишь делать деньги. Работать на искусство и – искусством – на общество, как ты понимаешь и хочешь, можно только в России… Ты большой русский человек. Твое место и назначение – в русском искусстве. Ты должен и обязан в нем кончить век свой…

Берлога. Ты, следовательно, за границу думаешь переселиться, Леля?

Елена Сергеевна. Мы с Морицем Раймондовичем имеем давние предложения в Америку – в Нью-Йорк, Буэнос-Айрес… потом турне по всем большим центрам материка. Сроком – года на два… Довольно!

Берлога. Вернешься миллионершей.

Елена Сергеевна. И старухой… Душа умрет.

Берлога. Вот еще!

Елена Сергеевна. Уже умирает… Этот сезон доконал меня. Оттого-то и хочу проститься с тобою в хорошем, молодом воспоминании: ты с моею молодостью слит… Споем же в последний раз по-молодому! В сумерки наши – вспомним рассвет!

Берлога. А это не мнительность твоя, что театр достанется Светлицкой?

Елена Сергеевна. Убеждена, что втихомолку она уже и заявление подала.

Берлога. Но, Леля, даже и в таком случае, зачем тебе уходить? Ведь Светлицкая в состоянии дать лишь номинальную фирму. В деле она – я знаю взгляды ее – не произведет никакой ломки и пойдет твоею протоптанною тропою. На новшества она способна гораздо менее, чем ты, до попятных шагов, можешь быть уверена, не допустит ее моя рука. В конце концов она, хоть и враг твой, но в театральном деле все-таки твоя ученица, как и все мы. Вместо того чтобы губить театр распадом, не лучше ли вам прекратить вражду вашу и соединиться? И тогда вместо напрасных ранних сумерков мы создадим цельность ясного и светлого дня, который долго-долго не узнает заката!

Елена Сергеевна. Перестань, Андрей! Ты не знаешь, о чем говоришь. Я и Светлицкая в одном деле! Я – в труппе Саньки Светлицкой!

Берлога. Служила же она у тебя, в твоем театре… тринадцать лет!

Елена Сергеевна. Если у нее достало на то низости, – тем хуже для нее, но я ей в этом милом качестве не соперница.

Берлога. Низости, Леля?

Елена Сергеевна. Разве ты не находишь низостью служить у человека, которого ты ненавидишь, а он тебя презирает? Между мною и Светлицкою – непримиримое, Андрей!

Берлога. Да, я знаю. Эта вражда ваша тайная – первое несчастие нашего театра, первый зачаток его разложения. Но – из-за чего она пошла у вас, чего вы не поделили, я никогда не мог узнать, ни догадаться… А ведь я хорошо помню, как на первых порах вы были нежнейшими приятельницами. Ты еще, по обыкновению, немножко ледком дышала и крахмалилась, но она в тебе души не чаяла… И вдруг – лопнуло: сразу, чуть ли не в один день…

Елена Сергеевна. Я не имею права посвятить тебя в этот секрет. Я дала слово молчать.

Берлога. Кому?

Елена Сергеевна. Ей. Она это молчание когда-то у меня, ползая на коленях, выпросила, Она – змея, но надо держать слово, данное даже змее. Итак, Андрюша, что же? «Риголетто»? «Дон Жуан»? «Свадьба Фигаро»? «Вильгельм Телль»? «Джиоконда»? [432]

Берлога. Уж катнем, что ли, «Джиоконду». Где наше не пропадало? Все-таки роль. Лет десять не пел… Опять же там для mezzo-soprano есть хорошая партия… А то без Маши Юлович мне бенефис не в бенефис!

* * *

В «Обухе» появились две заметки, в высшей степени оскорбительные для Берлоги. В одной – фельетонной, короткострочной подробно и прозрачно излагалось то же самое обвинение в бенефисном барышничестве, что брошено было в полученном Берлогою анонимном письме. Статейка называлась:

Господин Логовище

Позвольте рекомендовать:

– Господин Логовище.

Впрочем, зачем же рекомендовать?

Кто не знает господина Логовища?

«Товарища» Логовища?

«Их» Логовища?

Великого из великих?

Прославленного из прославленных?

Артист, социалист и… аферист.

Пролетарий с пятьюдесятью тысячами годового дохода. Революционер во всех тонах и полутонах гаммы. Мажорных и минорных.

Поклонник стачек, забастовок, митингов, манифестаций с красными флагами.

Вооруженных восстаний.

Бомб.

Из всех революционных выступлений ненавидит лишь одно:

– Экспроприацию.

Особенно в банковых кассах.

Потому что нет в России мало-мальски надежного банка, в котором пролетарий Логовище не имел бы солидного вклада.

На текущем счету.

Замечено, что пролетарий Логовище значительно пополняет вклады после своих бенефисов.

Знаете ли вы, что такое бенефис товарища Логовища?

Нет, вы не знаете его бенефисов.

Зачем французить?

Есть хорошее русское слово: «грабиловка».

Недурна и «живодерня».

Мы предлагаем товарищу Логовищу печатать любое из них в афишах вместо иностранного «бенефис».

Или оба вместе.

Так:

– «Пролетарская грабиловка и живодерня товарища Логовища…»

Сказывалось перо злобное и осведомленное, с подтасованным запасом фактических намеков, из которых слагаются призрачные правды убийственных клевет. Роль Анастасии Николаевны – «русокудрой подруги пролетария Логовища» – была освещена с большим знанием обстоятельств и отношений.

Мы назвали бы ее прелестнейшею из ростовщиц, если бы она не была только ширмою для прелестнейшего из ростовщиков.

Она несет на себе денежные грехи пролетария Логовища.

Подобно тому, как козел отпущения уносил в пустыню грехи жидов, с которыми товарищ Логовище состоит в несомненном родстве.

Если был козел отпущения, почему не быть такой же козе?

Русокудрая ростовщица– коза отпущения ростовщика Логовища.

Другая заметка в хронике была еще свирепее. Над Россией шумел скандал громкого процесса по поставкам на санитарное ведомство в минувшую проигранную войну. Процесс этот был так безнадежно гнусен, что даже «Всероссийские Обухи» не решились защищать героев его и не только «беспристрастно» бросили их на растерзание левой, но даже и сами время от времени подвывали, с крокодиловыми слезами оплакивая падение нравов «октябристской» бюрократии… Заметка гласила:

В числе лиц, привлеченных к свидетельству по известному санитарному делу, выделяется имя артистки А.Н. Кругликовой, украшающей собою, как известно, подмостки нашего оперного вертепа. Госпожа Кругликова оперировала в нескольких поставках чрез подставных лиц и нажила тем очень кругленькие суммы. Следствие не нашло возможным привлечь г-жу Кругликову к суду в качестве обвиняемой: не пойман – не вор! – но, говорят, свидетельство ее будет драгоценно для освещения многих темных уголков процесса… да и позорной оперной клоаки нашей тоже! – прибавим мы от себя.

– Бить?.. Новый скандал! Новая мельница на воду «Обуха»!

– Начать дело о клевете? Ну а если Настасья…

Берлога послал за верным своим Аухфишем. Долго беседовали они, запершись… А затем – Андрей Викторович появился в номере Елизаветы Вадимовны Наседкиной в совершенно неурочное время.

– Поздравь меня своим соседом! – сказал он, криво усмехаясь совершенно искаженным лицом, похудевший и пожелтевший в несколько часов, точно чахоточный, – я тут рядом с тобою – стена в стену – отделение занял…

И – на немой взгляд изумленной Наседкиной – продолжал:

– Не могу же я оставаться с нею под одною крышею!..

– Но… твоя квартира?

– Аухфиш запер и запечатал мой кабинет. Остальное – черт с нею! – пусть берет себе и увозит.

– Андрей Викторович, твоя воля, не мне спорить с тобою, но ведь у тебя там вещей тысяч на двадцать на пять!

– Пусть все берет! пусть все тащит! Мне противно прикасаться к вещам этим. От них грабежом пахнет… Я никогда не знал денег, заработанных иначе, как художественным трудом моим, да и на те не смотрел, как на свою собственность… Старался идти навстречу каждой нужде, помогал всякому, кто спросит, давал на каждое дело, которое казалось мне полезным и хорошим… Зарабатывал – не считал, тратил – тоже не считал… И вот – оказался товарищем барышников и маклаков!.. Работал на субсидии казнокрадам каким-то! взяточным фондом служил, чтобы мерзавцы разные раненых морили!..

Елизавета Вадимовна была искренно возмущена. Ловкая во всяком лицедействе житейском, охочая и умелая вести – житейскую ли, артистическую ли – интригу, честолюбивая и властная на дне души своей, хотя никогда еще не знала власти, – она не была жадна на деньги, и коммерческая подлость была ей чужда и непонятна. Сведения о бенефисном барышничестве прекрасной Анастасии не были для нее новостью. За кулисами они давно уже были притчею во языцех, – Светлицкая же и сообщила подробности всякие Дюнуа, который был, если не автором, то вдохновителем фельетона. Но прикосновенность Настеньки к санитарному процессу поразила Елизавету Вадимовну, как совершенная неожиданность: Светлицкая этот свой козырь даже от нее скрыла – приберегла эффект до последнего конца. Алчности, способной затянуть вполне обеспеченную, может быть, даже богатую, женщину в подобную грязь, Елизавета Вадимовна не могла ни охватить умом своим, ни вместить в воображение. И людям, и себе она имела право с чистым сердцем сказать чистую правду, что уж она-то поступить с Берлогою, как Настенька, никогда не была бы в состоянии. Авантюристка до мозга костей, с сердцем, иссохшим в незадачливой молодости, Наседкина нисколько не стыдилась править Берлогою, как упряжным мулом, обязанным взвести ее на вершину житейской горы, превращать его в бессознательное орудие интриг своих, разбивать его привязанности, могущие ослабить ее влияние, сходиться в дружбы с его врагами, уединять его среди жизни в личное свое распоряжение, – словом, забирать под свой башмак. Эгоистка с требовательною чувственностью, но холодною головою, она не считала грехом обманывать Берлогу с каким-нибудь Сергеем Аристоновым или Сашею Печенеговым, – и с совершенно спокойною совестью водила его за нос, навязывая ему теперь ответственность за чужого ребенка, которого носила под сердцем своим. Но задатков ростовщицы, вора, скареды – в ней не было.

– Негодяйка! – воскликнула она. – Ты, конечно, прав, что не хочешь скандала, но – с каким удовольствием я увидела бы ее на скамье подсудимых и в тюрьму посадила бы!

Но Берлога отвечал уныло:

– На скамью подсудимых-то следовало бы прежде всех меня посадить… Я больше виноват!

– Ну уж, Андрей Викторович, я к тебе с безалаберностью твоею, – ты знаешь – не слишком снисходительна, – сам ты меня своею совестью зовешь, – но на этот раз позволь заступиться: пустяки говоришь! Ты здесь – жертва!

– Нет, Лиза, не пустяки. Польстился, взял красивого зверенка, – значит, и ответственность за него на мне. Прожили мы с Настею восемь лет… Как она жила, – живой человек рядом со мною, – разве я интересовался? Воспитывал я ее?

Развивал? Учил? Следил я за ее нравственным уровнем? Только спали вместе, да – хозяйствуй, как знаешь, и бери денег сколько осилишь! Кто вводит дикарку в условия цивилизованной среды, тот обязан ее до условий этих поднять… Прозевал, не успел, не сумел, поленился, сам и виноват, сам и кайся!.. Но, черт возьми, когда же мне было заниматься этим? Как в котле киплю!.. Когда?.. Ах, милая, столько времени уходит у нашего брата, художника, на выдуманных людей, которых мы создаем, что настоящих, которые рядом с нами копошатся, пакостят, страдают, грешат, и почувствовать некогда… Нехорошо это! А – что поделаешь? Такое наше бесовское ремесло!

– Как же теперь быть с бенефисом?

– Черт с ним! Откажусь.

– Это неудобно. Во-первых, она, вероятно, все уже запродала…

– А! Сами виноваты! Не покупай заведомо краденного!

– Да, но поднимется шум. Эту историю сейчас гасить надо, а не новыми скандалами обставлять… Во-вторых, нельзя же показать «Обуху», что ты принимаешь его пасквили так близко к сердцу.

– Да… вот разве это!

– Бенефис должен состояться. Если бы я была здорова, то с удовольствием предложила бы тебе принять его организацию на себя и полагаю, что устроила бы твои дела не глупее Настеньки и уж, конечно, честнее. Но я больна. Поручи Светлицкой?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю