355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Сумерки божков » Текст книги (страница 16)
Сумерки божков
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 18:30

Текст книги "Сумерки божков"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)

– Мы желали объясниться с госпожою Савицкою, потому что привыкли ее уважать…

Брыкаев пропускал мимо ушей неприятные возгласы, всплывавшие на ропоте, будто пена на сердитом потоке, с невозмутимым лицом человека, видавшего всякие виды и стоящего настолько выше непокорной толпы, что для нее у него нет ни глаз, ни ушей, ни ответа.

– Итак, – обратился он к Савицкой, – насколько я могу понять, инцидент исчерпан? Вы не нуждаетесь более в моей помощи?

– Помощи вашей я и не просила, – холодно оборвала его директриса, – мне нужны были ваше присутствие и личное свидетельство, совсем не ваша помощь.

– Браво, Савицкая! – громыхнул незримый бас.

Молодежь окружила Елену Сергеевну, жала ее руки, кланялась, благодарила. Брыкаев нашел момент удобным, чтобы удалиться с честью. С тонкою улыбкою на усатом лице он отступил от группы, лихо повернулся па каблуках и вышел из фойе, высоко неся голову и оглашая коридоры тем особо шикарным звяканьем шпор, которым щеголяют только жандармы и полицейские, любящие напоминать и людям, и самим себе, что они когда-то были настоящими кавалеристами.

В успокоение молодежи Савицкая обещала предоставить шестое представление «Крестьянской войны» в пользу недостаточных студентов университета. Депутация ушла восхищенная, осыпая директрису возгласами благодарности и восторга. А подле Елены Сергеевны очутился хмурый, озлобленный Риммер.

– Я боюсь, Елена Сергеевна, – заговорил он поспешно и возбужденно, – у нас в театре скандал готовится.

– Очень может быть, – сказала она вялым голосом.

– Студентов в ложи не пускают, стоять в проходах не позволяют, – а между тем на галерее и в купонах такая сволочь понабралась, что я подобной у нас в театре и не видывал. Человек пятнадцать. Это все – «Истинно-русский Обух»… Самые погромные рожи.

– Если у них есть билеты, что же мы можем сделать? Ну предупредите полицию.

– Помилуйте. Брыкаев только усами шевелит да в глаза смеется… Тут что-то не чисто. Нет, будь что будет: пока что, я уж своими средствами. Состав капельдинеров на верхах утроил, – всех туда послал, которые поздоровее. Чтобы – чуть скандал – хватали молодчиков и – за шиворот – в коридор.

– Смотрите, чтобы свои от усердия не устроили скандала хуже чужих.

– Нет, там у меня контролер умный.

– Кто такой?

– Новенький: Аристонов.

– Это – которого Берлога рекомендовал?

– Да, протеже госпожи Наседкиной.

– Я предпочла бы другого. Он сам разбойником смотрит.

– Зато красавец-то какой. Во фраке – прямо картина. На женской половине у нас – между хористками, статистками, портнихами, горничными – чисто землетрясение… С ума посошли.

– Мориц Раймондович на сцене?

– Надо полагать, потому что в оркестровой их нету.

– Пора бы начинать.

– Ждут вашего родительского благословения.

– Пойдемте.

XVII

Объяснение Елены Сергеевны с генерал-губернатором было не из приятных.

Владыка края был человек не злой и не глупый, не без образования. Смолоду «хватил Европы» и в свое время молодым свитским генералом даже карьеру начал и сделал через скромную придворную оппозицию «Звездной палате». В «сферах» он слыл либералом. Разумеется, от вельможного расчетливого либерализма его никому на Руси не было ни тепло, ни холодно, и ни одна соломинка не шевельнулась ни вправо, ни влево. Но на однообразной серой картине петербургского раболепства генерал отсвечивал все-таки розовым пятном, которое созерцали не без удовольствия и сословной гордости даже те, кому он оппонировал. Вот – дескать – все говорят и пишут, будто у нас, куда ни кинь, – либо лакей, либо дикий бурбон, а мы, между прочим, даже вон какого фрондера и рыцаря терпим в среде своей, – и ничего, очень им довольны.

Служил генерал давно и хорошо – с умением и счастьем. Желать в смысле карьеры ему оставалось уже очень немногого вообще, – и ничего такого, что он ценил бы выше возможности безбедно и богато просуществовать еще лет двадцать пять живым и неискалеченным стариком. В отставку он не уходил, потому что – «на это дурно посмотрят», а он не привык, чтобы на него дурно смотрели, он не рожден был для опальной тоски. Да и не дополучены были еще два-три отличия, завершающие предел карьеры российского честолюбца, и без которых кончать неловко – обидно пред ровесниками. Но генерал-губернатор очень хорошо знал, что для получения этих отличий ему уже нет надобности беспокоить себя какими бы то ни было проявлениями служебной энергии сверх положения, – достаточно просто оставаться на действительной службе и не «манкировать». Подобно тому, как к капиталисту, нажившему коммерческими оборотами десять миллионов, затем – даже если бы он преднамеренно сократил свой приобретательный пыл – уже не может не прийти в естественном притоке доходности миллион одиннадцатый, – так точно и карьерист высшего полета, наследственный и благорожденный, раз груди его коснулся Белый Орел, уже механически движется простым тяготением времени к андреевской ленте, к портретам, осыпанным алмазами, переменам титула и тд..[276] Штукою делается – лишь дожить обычные для того сроки, катясь от одного к другому, по инерции. Лишь бы смерть не предупредила, а уж государство пожалует. Специальные заслуги выдающейся личности в состоянии сократить эти сроки, но отсутствие заслуг не отменяет векового движения наградной машины. Его нарушает и тормозит только ложный шаг, ошибка, промах, возбудившие явное неудовольствие «сфер». Так как не ошибается только тот, кто ничего не делает; то и, обратно, чтобы не ошибаться, наилучший рецепт – делать как можно меньше. В высокой русской бюрократии – вероятно, со дня ее возникновения – знаменитый рогатый силлогизм о черепахе, обгоняющей Ахиллеса, безмолвно принят, как неопровержимая истина, как железный закон, против которого прати могут лишь неустойчивые умы да беспокойные выскочки. Быстроногим Ахиллесам, будь они хоть семи пядей во лбу, все же свойственно время от времени кувыркаться в придорожные рвы и канавы, увязать в болотах и испытывать при этом членовредительства, часто последуемые инвалидностью. Черепаха же от всех подобных неприятных рисков избавлена и – знай себе, festinat lente [277], здоровая, спокойная, самоуверенно методическая.[278] Не делая ни шага в сторону ни для кого и ни для чего, она приползает к Ахиллесовым целям, – правда, лет на 25 позже, чем мог бы добежать Ахиллес, но в карьере важны только изъявительные факты, а сослагательное наклонение не считается. Случайный удачник, который, быстро взлетев по лестнице чинов и отличий, «чуть-чуть не попал в министры», «чуть-чуть не был назначен в генерал-адъютанты», в гораздо меньшей степени человек будущего, чем «природный» вице-директор департамента, для которого быть когда-нибудь министром – вопрос естественного бюрократического хода в течение пятнадцати-двадцати лет; чем эскадронный командир в аристократическом гвардейском полку, который знает, что если он останется служить до старости лет, то быть генерал-адъютантом – для него – нормальное предназначение, а все, что может отстранить от него сей светлый фатум, есть служебная аномалия, коей надо избегать паче всякого смертного греха. И возможно избежать, и должно, потому что сии аномалии – не стихийны, но рукотворны: от людей исходят, людьми прекращаются и в людях исчезают.

Генерал-губернатор был не трус. Но он любил свое здоровое, холеное тело, свет дня, удобное богатое жилище, тонкий обед, приятный карточный стол, красивых женщин, дорогое вино, сияние мундира, мраморы дворцовых зал, улыбку власти: иметь возможность всего этого определяло для него жизнь. Когда он думал о смерти, мысль слагалась в том роде, что – вот будет темно и сыро, надо будет неподвижно лежать под землею в шести досках, заключенных в свинцовый ящик, и не ты будешь есть вкусные entremets [279], приготовленные поваром Фомою, но тебя самого съест какой-то глупый и противный червь могильный. Хотя и libre penseur [280], генерал добродушно и искренно верил, что есть такой особый и специально для человеков приспособленный червь. Однажды он даже огорчился несколько, когда сынишка не мог разыскать ему сие достопримечательное кольчатое или коленчатое в «Жизни животных» Брэма. Идея, что труп человеческий кишит в разложении своем такими же червями, как всякая падаль, показалась его превосходительству столь же оскорбительною, как если бы его денщику, унтер-офицеру Остолопенко, присвоены были генеральские эполеты. Своего специального могильного червя он почитал как бы родом посмертного ордена, что ли, какого-то, выдаваемого человеку за его первенство и выслугу в природе. Человек – среди тварей земных – генерал, ему полагается червь могильный, приползающий неизвестно откуда, высокого чина его ради. Собака, корова, лошадь и прочие существа, имеющие вместо души пар, – рядовые на лестнице природы, – разлагаются просто, с самозарождением червя обыкновенного.[281] Отпущен ли могильный червь для евреев, генерал втайне сомневался, но в виде либеральной уступки духу времени допускал, хотя и скрепя сердце.

Генерал-губернатор имел семью – спокойную, приличную, удобную. Жена не мотала денег и не брала взяток, любовников меняла редко и тихо, без огласки, и сохранила еще достаточно привлекательности, чтобы мужчины ее желали и искали, а не она мужчин. Значит, в доме не звучала ревность, не плодились скандалы. Взрослые сыновья хорошо поставлены на ноги, один в лучшем гвардейском полку, другой – атташе при видном, дающем ход, посольстве. Долги делают умеренно, играют, пьют, развратничают не более того, сколько полагается, чтобы не вносить диссонанса в тон той безумно-богатой, высокопоставленной и праздной молодежи, среди которой и посредством которой им приходится делать блестяще начатую карьеру. Замужняя дочь, правда, разводится с мужем, но в высшей степени достойно и прилично, и свет на ее стороне. У нее есть богатый и красивый, с княжеским титулом, жених-любовник, за которого она выйдет после развода. Но сейчас они живут– она в Биаррице, он – в Москве, и весь Петербург, созерцая эту корректнейшую драму, сочувственно вздыхает: cette pauvre Hélène!..[282] Младшие дети отлично учатся. Все члены семьи в наилучших, дружеских отношениях. Ни интимности, ни любви, ни фамильярной дружбы, конечно, не допускается. Эти человеческие слабости свои его превосходительство помещает уже восемнадцатый год в квартире и особе некоей госпожи Тальянчиковой, когда-то первой красавицы петербургского кордебалета, ныне необычайно похожей на холмогорскую корову, одетую в японское кимоно: из этого малопатриотического, но удобнейшего туалета госпожа Тальянчикова не выходит двадцать четыре часа в сутки. Она считает генерала величайшим человеком в подлунном мире, он ее – бескорыстнейшим и вернейшим существом, в чем, пожалуй, и не ошибается. Есть дети. Тоже где-то учатся в иногородних учебных заведениях, и намечены для них приличные средние карьеры. Но о них не принято говорить. И, если в вакантные недели года они навещают город, то останавливаются не у матери, а у тетеньки Надежды Ивановны. Г-жа Тальянчикова «не берет». Тетенька побирает, но скромно – больше люстрином и шепталою. От сложных ходатайств и крупных предложений отмахивается руками, с ужасом, так как не в состоянии вместить. Вообще от возможности скандала с этой стороны генерал-губернатор навсегда и очень счастливо застрахован. Он достаточно умен, чтобы понимать своих чиновников, и достаточно осторожен, чтобы подписать важную бумагу на веру, не читая. У него есть фавориты и льстецы, но нет человека, которому он верит безусловно. Поэтому ввернуть ему «коку с соком» довольно мудрено, и – в карты со своими подчиненными он играет охотно, но интриг не боится.

Жизнь, устроенная так благоразумно, полно и корректно, чего-нибудь стоит, черт возьми! Поэтому житейский идеал генерал-губернатора формулируется просто: «Андрей Первозванный», но – без пули террориста в висок, без осколка бомбы в брюхе. Поэтому он – тихий, но злейший враг всяких историй и большой скептик по части «революции». Он признает ее наличность лишь постольку, поскольку то предписано из Петербурга. Генерал-губернаторство его считается самым спокойным в России. Крайняя правая печать на него за это, что называется, собак вешает и зовет его лапшою в эполетах, жидовским батькою и т. д. А какой-то инок-демагог даже предал его гласной анафеме с церковного амвона. Однако генерал-губернатор, твердо веруя, что в Петергофе и Царском Селе «его знают», предпочитает анафему браунингам и ведет свою политику тонко. Инока-демагога он выслал за пределы вверенной ему области, а для равновесия пересек в пяти деревнях десятого, закрыл и конфисковал несколько газет и конфирмовал два смертных приговора над какими-то экспроприаторами, столь темными и сомнительными, что и сама революция за них не весьма обиделась. Если потребуют того положение дел и мирное течение карьеры, генерал еще расстреляет и повесит, сколько надо, и еще, и еще. Без угрызения совести, но и без хищного аппетита. Лично – он предпочел бы не вешать, но – «Россия ожидает, что каждый исполнит свой долг». И он исполняет. Во дни, когда генералу приходится конфирмовать смертные приговоры, у него разливается желчь. Домашние очень жалеют его тогда и говорят: «Ах, бедный!..» Г-жа Тальянчикова служит в местном монастыре заздравный молебен и ставит угодникам толстейшие свечи. В самом генерале акт конфирмации – нельзя сказать, чтобы вызывал особенно бурные эмоции. Но все же, подписывая, он бывает хмур и неизменно думает про себя: «Только бы не позвали в министры! Ни за что!»

Принял Елену Сергеевну генерал-губернатор в высшей степени любезно, – не заставил ждать ни одной минуты, встретил у дверей кабинета, почтительнейше усадил в кресла и даже сам сел не прежде, как – со старомодною, времен Александра II, грацией – извинился за свои стариковские немощи…Прошло добрых десять минут в комплиментах и эстетических восторгах. Генерал-губернатор восторгался Савицкою в «Роберте-Дьяволе» и уверял, что она поет Алису гораздо лучше Штольц, которую он слышал еще корнетом сорок лет тому назад. [283]

– Вас, Елена Сергеевна, тогда и на свете не было… Ха-ха-ха! Вот какой я старый старик… Ха-ха-ха!

Савицкая видела, что генерал конфузится, тянет время, и начинать объяснение приходится ей. Она выждала удобную паузу и приступила к делу.

– Ваше превосходительство желали меня видеть…

В молодых глазах генерала погас веселый, голубой смех, румяное лицо одряблело и скисло, седые бакенбарды сразу утратили свою лучезарную пушистость и из серебряных будто стали никелевыми, – он сразу весь померк.

– Да, позволил себе немножко побеспокоить вас… уж извините старика… Опера там у вас какая-то… «Восставшие мужики»… или как?

– «Крестьянская война»…

– Да, да… все равно… Ну… нельзя ее ставить. Буду просить вас отменить.

Елена Сергеевна смотрела генерал-губернатору прямо в глаза, и это его смущало. А между тем она думала совсем не о нем. В ней плыли сейчас странные, двойственные мысли. Генерал-губернатор своим распоряжением – если не разорял театра, то во всяком случае наносил ему страшный материальный удар, пуская насмарку план всего сезона. Постановка «Крестьянской войны» стоила дирекции огромных денег, и у Савицкой не было в запасе не только равносильной, но хотя бы сколько-нибудь интересной новинки, способной стать «гвоздем» для публики и Маскоттою для кассы. [284] Но, с другой стороны, директрису, как вихрь горячих искр, пронизал и потряс поток почти радостных надежд: «Но ведь это же счастливейший компромисс. Если «Крестьянскую войну» снимет со сцены force majeur [285], то исчезает само собою главное неудовольствие, расщепившее нашу труппу, создавшее партии, оторвавшее от меня Андрея… Мы можем отлично помириться на почве общего несчастия… И – затем, какой бы успех ни имела его возлюбленная Наседкина – в старом репертуаре, рядом со мною она для меня не оскорбительна, она не может раздавить меня, сделать ненужною в моем собственном деле, как было и есть в этой проклятой «Крестьянской войне»… Ах, за все это стоило бы заплатить даже вдвое! Это – все равно – что снова на рельсы стать… Но – бедный Нордман! бедный Нордман!»

И, спохватившись, она отогнала от себя нечистые мысли – вовремя, потому что генерал-губернатор смотрел на нее не без изумления и говорил:

– Ну я очень рад, видя, что просьба моя огорчает вас гораздо меньше, чем я опасался.

Елена Сергеевна овладела собою.

– Я буду вполне откровенна, ваше превосходительство, – сказала она. – Для меня лично тут весь вопрос – в материальном уроне. Он ужасен, я не знаю, как мы его вынесем. Но я привыкла считаться с материальными вопросами своего дела уже во вторую очередь. Вот почему ваши слова не поразили меня таким непосредственным отчаянием, как вы ждали. Как артистку, меня отмена «Крестьянской войны» не столько ужасает, потому что я небольшая поклонница нового музыкального направления, хотя у автора – Нордмана – талант великий…

– Он жид, конечно, ваш Нордман? – ухмыльнулся генерал-губернатор.

– Ничего подобного: отец – швед, мать – хохлушка.

– А в «Обухе» между тем пишут.

– Ваше превосходительство! Кто же «Обухам» верит? «Обухи» беззастенчивы, когда ненавидят человека и топят его. Я удивляюсь, как они еще вас евреем не объявляют.

– Хо-хо-хо! – заулыбался генерал, – при моей родословной, это было бы несколько затруднительно… Но дело в том, m-me Савицкая, что – кем бы ни был господин Нордман – оперу его ославили революционною и не считаться с этим я не меху…

– Ваше превосходительство, опера прошла установленную драматическую цензуру, афиша подписана полицеймейстером по цензурованному экземпляру…

– Да-с, да-с. Все это я знаю, все это прекрасно. А вот– не угодно ли-с? не угодно ли-с?

И генерал лист за листом подбрасывал к Елене Сергеевне через письменный стол письма, открытки, номера газет с отмеченными синим карандашом столбцами.

– Мне со всех сторон в уши трубят, анонимами сыпят. «Обух» этот – pardon [286] – подлейший прислали сегодня чуть не сотнею экземпляров…

– Ваше превосходительство, мне остается только повторить вам: кто же верит «Обухам»?

– Я и не верю-с. Если бы я верил, я иначе распорядился бы. Весь этот вопль, конечно, сущая ерунда-с. Уж если от музыки начнут революции приключаться, тогда – чего же остается ждать и что предпринимать? По-моему-с, играть революционно на скрипке или контрабасе столь же невозможно, как эсдекские щи варить или по-эсэрски масло пахтать.

«Послушал бы тебя Андрюша Берлога!» – невольно подумала Елена Сергеевна.

– Но… – извинительно продолжал генерал, поднимая палец, – но… Я прямо вам говорю: я боюсь не оперы этой вашей, но общественного мнения. Общественное мнение возбуждено. Общественное мнение грозит скандалом…

– Ваше превосходительство! Да какое же общественное мнение – «Обух»?

– Мерзавцы! pardon! passez le mot! [287] я с вами совершенно согласен, что – мерзавцы. Но ведь они кричат, они в Петербург телеграфируют, за ними – партия, у них– покровительство… войдите же и в мое положение. Мне прямо пишут, что я покрываю своим авторитетом гидру революции, что я небрегу властью, попустительствую крамоле… Действительно, вы правы: недостает только, чтобы меня обозвали полячишкою или жидом!

– Мне кажется, что высокое положение вашего превосходительства…

– Chère dame [288], я здесь не всемогущ и не один.

Он интимно перегнулся через письменный стол и, проницательно прищурив глаза, сделавшиеся похожими на синеватые шляпки гвоздей, сказал вполголоса:

– Вы думаете, что за мною разные соглядатаи не смотрят здесь в сотни глаз? J’en ai jusq’ici! [289] – он резнул себя ладонью по горлу. – Доносят каждый мой шаг… Я вас, Елена Сергеевна, очень ценю и уважаю, и Берлогу слушать люблю, и о Нордмане слыхал, будто человек талантливый, но – извините, – своя рубашка ближе к телу.

– Ваше превосходительство! – отозвалась Савицкая, понурая, но спокойная. – Вы – хозяин края, вам лучше видеть свое положение, чем кому бы то ни было. Но вы сами говорите, что считаете оперу безвредною.

– О да.

– Во имя чего же вы ее запрещаете?

– Я не запрещаю, Елена Сергеевна, я только выражаю желание, я только прошу вас, чтобы вы ее сняли… Надеюсь, вы не заставите меня сделать из этого маленького одолжения casus belli [290].

Генерал произнес латинские слова, будто французские, с ударениями на последнем слоге.

– Одолжение немаленькое, ваше превосходительство. Оно срывает нам сезон и разоряет нас совершенно. Но войны с вашим превосходительством нам немыслимы, и я сдаюсь на капитуляцию по первому вашему требованию.

– Вот это – умница! вот за это – благодарю!

– Но, ваше превосходительство, ответственности пред публикою я на себя не возьму ни в каком случае. Если опера вам неприятна, извольте запретить спектакль – вы!

– Chère dame! – жалобно сказал генерал-губернатор, – следовательно, вы не поняли? Я именно не хотел бы запрещать, а хочу, чтобы вы сами от вашей «Крестьянской войны» отказались.

– Ваше превосходительство! Это – шелковый шнурок султана. Я согласна положить голову на плаху, но решительно отказываюсь от самоубийства.

– Елена Сергеевна, вы ставите меня в очень щекотливое положение.

– Нет, ваше превосходительство, это вы меня в ужасное положение ставите.

– У меня нет решительно никаких оснований запретить вашу «Крестьянскую войну». Но она не должна идти. Придите же мне на помощь.

– У меня нет решительно никаких оснований отменить «Крестьянскую войну», если вы ее не запретите. Force majeur может лишить меня только сборов, но добровольным отказом я поссорюсь со всею труппою – Берлогою, Наседкиною, Нордманом, даже муж будет против меня… Это – лучше закрыть лавочку. Потому что публика станет на пострадавшую сторону, и репутация театра погибнет. У нашего дела есть традиции, есть направление. Перед гласною неодолимою силою я не могу не согнуться, но тайного компромисса мне никто не простит.

Генерал сделался строг.

– Так что вы предпочитаете поссориться со мною?

– Даже до того, ваше превосходительство. Или запретите, или мы будем играть.

– Я совсем не хочу, чтобы за границей рисовали меня в карикатурах и писали обо мне, будто я испугался каких-то там фаготов или тромбонов!

– А я, ваше превосходительство, совсем не желаю, чтобы карикатура увековечивала меня в роли местной Жанны д’Арк, спасающей вас от «Обуха» ценою какого-то музыкального харакири. Вы меня извините, ваше превосходительство, не мое дело критиковать ваши усмотрения, но давление, оказываемое «Обухом» на вашу волю, представляется мне возмутительным.

– Μ-me Савицкая, я уже имел честь объяснить вам…

– Дайте нам, по крайней мере, однажды сыграть «Крестьянскую войну». Дайте публике видеть, что она представляет собою, и затем – уж если она окажется так преступна – вы можете покончить дело просто, без всяких запретов и неловкостей для вас и для нас.

– То есть?

– Очень просто: полицеймейстер не подпишет новой афиши, – только и всего…

– Гм? А вы на первом спектакле скандал устроите?

– Виновата, ваше превосходительство, но вы ошибаетесь в распределении ролей: это нам грозят скандалом, а не мы грозим…

– Принять вызов к скандалу – уже значит в нем участвовать.

– От кого вы ждете скандала, ваше превосходительство? За постоянную публику театра и за студенчество я ручаюсь…

– Однако мне пишут, что готовится демонстрация?

– Ее не будет.

– На вашу ответственность?

Елена Сергеевна подумала и сказала:

– На мою ответственность.

– Храбро.

– Я уверена, что если бы даже предполагалась демонстрация, то достаточно мне попросить студенчество, чтобы пощадили театр, – и пощадят.

– Храбро, храбро.

– Но, ваше превосходительство, если вы ждете скандала со стороны «Обуха» и компании, то, конечно, мне туг остается только умыть руки. На этих господ я ни малейшего влияния не имею… да и не желаю иметь, – должна вам сознаться со всею искренностью.

– То-то вот и есть! – проворчал генерал-губернатор.

– Но, ваше превосходительство, я не понимаю логики, по которой театр должен отвечать за скандал, ожидаемый от «Обуха» и черных сотен? Вы хотите наказать за скандал не скандалистов, но жертву скандала. Помилосердуйте. Ведь нам же после того станет жить нельзя.

– Chère dame, вы не хотите меня понять. Я никого не хочу наказывать ante factum [291]. Мне все равно, с чьей бы стороны ни затеялся скандал. Раз его не было, я не имею ни права, ни желания карать за намерение. Но мне говорят: будет скандал. Я обязан предупредить и устранить предлог к скандалу. А будут ли скандалить студенты или черносотенцы – мне все равно. Я не желаю скандала вообще. Я запрещаю его одинаково и налево, и направо.

– Так вот, ваше превосходительство: запретите скандал направо, а слева – я вам ручаюсь – его не будет.

– Да! Это вы говорите!

– Ваше превосходительство, – возразила Савицкая, помолчав: она видела, что генерал упирается уже не так твердо и попробовала доконать его новою атакою с неиспробованной еще стороны. – Вы опасаетесь демонстрации, которая, если бы даже случилась против ожиданий, может быть подавлена и прекращена в пять минут…

– Вы, кажется, полагаете, что это необыкновенно большое удовольствие для администратора – подавлять и прекращать демонстрации? – вставил генерал-губернатор замечание вскользь, с довольно добродушною ядовитостью.

Елена Сергеевна пропустила фразу его мимо ушей и продолжала:

—...А не боитесь, что, отменив оперу только потому, что она не угодна какому-то «Обуху», вы подчиняете и нас, и – уж извините – себя самозванной диктатуре людей с улицы!

– Ого?

– Поверьте. Вы, ваше превосходительство, всегда были добры ко мне, и сейчас мне обидно не только за самое себя, но и за ваш – еще раз извините! – авторитет, которому мы все привыкли подчиняться.

Генерал нахмурился.

– Сильно сказано, madame Савицкая.

Но та шла напролом и va banque [292]:

– Сегодня же весь город будет знать, кричать и трепетать, что, значит, «Обух» – сила всемогущая вне сравнений, если по первому слову «Обуха» даже полномочный генерал-губернатор спешит сотворить волю его, не разбирая, кто прав, кто виноват…

Генерал совсем наморщился и кисло пошутил:

– Елена Сергеевна! Не забывайте, что мы беседуем все-таки в некотором роде при исполнении служебных обязанностей!

– Ваше превосходительство, я привыкла в деловых своих отношениях считаться всегда с главною и сильнейшею из властей, которые вижу в наличности. По-моему, у нас в городе – такая власть – одна: вы. А вы хотите разочаровать меня и уверить, будто – «Обух»… Что же, – если вы меня обидите, – мне на вас «Обуху», что ли, жаловаться?

Генерал засмеялся и махнул рукою.

– Видно, ворону жаворонка не перепеть… – сказал он с любезностью. – Однако, Елена Сергеевна…

Неизвестно, какой оборот приняли бы эти переговоры, если бы дежурный чиновник не подал его превосходительству записку в узеньком, необыкновенно пестром конверте с предлинным серебряным инициалом «Т»… Генерал извинился, что должен прочитать. От бумаги запахло довольно резкими духами. Елена Сергеевна сообразила, что записка от г-жи Тальянчиковой, и очень приободрилась в своих надеждах. Она знала госпожу эту за фанатическую театралку и поклонницу Берлоги. Пропустить возможность слышать его в новой роли г-жа Тальянчикова почла бы для себя величайшим лишением и жестокою обидою.

«Постой же! Если вы, mon général [293], все-таки упретесь, – думала про себя директриса, покуда владыка края пробегал записку, – я знаю, поеду жаловаться на вас – прямо отсюда, из вашего дворца…»

Но генерал-губернатор поднял на нее благосклонные, прояснившиеся глаза.

– Вот и еще меня просят, чтобы «Крестьянская война» непременно шла сегодня… В нашем обществе у вас все-таки сторонники…

– И я уверена, это – лучшие и достойнейшие люди нашего общества! – поспешила подхватить Елена Сергеевна.

Генерал-губернатор таинственно улыбнулся и спрятал записку в бюро.

– Ну-с, Елена Сергеевна, – обратился он к ней, уже опять совсем ласковый и бархатный, и в веселом серебре пушистых седин, – видно, нечего с вами делать. Скажу, как византиец: «Переклюкала ты меня, премудрая Ольга!» Сдаюсь. Давайте торговаться о мире.

– О,с удовольствием, ваше превосходительство. Худой мир лучше доброй ссоры. Торговаться я никогда не прочь. Мое дело – коммерческое.

Торговались минут пятнадцать, любезно и спокойно, без споров, и заключили перемирие на следующих условиях:

1. Сегодняшний спектакль «Крестьянской войны» состоится без отмены, в виде опыта.

2. Если он пройдет без скандала, то к следующим четырем спектаклям, на которые билеты уже распроданы, власти чинить препятствий не будут.

3. В одном из пяти спектаклей генерал-губернатор лично прослушает «Крестьянскую войну», чтобы решить, быть ей или не быть дозволенною к представлению впредь.

4. Елена Сергеевна – признательная за любезность – предоставит в течение сезона три спектакля в пользу благотворительных учреждений, состоящих под покровительством ее превосходительства – супруги начальника края.

5. В случае, если сегодняшний спектакль не обойдется без скандала, весь мирный договор, за исключением пункта 4, считать недействительным.

Елена Сергеевна уехала от генерал-губернатора победительницею, но очень мрачная.

XVIII

Сцена при опущенном занавесе всегда имеет вид хаотический. Все ее условности рассчитаны на зрителя издали. Вблизи на ней все аляповато, грубо, пестро и неуклюже. А главное: сцена – дом о трех стенах, геометрическая трапеция с выломанным основанием. Она никогда не может и не должна о том забывать и приспособляет к тому все свои красоты и необходимости. Поэтому, когда опущенный занавес прибавляет законную четвертую стену, противоестественная прелесть сцены нарушается тем уродливее, чем сильнее ее далекие очарования при занавесе открытом. Голый, темный, глухой, с карнизом электрических ламп наверху, передний занавес давит перспективу, задний декоративный занавес придвигается близко-близко, и сцена обращается в огромный, ярко освещенный колодезь, заваленный и обвешанный тряпьем, выкрашенным в безобразно-крикливые цвета. Внизу, по дну колодца, двигаются, топчутся, смеются, говорят люди с кукольною раскраскою лиц, приведения с житейскими словами, улыбками и жестами, странными, потому что они не подходят к резкости гримов и необычайности костюмов. Куртки, блузы и рубахи рабочих, черные пиджаки и сюртуки режиссеров и служащих, дамский вечерний туалет или мужской смокинг товарищей, не занятых в спектакле и забегающих на сцену любопытными гостями, еще более подчеркивают сумасшедшую сумятицу стесненных и облитых преувеличенным светом красок. Если смотреть со стороны, то мало что на свете смешнее костюмированного человека с «пиджаком». В лучах верхней рампы гримированные лица все такие большелобые, белые, в лиловатых тенях, так черны усы на них, брови и ресницы. А лица без грима, наоборот, серы, как тени, будто присыпаны землею, и кажутся грязными пятнами, по которым бледно и волнисто расплываются мимические сокращения мускулов. Это мир, где действительность превращается в призрак, а призраки получают наружность действительности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю