
Текст книги "Сумерки божков"
Автор книги: Александр Амфитеатров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
– Я попрошу вас покорнейше выслушать одно мое приключение, – сказал он. – Оно немножко вас касается…
– Валяйте! – согласился Берлога, взглянув на часы. – Времени до обеда много…
– Да, уж я попросил бы вас, чтобы нам никто не помешал.
По лицу Аристонова поползла гадливая, злая гримаса… Взгляд его, избегая встретиться с глазами Берлоги, выразил глубокое, не желающее скрываться отвращение.
Он долго молчал. Берлога, с любопытством косясь на него, медленно натягивал на упругие ноги свои тонкотканые шелковые кальсоны.
– В ту ночь, – тихо и злобно заговорил Аристонов, – в ночь после «Крестьянской войны», когда вы надорвали мое сердце воплем своим в защиту нищих и голодных, когда вы бунтом наполнили душу мою, когда мой ум признал в вас любимого, старшего и начальника, – ну и вот после того как я с большого восторга в нутре озорство это свое мальчишеское проделал насчет стекол в «Обухе», – пошел я, Андрей Викторович, разгуляться в Бобков трактир… Вы, поди, о такой трущобе не слыхали?.. Только тем и хорош, что круглые сутки торгует, как часы движутся. Вся ночная сволочь, сколько есть в городе, сливается туда, как в помойную яму какую-нибудь.
Берлога, в это время одевавший штиблеты, вдруг разогнулся, оставив их незавязанными, оперся руками на колена и уставил на Аристонова внимательно выжидающие глаза, яркие на чуть побледневшем, с дрогнувшими щеками лице.
– В этом Бобковом трактире, – продолжал Сергей все с тою же ровною унылою злобою, – попал я на скандальную сцену-с. Машина играла «Камаринскую» – и совершенно пьяная женщина плясала на сдвинутых столах… Она была в ситцевых лохмотьях и в прюнелевых ботинках, настолько дырявых-с, что нога светилась…[371] Это – в ноябре-то месяце! Я не вру-с…
Он поднял на Берлогу вызывающие, угрюмые глаза. Тот сидел бледный, но спокойный, точно слышал давно знакомую, старую сказку, которую сразу узнал по началу.
– Слушаю вас, слушаю… – сказал он до странности кротко, – так плясала на столах?.. Ну-с?
* * *
Это была странная встреча…
Вокруг пляшущей женщины толпилась, ревя и всячески пакостничая, компания самой беспардонной жулябии. Аристонов когда-то, в Питере, сам к «Гайде» принадлежал, «Рощу» всю знал поименно, с «линейцами» и «коломенцами» водился, но – рассмотрев очами сведущего человека хулиганье Бобкова трактира, – невольно нащупал неразлучный свой финский нож в кармане:
– Хороши!
В седом пару осклизлой трактирной духоты, в просинях папиросного дыма женщина металась над головами, как привидение, сплетенное из пестрых туманов. Она визжала, топала, ругалась… Благообразный сед муж за буфетною стойкою даже сконфузился несколько, увидев приближающегося Аристонова: он успел уже заявить себя в трактире как завсегдатай дневной, – чистый, солидный и денежный.
– На дворянской половине прикажете столик занять? Здесь – изволите видеть, какое у нас сегодня развеселье…
Аристонов выпил водки.
– Что мне одному на вашей дворянской – отшельника в пустыне, – что ли, – изображать?
– Помилуйте-с! – как бы уж и обиделся сед муж, – возможно ли-с? Лучшие в городе господские компании можете встретить.
Но Сергей уже наметил себе свободный столик – одинокий, маленький, в углу за машиною. Оттуда ему хорошо виден был весь мутный трактирный зал – каждый входящий и выходящий. Он любил быть так – будто сокол настороже. Ему нечего и некого было бояться: ни сыщиков, ни жуликов, но – такова уже была его привычка по любопытству и по опаске человека, имеющего частые приключения и до них охочего. Он заказал себе пива и антрекот… Женщина все еще плясала и безобразничала, высоко поднимая отрепанный подол платья, так что голые белые ноги сверкали до колен.
– Нанашка! Куда чулки девала? – кричали ей из-за стола.
– Это, братцы, ее гувернантка из пансиона в разгул не пускала, так она без чулков удрала.
– Из каких? – спросил Сергей полового.
Тот посмотрел с изумлением.
– Девка!
– Умник любимовский! Вижу, что не барыня. Спрашиваю: чужая или ваша, притрактирная?
– Никак нет-с… у нас не водится.
– Не ври! Где это видано, чтобы при подобной трущобе девки не ютились? Бутербродов без масла не делают. Впрочем, насчет этой – пожалуй, извини, твоя правда: если бы ваша была, не позволили бы ей подобным отрепьем заведение конфузить, велели бы чище себя держать.
– Ишь вы, какой приметливый! – одобрил половой, расставляя по столу бутылки, судок, прибор и тарелку с хлебом.
– В миру живем – на мир глядим… Стакан пива – пьешь?
– Покорно благодарим на ласке. Не потребляем-с.
– Не велят? Знаю! Ха-ха-ха!
– Такое наше занятие, что голова должна быть свежая. Только поутру в пять часов смена будет. Нельзя нашему брату мозги дурманить.
– Да, до пяти часов в аду вашем пробыть – это и без пива пьян будешь!
– Квасом отпиваемся. Квасу – потребляй, сколько хочешь. Буфетчик не претит… А «Нанашка» эта у нас – вы справедливо изволили рассудить, – с ветру. Надо думать, прибеглая какая-нибудь. По всей «вириятности» недавно в городу-с. Что-то мы подобной раньше не примечали. Появилась не больше, как ден семь или восемь. Прикажете позвать?
– Сам – целуйся, если нравится! Лахудра!.. Ей на будущей неделе – сто лет.
Половой почтительно улыбнулся.
– Понятно, товар не первой свежести… изрядно подержанный… Хорошие-то к нам сюда и не пойдут. Однако – иные господа одобряют, будто – оченно занимательна, чтобы компанию разделить… Потому что даже удивительно, как всякому разговору может соответствовать… анекдоты знает… Даже-с рискует по-французскому. Из образованных-с…
– Это вам здесь в провинции – в редкость, а у нас в Петербурге подобные сокровища – хоть расставляй вместо фонарных столбов. Что на Вознесенском, что на Большом проспекте.
– Конечно-с, вы люди столичные, завсегда можете иметь пред нами свой преферанс.
Машина грянула и раскатила заключительный аккорд, – умолкла. Женщина спрыгнула со столов и сказала что-то, должно быть, очень пакостное, потому что кругом оглушительно захохотали. Она взяла поднос и, кривляясь, пошла между столами:
– Подайте Цукки за ейные штуки! [372] Соблаговолите, пьяницы, на построение скляницы! Плясала за водочку – угостите красоточку!
Какой-то скот подставил ей ногу, – она клюнула носом в полроста своего и растянулась между столами – на четвереньках, копошась, как огромная, неопрятная черепаха. Половые бросились к ней с ругательствами – за оброненный поднос, но она была уже на ногах и грохотала:
– Цел твой поднос, – чего взяли? Смотри! Не смяла! – крикнула она буфетчику и показала шиш. – Ха-ха-ха!
Поднос, однако, у нее отняли. Она оглядела хохочущих за столами хулиганов, скроила смешную рожу, по которой было не угадать, смеется она или плачет, и погрозила кулаком:
– У! Черти! Ха-ха-ха!
Сергею стало жаль ее. Он видел, что женщина, падая, попала ногою под нижнюю скрепную перекладину стола, – значит, должна была сильно ушибить себе щиколку либо голень, – и не смеет даже показать, что ей больно… Когда «Нанашка» подошла к его столу и заголосила свой нищенский припев:
– Подайте Цукки за ейные штуки…
Он кивнул половому, чтобы подвинул стул.
– Водки или пива?
«Нанашка» скроила ему рожу на новый манер, вытянула нос, оттопырила губы и прогудела по-протодьяконски, как труба:
– И того, и другого по полные тарелци, дондеже не попрошу еще и еще!
– Пожалуйста, не стесняйтесь… Двадцатку, – приказал Сергей половому.
– Не опасайся, мон шер [373], – утешала женщина, – не стеснюсь. Этого я совершенно не умею – стесняться. Если приказывать будешь: «Нанашка, стеснись!» – и тогда не смогу. Был у меня, скажу тебе, любовник, из писарей военных, – по роже меня бил, чтобы хоть чуточку стеснялась, – так нет: страдала, но себя не превозмогла…
– Кушать желаете? – спрашивал Сергей, не обращая внимания на ее болтовню – механический, будто заученный, привычно глумливый и наглый говор женщины-шута: старой проститутки, которую обыкновенный промысел полом уже не вывозит, и приходится ей в женском банкротстве своем подбодрять торговишку юродством скоморошьего рабства и бесстыжею готовностью на всякое свинство.
– Закусите?
Женщина взглянула на Сергея пристально. Глаза у нее были прекрасные – огромные, голубые, хотя и несколько обессмысленные уже многолетнею привычкою к алкоголическому безумию. На красном опухлом лице, по которому пот безобразно расплавил смытые краски, они производили странное впечатление, будто взятые у кого-то взаймы, напрокат.
– Хм… – сказала «Нанашка», умеряя свой напускной искусственный бас в обыкновенный женский голос, хотя и хриплый, и надтреснутый: она, видимо, довольна осталась осмотром своего угостителя, потому что даже оправила на плечах своих шелковую тряпку, когда-то бывшую платком. – Хм?.. Это зависит от того, с какими вы целями…
– Дальнейших целей, кроме компании и приличного угощения, никаких не имею.
Женщина сделала гримасу и опять бросилась в шуты.
– Еще бы, – я так и думала: этакий сокол ясный – для нашей ли сестры?! Бывало: марьяжила я, любезный друг, понтов и почище тебя! [374] Только это – прошло! Ау, Нанашка!.. Ну-с, вас с поднесеньицем, а нас – с угощеньицем!
«Нанашка» опрокинула в рот большую – «двуспальную», как говорят питухи, – рюмку казенки.
– На здоровье, – слегка поклонился Сергей, с любопытством глядя, что она хоть бы солью закусила, хоть бы корочку хлеба понюхала: только губы широко облизнула темно-красным, изрубцованным языком. А женщина говорила:
– Если, милый мужчина, весь ваш интерес ко мне ограничен тем, как Нанашка жрет водку, то это спектакль недолгий, и закуски не спрашивайте: не понадобится. Потому что далека еще от меня та порция казенной отравы, после которой желудок мой соглашается принимать твердую пишу. Засиживаться же с вами я не могу, потому что – водка водкою, но еще должна я найти свою судьбу на сию текущую ночь. Пониме, товарищ? Если поутру я приду домой без рубля серебром, то меня хозяйка и в постель не пустит… Позволите повторить?
– Пожалуйте… Затем подано.
– Не постави, Господи, во грех рабе Твоей, отроковице Надежде!.. Чисто сделано, молодой человек? А вы сами – что же?
– Не предвидел давеча компании. Сразу на пивную линию поступил.
– А вы – вперебой… Вот так, смотрите: Господи, благослови – рюмку водки. Господи, благослови – стакан пива, теперь – опять рюмку водки, после – опять стакан пива… Прелюбезное дело. Будете и пьяны, и сыты, и на закуску напрасно не потратитесь. Испробуйте, молодой человек.
– Спасибо, знаю. От этого перебоя назавтра глаза изо лба вон лезут.
– У новичков, – покровительственно согласилась женщина. – Вы, я вижу, нежного воспитания. Но – кто привык – лучше не надо. Огонь и бархат. Учитесь, молодой человек! Пьяницею будете, – вспомните Нанашку: спасибо скажете, что просветила!..
Уровень влаги в двадцатке быстро понижался.
– Вас Надеждою зовут? – спросил Сергей.
– Да, во времена оны звали Надеждой… И Надей тоже звали, – Надюшей, Наденькой… Муж, – потому что, молодой человек, у Нанашки был… а, если хотите, и сейчас имеется некоторый великолепный муж, – любил меня называть Наною… Не Наною, – это французская пакость. Нана ко мне потом пришла, когда я девкою стала, но Наною, на первом слоге ударение. Если черт подсунет вам жену Надежду, попробуйте ее Наною звать: очень нежно… Почти столько же чувствительно и хорошо, сколько Нанашка – скверно.
Она выпила и опять оглядела Аристонова.
– Пальто у вас хорошее… Отчего не снимете? Ведь жарко? Боитесь, что сопрут? За буфет можно отдать.
– Мне неудобно здесь без пальто: я во фраке.
– Гордись, Нанашка, какого сегодня барчонка замарья-жила: во фраке ходит! Фу-ты ну-ты, черт возьми! Официантом, что ли, служите?
– Нет, я при театре. Билетный контролер.
По лицу проститутки скользнула странная тень.
– Театральный? Это хорошо. Я люблю театральных. Сама была театральная…
– Вы?
– В консерватории, друг любезный, обучалась. Слыхал про такое заведение?
– Я петербургский.
– Ага! То-то – я гляжу: ведете себя не по-здешнему, – с девкою сидите, а не очень к ней свинья… Н-да… Курса не кончила, не похвалюсь, но тем не менее, если бы не вот это стекло почтенное, – она щелкнула по водочной бутылке, – была бы, может быть, примадонна не хуже других. Не веришь? Ей-же-ей! Спрашивай еще двадцатку!.. Я тебе из «Трубадура»… Я тебе из «Пророка»… [375]
О, мой сын! —
завопила она благим матом, сипло и дико, но, уже наслушавшийся оперных голосов, Аристонов сразу почувствовал манеру, когда-то учившегося петь, человека.
О, мой сын!
И тут же спаясничала:
Мой сссссу-у-укин сын!!!
И нагло захохотала.
– Спрашивай еще двадцатку! Даром, что ли, мне для тебя безобразничать?
Заинтересованный Аристонов постучал ножом о тарелку.
– Спросить недолго, – сказал он, – но поднимете ли?
– Вона! – хладнокровно возразила женщина, – ты, знай, ставь, а – сколько я подниму еще, – после четверти спросишь.
– Ну, четверти, положим, я вам не поставлю: от этого человек должен лопнуть и синим огоньком сгореть.
– До сих пор Бог спасал, либо черт выручал, – не горела, – равнодушно сказала «Нанашка», принимаясь за поданную новую бутылку. – И брюхо у меня цельное, хоть пощупай… А – сколько поставишь, твоя воля: я за все буду благодарна. Жаль, надо мне рубля моего добывать, а то – не отошла бы от тебя: парень ты, я вижу, фартовый, клевашный…
– Я дам вам рубль, – начал было Аристонов, – и больше дам…
Женщина грубо захохотала и с размаху ударила его по плечу тяжелою красною ладонью.
– Что? Занятная девка Нанашка? Лестно тебе с нею? То-то! Смотри, не влюбись, брат. Если ты при опере состоишь, – слыхал про Кармен? Это я самая и есть.
– Слушайте, – перебил Аристонов, с отвращением и почти страхом глядя, как в трясущихся толстых пальцах ее горлышко бутылки соприкасалось с звенящею рюмкою, переливая светлую спиртовую струю, – съешьте вы, пожалуйста, что-нибудь… А то мне – просто – противно смотреть, как вы наливаетесь в пустышку!
Женщина пожала плечами.
– Если тебе угодно, пожалуй, – сказала она с видом совершенного пренебрежения. – Только напрасно… Я всегда такая: у меня нутро порченное. Спиртное принимает – хоть лей в воронку, а хлебом себя насильно кормлю… не проскакивает… Ну ладно – дадим Бобкову торговать, черт с ним, хоть и не стоит он того, подлец бородатый! Пускай подаст балычка с малосольным огурчиком, да почки, что ли, в мадере…
Аристонов распорядился.
– Ты уж, часом, не из интеллигентов ли? – спросила его женщина, вглядываясь в него с несомненною, но не злою иронией.
Он отрицательно тряхнул кудрями.
– Нет. Не берусь принять на себя подобное обозначение. Я простой человек. Тот же пролетарий. Конечно, старался образовывать сам себя, поскольку мог, посредством чтения газет и брошюр…
– Впрочем, оно заметно… Не те у тебя глаза, не тот разговор… А за интеллигента, извини, я потому тебя приняла, что это у ихнего брата есть такое пошлое обыкновение, чтобы угощать нашу сестру на даровщину, а потом выспрашивать биографию. Ха-ха-ха! «Как дошла ты до жизни такой?» Все – сукины дети, будь они прокляты!.. От меня не надейся: я меды-сахары разводить не охотница… Пьем, что ли, друг? Все пиво дуешь? Ну дуй, дуй… разводи болото в пузе! Каждому – свое.
– Так ты в опере служишь, – говорила она, кроша ножом огурец, – слыхала, знаю… большое дело… хорошая у вас здесь опера, на всю Россию гремит… Савицкая держит?.. Слыхала, слыхала… А что – Санька Борх поет еще?
И, не ожидая ответа, повернулась к половому:
– Смотри, черт паршивый: это для меня мой гость заказывает, это – я даю вашей кухне гнуснейшей торговать!
– Знаем… ладно! – сухо ухмыльнулся слуга, сообщнически подмигивая Аристонову.
– Ты не мигай… лакуса! шестерка несчастная! Не ладно, а ты мне мой процент подай! Порция почек по прейскуранту рубль стоит, балык – семь гривен, водка, пиво… стало быть, полтинник мне из-за буфета принеси, не то – ноги моей у вас больше не будет, пропади пропадом все ваше гнездо поганое!
И, как ни в чем не бывало, обратилась к Аристонову:
– Так не знаешь Саньку Борх?.. Светлицкая по сцене.
– Александра Викентьевна Светлицкая известна мне очень хорошо, – возразил удивленный Сергей. – Знаменитейшая артистка. Вы-то откуда ее знаете?
– Саньку Борх? Закадыки! Когда-то вместе в Одессе хористками служили… Обе – альты. Всегда в паре стояли. Только два голоса настоящих и было во всем хору: я да она… Мой-то, пожалуй, считался еще почище… Вот – ежели знаком – спроси ее завтра: Надя Снафиди кланяться вам велела… увидишь, как удивится. Ха-ха-ха!.. Как же! Обе мы тогда из Одессы разлетелись – как пташки из гнезда. Ее среди сезона Н – а за границу увезла, а я потом в Москве со студентом закрутилась, да – дура была! – на Красную Горку замуж за него выскочила… Ха-ха-ха!..[376]
Она помолодела от воспоминаний, и глаза ее стали прекрасны, даже сквозь туман хмеля, наплывшего на нее, вопреки недавнему хвастовству – одолеть хоть «четверть».
– Мой муж – он, брат, большой человек, – бормотала она, – богатый человек – мой муж… я против него – как есть свинья… была, есть и буду… Великий человек… прекраснейший…
Аристонов глядел – любопытный и недоверчивый.
– Это мне очень удивительно, однако, что вы так одобряете вашего супруга, – сказал он ей внушительно и хмуро. – Коль скоро он, как вы говорите, человек хороший, то – совсем его не рекомендует, что он попускает вам пребывать в подобном вашем поведении. А если он к тому ж еще человек со средствами, то этому уж имени нет, что вижу вас – посреди ноября месяца – в ситцевом барахле… Надо зверем быть, чтобы допустить близкого человека до подобной гибели… У вас из ботинок пальцы торчат…
Пьяная женщина согласно кивала головою и дремотно лепетала:
– Да… из ботинок пальцы… это ты – справедливо… Подлец! я ему скандал сделаю… Потому… ежели ты муж… стало быть, в церкви венчан… содержи!.. Пальцы из ботинок… не можешь по закону!., терпи!
Она долго и бессмысленно смотрела на стоящую перед ней рюмку, потом осторожно поймала ее двумя пальцами, будто удиравшую блоху или зазевавшуюся муху, проглотила водку и – на минутку ожила от свежего обжога алкоголем.
– Тоже, брат, наскучит оно – гулящую бабу из б…ков-то выкупать! – произнесла она минутно-твердым голосом, с грустным взглядом, полным сознательной обреченности, странно противоречивой ее – только что – бормотам и лепетам, жалобам и угрозам.
Но Сергей сидел против нее прямой и строгий.
– Между мужем и женою никто не судья, – говорил он, – но человек человека завсегда пожалеть должен. Какой бы ни был предел вашего поведения, не собака вы, чтобы на холоду вас морозить, а в тепле – позорить… Когда человек загублен нищетою, он имеет за себя оправдания в каждом унижении. Но ежели близкую себе душу оставляет без помощи богатый подлец, то его, как убийцу, Каиновым клеймом метить надо. Если бы я вашего супруга знал и когда-нибудь повстречал, то, даже незнаком будучи, не отказал бы себе в удовольствии, чтобы наплевать ему в рожу!..
Он сердито застучал стаканом.
– Еще пару пива!
«Нанашка» – опять ослабевшая – глупо улыбалась и плела, едва ворочая языком, тяжеловесным и вялым, как удушливая, жаркая, белая, болотно-влажная мгла пьяного трактира, налегавшая на ее замутившуюся голову, на ее смыкающиеся ресницы.
– Этого ты никак не можешь… Не смеешь ты того, чтобы плевать моему мужу в глаза… Ты пред моим мужем всегда должен без шапки стоять… Он тебя, каналью, в полицию… Мой муж – может быть – первый человек в России! Он сто тысяч жалованья получает! А ты – что?
Аристонов видел, что женщина совершенно пьяна, и толку от нее больше не добиться. Но инстинкт какой-то странной, родственной жалости препятствовал ему покинуть это разрушенное, дикое, сонное существо в его алкоголической одури на жертву жестокого, буйного трактира, на произвол темной, зимней ночи…
«Вытолкают ее, – на четвереньках поползет… еще замерзнет на панели?» – угрюмо думал он.
Рассказанное женщиною знакомство со Светлицкою заинтересовало его страшно. Он чувствовал, что «Нанашка», может быть, завирается, но не врет, и за беспутным лепетом ее нащупывается какой-то любопытный и близкий секрет.
«Беспременно завтра пойду к Елизавете, расскажу ей, пусть передаст Александре Викентьевне либо меня свезет – я сам опишу, в каком положении находится ее старая подруга… Через Светлицкую, может быть, и до господина-супруга этого неизвестного сумеем добраться. Только бы узнать, кто такой… Ах, животное! В тысячах зарылся, а жена – девка, больная и босиком!..»
Женщина уронила руки на стол и, склонясь к ним головою, медленно засыпала. Аристонов глядел и размышлял: «Оставить ее так – значит след потерять… Город велик..»
– Слушайте! вы! – толкал он «Нанашку». – Как вас? Надежда! Слушайте!.. Вы где живете-то? Адрес скажите, нехорошо так… На квартиру вас отвезу. Слышите, что ли? Надежда!
– Не смеешь ты этого, – бормотала женщина, – никак не смеешь, мужлан, Надеждою меня называть… Ты должен звать меня: Надежда Филаретовна…
– Да хоть Анкудиновна, адрес-то скажи!
– Не Анкудиновна, а Филаретовна… Мой папенька… Ты не должен папеньку обижать. Недостоин ты, чтобы поминать его, дурак!.. Я перед тобою превозвышена, как солнце, а ты – комар… Муж тебя сейчас в полицию…
Сергею стало смешно.
– Хорошо. В полицию так в полицию. А покуда – нечего делать, видно, придется взять тебя к себе. Не то, пожалуй, в полиции-то буду кончать ночь не я, а ты.
– Ехать я могу… Это – с моим удовольствием… Рубль обещал… я – по чести… куда хочешь… с полным удовольствием!.. Но мужа– не моги! Муж мой великий человек. Ты пред ним не смеешь дерзать… Он тебя – в морду… в полицию…
Мшистый холод ночи, движущейся к утру, охватил несчастную своим отрезвляющим дыханием. Переезд от Бобкова трактира до номеров, где квартировал Аристонов, был недалекий, но тем не менее «Нанашка» в ситцах своих успела закоченеть, как снежный чурбан. То влекомая, то толкаемая своим спутником, она ввалилась в его «комнату с мебелью», громоздкая, как колода, с сине-багровым лицом, как труп утопленницы.
– Господин городовой, я вас не боюсь… – бормотала она, очевидно, твердо уверенная, что ее привезли в участок. – Пожалуйста, не деритесь!., не на таковскую напали… Ночевала в части-то… хи-хи-хи!.. не боюсь… Кабы я беглая… хи-хи-хи! Мой вид – всегда при мне… Пожалуйста… На!!! пррррописывай, крупа!!! Паспорту меня в порядке – лучше графского… Хи-хи-хи!.. Мой муж первый человек в России…
Летела ночь. Горела лампа. На кровати Аристонова стонала, храпела, металась растерзанная куча грязных лохмотьев, из которых отвратительно рвалось задыхающееся, бессознательно окованное ядовитым сном тело… Сергей – мертво-бледный – сидел у стола, бессонный, не раздеваясь, во фраке, как был в театре. И лежала перед ним на столе темно-зеленая паспортная книжка, добытая с той жалкой твари, что грязнила теперь своим пьяным сном постель его и заражала воздух его комнаты вертепною вонью. И значилось в книжке, что выдана она таким-то участком, такой-то города Петербурга части жене личного почетного гражданина Надежде Филаретовой Берлоге, с согласия мужа ее, личного почетного гражданина Андрея Викторовича Берлоги, от такого-то числа такого-то 189* года на вечные времена…
XXIV
– Все?
Сергей Аристонов возразил угрюмым вопросом:
– Чего же вам еще?
Берлога медленно одевался. Лицо его было хмурое, пепельное, но спокойное.
– Позвольте спросить, – говорил он, расправляя пред зеркалом буйные, темные вихры свои, – вы вот это судное, так сказать, посещение свое – как вдохновились его предпринять?.. Сами от себя, по собственной инициативе, или после разговора… Послать-то она вас ко мне не могла, нет, это-то я очень хорошо знаю, уверен в ней, что она не посылала и не пошлет… но – был уже у вас с Надеждою Филаретовною разговор-то объяснительный?
Сергей. Нет. Я сам. С нею нельзя разговаривать. Она – с похмелья – совершенно больная стала. Лежит без задних ног, бурчит, ничего не понимает. Боюсь, чтобы не начала чертей ловить.
Берлога. Ага! Так я и думал. Знаете, – что, прекрасный вы молодой человек мой? Не отложить ли нам в таком случае судебного разбирательства до тех пор, покуда Надежда Филаретовна придет в себя? А то – согласитесь: как-то неловко. Предполагаемая пострадавшею – налицо, а следователь не находит нужным подвергнуть ее допросу и составляет обвинительный акт по одной видимости преступления и по внутреннему убеждению, что ли? Такого обвинительного акта ни один прокурор не примет к судоговорению, – вернет дело к доследованию, да еще и с выговором, батенька. Абсолютная скорость потребна только блох ловить, а суд должен быть, говорят, хотя и скорый, но также правый и милостивый…
Голос его звучал печальною насмешкою, уверенность которой озадачила Сергея.
– Что нужен правый суд, – я согласен, – проворчал он, – но на милость – не рассчитывайте. Нет во мне милости. Себе не попрошу и другому не дам.
Берлога. Так-с. Хорошо, пребудем при одной голой справедливости. Так вот даже лишь во имя этой достоуважаемой дамы, госпожи Справедливости, я все-таки прошу и требую: будьте так любезны – когда Надежда Филаретовна вернет себе задние ноги и дар понимать человеческую речь, осведомитесь: поддерживает ли она то ваше обвинение? в ее-то глазах оказываюсь ли я тем негодяем, эгоистом и лицемером, даже дьяволом в перчатках, как вам угодно было присудить меня?.. То-то-с! Нана – человек безумный и пропащий, но – святой честности, клеветать неспособна, и – нет! от нее материала в мой обвинительный акт вы, господин прокурор, добудете немного!..А – без обвинения с ее стороны – я не признаю права обвинять меня ни за кем, в том числе, конечно, и за вами – человеком, которого я вижу в первый раз и который меня тоже в первый раз видит…
– Что же? – вызывающе ухмыльнулся и даже по-звериному оскалился Аристонов, – это, понятно, выходит дерзость моя… За нее вы вправе меня в шею вытолкать, в окно вышвырнуть… Попробуйте!
– Может быть, и попробовал бы, если бы вы – почему-то – не казались мне симпатичны.
– Покорнейше благодарю… Не просто ли скандала и огласки боитесь?
Берлога возразил так спокойно и прямо, что Аристонов ему сразу поверил:
– Нет, скандала и огласки я не боюсь. Отвык бояться. Слыхали вы сказку про дамоклов меч, над головою человека на волоске висящий? Вот так-то надо мною всю жизнь мою висят скандал и огласка о Надежде Филаретовне… [377] Раза три-четыре уже меч падал, наносил мне больные раны… теперь, по-видимому, опять хочет упасть, и, вероятно, опять будет больно. Что же делать? Это – фатум. Не ведаешь ни дня, ни часа, ни места, когда и где он настигнет.
Сергей. Спокойный же у вас характер. Философом можно назвать.
Берлога. Мой милый, есть в Италии огнедышащая гора Везувий. Знаете? Вулкан! Страшилище! Однако весь он до самого почти жерла своего покрыт виноградниками, плодовыми садами, пахотною землею. Стоит ему в недобрый час плюнуть – и вся эта красота и обилие пойдут к черту: будут залиты лавою, забросаны камнями раскаленными, засыпаны пеплом, ухнут в расселины почвы. И бывало так не раз, и бывает, и будет. Однако мужик тамошний спокойно обрабатывает бока Везувия и не думает о жерле. Так хорошо работает, что даже и самый край-то этот получил название «Terra di lavoro», земля труда. Народ на ней живет бойкий, удалой, веселый, жизнерадостный…
Сергей. Я, Андрей Викторович, четырехклассное училище кончил и в народных аудиториях о вулканах не раз чтения слушал. Так что…
Берлога. В уроке географии не нуждаетесь. Понимаю. Извиняюсь. Но воспользуйтесь им все-таки для образа, для символа. Ежели человек впустит в душу свою пугало роковой угрозы, – чего стоит тогда жизнь и на что она годится? какой смысл имеет труд? Как возможны деятельность и строительство будущего? Свое пугало у каждого человека есть, но – одно из двух: либо пугалу поклониться и служить, либо на жизнь работать. С болезнью сердца нельзя быть атлетом. Страдая головокружением, не суйся переходить Ниагару по канату или взбираться на башню высокую: сорвешься, как строитель Сольнес, о котором вы, может быть, тоже слыхали. [378]
Сергей. Нет, не слыхал, да, признаюсь… я бы попросил вас: ближе к делу.
Берлога. Мы именно у дела, мой милый друг. Я – в отношении Надежды Филаретовны – тот же мужик неаполитанский. Моя жизнь, залитая светом искусства, ярка, пестра, сильна и – на вашем же примере я вижу, – полезна: вон как вас мой Фра Дольчино взвинтил! Разве бы я мог сохранять свободу творчества, цельность мысли, искренность увлечения, если бы я подчинился своему личному пугалу и каждую минуту ждал, как оно ворвется в жизнь мою и оскорбит, даже, может быть, растопчет меня? Довольно уж и того, что знаешь: это возможно, – но трепетать ежеминутно – а вдруг скоро? а вдруг сейчас? – фи! это недостойно ни мужчины, ни человека… в этом личность исчезает… пятишься к стаду, к хаосу… да!..
– Откровенно сказать, – заговорил он, помолчав, в то время как Сергей Аристонов смотрел в упор в лицо его взглядом хмурым, подозрительным, ждущим, но не злобным, – мне, любезный мой Аристонов, очень неприятно говорить с вами о Надежде Филаретовне прежде, чем вы от нее самой не слышали повести нашей… Выйдет, как будто я оправдываюсь, тогда как оправдываться мне не в чем. Больно мне за нее очень, но совесть моя пред нею чиста. Вы ее теперь-то где и как оставили? – спросил он Аристонова уже совсем деловым тоном.
Сергей. Все там же… у меня в номере… спит… запер ее, уходя.
Берлога. Пила сегодня – перед сном-то?
Сергей. Двадцатку выглушила… Я было не хотел давать… Однако вижу: человек весь не в себе… трясется, мучается, плачет… готова руки на себя наложить… Невозможно. Послал…
– Отлично сделали, – вздохнул Берлога. – Ну-с, любезный мой Аристонов, – стало быть – вот вам мое показание. Снимайте. Протокольте. Не совру.
* * *
Веселая богема собралась зимою 188* года на совместное житье в верхнем – пятом – этаже московских меблированных комнат Фальц-Фейна на Тверской улице. Юная, нищая, удалая, пестрая. Дюжины полторы жизнерадостных молодых людей собирались с разных сторон и концов жизни: мир перестроить, обществу золотой век возвратить, а в ожидании превесело голодали, неистово много читали, бешено спорили часов по пятнадцати в сутки, истребляли черт знает сколько чаю, а при счастливых деньгах и пива. Три номера подряд были густо населены смешением самого фантастического юного сброда. Все – гении без портфелей и звезды, чающие возгореться. Несколько студентов, уже изгнанных из храмов науки; несколько студентов, твердо уверенных и ждущих, что их не сегодня-завтра выгонят; поэты, поставлявшие рифмы в «Будильник» и «Развлечение» по пятаку – стих; [379] начинающие беллетристы с толстыми рукописями без приюта, с мечтами и разговорами о тысячных гонорарах; художники-карикатуристы; голосистый консерваторский народ. Инструменталисты в богеме не уживались, ибо инструмент есть имущество движимое, а, следовательно, и легко подверженное превращению в деньги и горячительные напитки. Жили дарами Провидения и поневоле на коммунистических началах: на пятнадцать человек числилось три пальто теплых, семь осенних и тринадцать – чертова дюжина! – штанов. Дефицит по последней рубрике может показаться иным скептикам невероятным. Недоверие их возрастет еще более, когда они узнают, что из недостающих двух пар штанов одна была украдена с ног собственника среди бела дня и на самом людном и бойком месте Москвы жуликами хищной Толкучки, причем ограбленный собственник отнюдь не был одурманен сном, вином или опоен зельями, но находился в состоянии вожделенно-бодрственном и владел всеми чувствами своими совершенно!.. Заработки сообща приискивались, сообща проедались и пропивались. В гостинице эти три номера известны были под лестными именами «Вороньего гнезда», «Ада», «Каторги» и т. п. Почему арендатор меблированных комнат, хотя и с ропотом, но терпел, а не гнал в шею эту неплатящую, шумную, озорную команду, того, кажется, ни сам он, ни терпимая команда не понимали.