355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Сумерки божков » Текст книги (страница 22)
Сумерки божков
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 18:30

Текст книги "Сумерки божков"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)

– Мало ли рецептов? А людей с такими рецептами – теперь еще больше.

– Не то-с… Истинно говорю тебе: все еще не то!.. Когда оно откроется, окажется совсем другое…

– Тебе читать надо, – не без важности советовал Берлога, – ты бы Маркса поштудировал: он тебе мозги прояснит…

В татарских глазах Силы Кузьмича зажигались веселые, плутоватые огни.

– Это – покойника – который «Ниву» издавал? С младенчества, брат, подписываюсь… не помогает![346]

– Сила!!! – ужасался Берлога, – да неужели ты – до сих пор – не слыхал о Карле Марксе?

Сила Кузьмич утирался фуляром.

– Немец? Где же всех немцев знать-с?

– Вот это-то и ужасно в тебе, Сила, это-то и двоит так жестоко натуру твою богатейшую, что ты при своем огромном природном уме дико необразован!..

Глаза Силы Кузьмича делались все веселее и веселее. Он вздыхал:

– Суди Бог тятеньку с маменькой, не удостоили меня вкусить от сладости наук… Красненького выпьем-с?

– Выпить-то выпьем…

– За Марксово здоровье-с!

– Да он давно помер.

– О? скажи пожалуйста! Немец, а все-таки помер? Ну так за упокой души… «Капитал» сочинил он, ты говоришь?

Берлога всматривался в его невинно-лукавое лицо – и вдруг краснел и – глядя по настроению – либо начинал хохотать, либо приходил в досаду и гнев.

– Я ничего тебе не говорил про «Капитал». А это ты сам отлично знаешь, что Маркс написал «Капитал». Да и читал его, наверное, но по обыкновению дурачишься и мистифицируешь!

– Хе-хе-хе! Это мне – осенение свыше…

И вздыхал:

– Ох-ох-ох! Маркс твой о капитале писал, а я капитал имею…

– Так что же?

– Да вот: что – легче?

Чем старше делался Сила Кузьмич, тем сильнее и беспокойнее овладевала им та мутная неудовлетворенность, которую выражал он в пыхтящих вздохах своих:

– Не то!

Действительность не веселила, а человек был по природе жизнерадостный, и жизнерадостность требовала красивых миражей. Сила и смолоду был большой любитель искусств, но с приближением старости стал сближаться с миром их все теснее, углубляться в него все решительнее и любовнее. Давно уже замечали в городе, что случайных людей, которые прежде вокруг Силы Кузьмича роями плодились и менялись, становится все меньше, но все ближе и интимнее смыкается вокруг него тесный, избранный кружок постоянных артистических его симпатий – несколько актеров и актрис, литераторов, художников, музыкантов. Все – большие люди в своих специальностях, настоящие яркие таланты, с честною любовью к своему искусству, искатели вдохновенных целей и новых средств. В обществе этом Хлебенный почти всегда немо безмолвствовал, но умел – уже одним присутствием своим – разжигать одушевленные беседы и пылкие споры, к которым прислушивался с особым каким-то вниманием – необычайно умным и даже как бы мечтательным… Город, конечно, сплетничал, что все меценатство Силы сводится к разврату с красивыми актрисами. Этот человек действительно любил женщин, но почитал себя, а пожалуй, и в самом деле был глубоко в них несчастным. Развращенный привычкою миллионера безотказно покупать все, что нравится, – он с юности утвердился в цинической уверенности, что не продажных женщин для него нет, а продажных почитал всех равными – будь то светская красавица, которую предварительно надо таинственно засыпать ценными бумагами и брильянтовым дождем, будь то обыкновенная уличная женщина за три рубля. В качестве законной супруги Сила Кузьмич имел – уже лет двадцать – дородное и по-своему красивое, но редко трезвое и пребеспутное чудовище из породы Липочек Большовых. Несмотря на свой сорокалетний возраст; чудовище ставило ему рога решительно с каждым охочим офицером сменявшихся в городе полков, к чему Сила Кузьмич давно уже относился с глубочайшим равнодушием. Только рожать чудовищу было воспрещено строжайше. Собственных детей своих от этой дамы – уже довольно взрослых – Сила Кузьмич воспитывал за границею: сына в Англии, дочь в Швейцарии. Супругу свою он презирал всесовершеннейше, даже не удостаивая скрывать то ни от нее, ни от других.

В городе всегда называли и указывали одну, двух, иногда даже трех женщин, обыкновенно очень красивых, изящных, интересных, всякому завидных, как любовниц Силы Кузьмича Хлебенного. И, действительно, он с молодых лет имел содержанок. Время от времени менял их, когда надоедали или начинали слишком сорить деньгами, – одну прогонит, другую заведет. К этому порядку образовалась уже привычка житейская, и, если бы у него в один прекрасный день вовсе не оказалось ни одной содержанки, то, пожалуй, Сила Кузьмич почувствовал бы себя даже неловко. Но зачем ему нужны были и доставались именно эти женщины, а не другие, он, кажется, и сам не отдавал себе отчета. Ярким, страстным чувственником он не был, сладострастником, любителем разнообразного и вычурного разврата – еще того меньше. Так, по правилу капиталистического шика, требовалось и полагалось, чтобы у архимиллионера Силы Хлебенного были блистательные содержанки, – ну и были. Никаких любовных иллюзий он в этих отношениях ни себе, ни женщинам своим не допускал. А равнодушен к ним был до того, что некоторые не выдерживали лютой скуки своего странного сожительства и, пренебрегая всеми богатыми выгодами, все-таки удирали от Силы Кузьмича с каким-либо офицером, актером, коммивояжером и т. д. – очертя голову и куда глаза глядят, – увозя самую искреннюю на него злобу. Приехал он как-то однажды к одной из своих красавиц, а той нет дома, и горничная подает ему прощальную записку, что, мол, не жди, сердца золотом не купишь, ухожу с другом сердца и навсегда. Сила Кузьмич прочитал и – хоть бы плюнул, что ли, с досады. Взглянул на трепещущую горничную, показалась ему недурна.

– Вас как звать-с?

– Надежда.

– Угодно вам, Надя, занять при мне место вашей барыни?

И – к вечеру того же дня Надя, в драгоценных мехах, каталась по городу на собственных рысаках, в венском экипаже…

Ни одна из этих женщин не могла похвалиться, хотя бы малейшею духовною близостью с человеком, который оплачивал многими тысячами рублей даже не ласки их, но лишь видимость ласки. И – сколько раз случалось, что – в то время как его многотысячные одалиски неделями напрасно поджидали капризного повелителя в великолепных своих квартирах – Сила Кузьмич вдруг ни с того ни с сего зачастит в загородный грязный трактирчик, а то и похуже куда-нибудь, где ему понравилась разговором, песнею, пляскою, умными глазами – жалкая певичка, хористка, либо просто уличная женщина. В ближайшем губернском городе безбедно живет не особенно красивая и уже немолодая женщина – бывшая проститутка, которая «вымолчала» у Силы Кузьмича десять тысяч рублей единовременно и ежемесячную пенсию. Он приметил ее в Нижнем в какой-то холостецкой ярмарочной оргии – за красивые глаза и хорошую улыбку. Заговорил – угадал существо необычайной доброты и кротости, и – не то чтобы застенчивое или боязливое, но совершенно бессловесное: почти не умеющее и не желающее говорить. Задумался – и стал сперва ездить к ней каждый день, а потом и увез ее с собою в свой город.

– Вы молчите хорошо-с, – объяснил он. – При вас думать приятно-с. Вы помолчите-с, а я подумаю-с.

В том и время проводили. Проститутка сидит, молчит, улыбается прекрасными глазами, а Сила Кузьмич думает, прихлебывает красненькое, утирается фуляром, воздыхает и бормочет:

– Не то-с… Знатья нет… не то!

Когда эти странные похождения Хлебенного огласились в городе, он щедро наградил свою немую компаньонку и выпроводил ее в соседнюю губернию.

Сила Кузьмич и смолоду красив не был, в годах же совершенных – ожиревший, облысевший, с кумачным лицом курносого Сократа, [347] с манерами чудака с фуляром своим неизменным – он и впрямь стал смахивать больше на йоркшира, вставшего на задние ноги и облеченного в сюртук, чем на человека, созданного по образу и подобию Божию. Но в безобразии его не было отталкивающих черт и во всем его явлении сквозила натура интересная и недюжинная. Поэтому бывали женщины, которые любили его не только за деньги, но он-то тому никогда и ни об одной не верил и даже ненавидел, чтобы его старались уверять. Должно быть, когда-нибудь хорошо поверил там, где верить не следовало, больно обжегся, да так с палящею раною и остался на всю жизнь.

Давно прошлые отношения его к Елене Сергеевне Савицкой были загадочны и темны. Он взял ее – начинающую провинциальную дебютантку, в переутомлении большою нуждою и трудною карьерою, разбитую неудачным любовным романом – без всяких иллюзий чувства: он купил – и купил щедро, она продалась – и продалась добросовестно. Она ничего не умела делать недобросовестно. На троне она была бы внимательнейшею в истории к подданным своим королевою, в горничных – аккуратнейшею прислугою. И как в примадоннах она не помирилась с собою раньше, чем достигла предельных высот музыкального и сценического изящества, так и в содержанках оказалась аристократическим совершенством, пред которым Сила растерялся и спасовал. Влюбился и зауважал. Уже в первый месяц связи он предлагал Елене Сергеевне, что разведется со своим чудовищем и женится на ней. Елена Сергеевна отказала наотрез. Сила крепко и горько загрустил: для постели, значит, свое тело продать мне еще возможно, а в брак – отвращается и презирает… не гожусь я, чудо еловое, такой женщине ни для уважения, ни для любви!.. Елена Сергеевна умела, однако, своим красивым обаянием умиротворить его оскорбленное чувство, и вот – мало-помалу между содержателем и содержанкою совершенно исчезли отношения хозяина-самца к рабыне-самке, но возникла и окрепла настоящая искренняя дружба. Холодный, но беспредельный фанатизм Савицкой к искусству нашел отклик в любопытствующем, мечтательном дилетантизме Хлебенного. Приехал в город на гастроли Берлога, вдохновил Елену Сергеевну идеей художественной оперы. Сила Кузьмич арендовал и перестроил городской театр, дал денег на антрепризу. Это было веселое и счастливое для него время. Он жил среди милых и дружественных людей, в симпатичном и радостном деле. Елена Сергеевна, Берлога, Рахе, Кереметев, Поджио сомкнули вокруг Силы Кузьмича кольцо бодрой, радостной деятельности, окруженной неслыханным успехом. Сила был горд и счастлив. Но скоро настали черные дни: вспыхнула любовь между Берлогою и Савицкою… Зная страсть и привязанность Хлебенного к покинувшей его любовнице, весь город с подлым любопытством ожидал грозного скандала. Никто и думать не хотел, чтобы человек, которого сам Берлога считал купцом Калашниковым, пропустил «так» потерю, растоптавшую его любовь, оскорбившую его огромное самолюбие, сделавшую его посмешищем в городе, – особенно же обидно, в коммерческой среде, где он царил на недосягаемой для соперников-капиталистов высоте, будто хан какой-нибудь. Что вынес в этот печальный для себя год Сила Кузьмич Хлебенный, это только его грудь да подоплека знают, но – ни скандала не было, ни театра Елены Сергеевны он мщением не погубил. Только– именно в это время он и выучился юродски часто кряхтеть, юродски шумно вздыхать и утираться красным фуляром. С Берлогою он некоторое время избегал встречаться, но, когда встретился, глазом не моргнул. Тот пошел прямо к нему с распростертыми объятиями.

– Сила! Не должно быть зла между нами. Ты мне больше, чем брат… Обнимемся!

Сила утерся фуляром.

– Что же-с? – сказал он спокойно, – пожалуй, хоть и обнимемся… Красненького выпьем-с?

Берлога хотел продолжать объяснения, договориться до конца. Хлебенный взял его за обе руки, сморщился:

– Не надо-с… оставим-с… Вы – гений-с, я – обыкновенный человек-с… Не надо-с!.. Не то-с!..

Когда Берлога бросил Елену Сергеевну, Сила Кузьмич повторил ей свое предложение:

– Одно ваше слово, и я с супругою своею разведусь… Сердце мое принадлежит вам-с, не оставьте – примите уж и руку-с!

И опять она отказала. Весь он тогда выцвел и почернел даже.

– Настолько несносно противен я вам?

– Сила Кузьмич! Верьте: не иду за вас, потому что вас же жалею. Не такой вы человек, чтобы идти за вас – без любви…

– Гм… да-с… А, простите-с, – чтобы, извините-с, полюбить вам меня-с – о такой напрасной мечте – значит – уже и содержать ее в уме своем – запретно-с?

– Ничего не будет из такой мечты, Сила Кузьмич, нет во мне любви, вам ответной.

Сила шумно вздохнул, утерся фуляром.

– Все еще Андрея Викторовича любить изволите?

Елена Сергеевна отреклась спокойно и решительно.

– Нет. Прошло. Отболело и кончено. Я здорова.

– Слава Богу-с. Но – ежели вы теперь, следовательно, свободны-с…

– Нет, – остановила она его кротко, но бесповоротно, – не надо. Не рождена я для личных чувств. Не мое это. Не то.

– Не то-с?

– Да! – вот именно, как у вас есть привычка говорить: не то…

– Понимаю-с! – как будто немножко просветлел Хлебенный.

А она продолжала вдумчиво и уверенно:

– Именно опыт с Берлогою окончательно показал мне, что я – безлюбовная… Прошел по жизни вихрь какой-то страсти… как будто и любви… Но теперь, назад оглядываясь, я не уверена: любила ли его? И – если любила – то кого в нем любила? Его самого? Гений его? Свою романическую грезу о великом артисте? А, быть может, свое самолюбие? Женскую борьбу свою с его хаосом внутренним? с его беспутством? попытку обтесать стихийное существо в человека?.. И все прошло. Вихрь пролетел. Страсти нет. Не люблю. Была больна… Исцелилась… И отлично… Кончено навсегда.

Она подумала и прибавила:

– А замуж я, может быть, пойду.

– Вот как-с? – хмуро усмехнулся Хлебенный.

– Не за любовь, не за мужчину, – не беспокойтесь. Вас не люблю, но и соперника у вас нет… Если, конечно, не считать театра моего.

– С этим соперником я и бороться не стал бы, – уважительно произнес Хлебенный. – Не меньше, чем сами вы, люблю дело ваше.

– Да! – с восторгом и энтузиазмом продолжала она. – Дело у меня на руках большое. Хорошее, святое для меня дело. Я вся в нем, нет у меня ничего заветного кроме него. Ах, вы не можете ни вообразить, ни понять, что я испытывала в этот год проклятый, который мне пришлось проболеть врозь с театром моим!.. Только тогда – в Париже – в разлуке – в постели больничной своей – я поняла, какое оно большое и прекрасное, дело мое, какое оно мне милое и родное, как оно выше и дороже меня самой! Нет, нет, милый друг! Не ревнуйте и не тревожьтесь. С любвями всякими у Елены Савицкой кончено: не будет больше любвей. А вот союзник-друг нужен. Верный и неизменный, – такой, чтобы понимал меня в деле моем и любил его, как я люблю. От мужа-любовника отрекаюсь на веки веков. Хочу и возьму себе мужа-друга, мужа-брата и – немножко мужа-няньку, быть может…

– Меня-то, значит, вы даже и на эти все роли считаете непригодным?

– Какая же вы нянька, Сила Кузьмич? Какой вы – брат? Вы влюблены в меня и любви хотите. Если бы мы стали муж и жена, года не пройдет, что вы – либо меня убьете, либо сами застрелитесь.

Сила утерся фуляром и промолчал…

– Не с вашим характером сознавать себя нелюбимым мужем любимой жены. Это не брак, а застенок. Не вам быть жертвою, не мне – палачом…

XXII

Ужин вышел скучненький, а потому и очень быстрый. Все участники спектакля были слишком утомлены, да и большинство гостей из публики – тоже. Елена Сергеевна только заехала на минутку – пожать руку Нордману и поздравить его мать и тотчас же отбыла домой. Ее даже и не удерживали, – настолько была известна строгая регулярность, которую она соблюдала в жизни. И то уже было удивительно, что Савицкая позволила себе быть вне дома и не в постели в такой поздний час: ночь шла уже к половине второго.

– Да-с, это видать, что сынок ваш имел успех настоящий, – сказал г-же Нордман Ромуальд Фюрст, – не для всякого директриса наша согласится так себя обеспокоить.

Мамаша композитора, с которою большинство труппы познакомилось только теперь, оказалась особою довольно странною: настоящая «великолепная Солоха», сдобная ведьма из Диканьки, – чернобровая и, должно быть, когда-то прекрасивая из себя хохлуша, но – еще массивнее Маши Юлович и толще Светлицкой.

– Хо-хо-хо! – острил под шумок Мешканов, – у этакой тетеньки – и вдруг сын – Эдгарка Нордман! Да подобную фитюльку она, если понатужится, и сейчас не затруднилась бы родить – всего такого, как он есть, во фраке и штиблетах… хо-хо-хо… во всю натуральную величину!

Сила Кузьмич Хлебенный, со свойственною ему наблюдательностью и наметанностью глаза, сразу признал в ней одну из тех практических хохлуш-полубарынь, которыми кишит благодатная Украина по торговым и промышленным местечкам своим. Рассадниками их являются, по преимуществу, сахарные и рафинадные заводы, затерянные в глуши Черкас, Смелы и тому подобных счастливых захолустий. Заедет на службу в этакую трущобу молодой техник или механик, – великорусе, финн, швед либо немчик. Ну нанял холостую квартирку в мазаной хате, столуется у знакомых, а какая-нибудь румяная Гапка или большеглазая Хивря ходит к нему с экономии подметать покои и ставить самовар. К концу года Гапка или Хивря обязательно беременна – а техник, будучи совестью велик, характером же слаб и опытом жизни искушен мало, великодушно спешит покрыть грех венцом. Если же погубитель – парень не из податливых и тертый калач, то Гапка будет реветь год, два, три года, но в конце концов все-таки желаемое выревет и серденько свое с собою окрутит. Так как Гапка лицом красива, телом соблазнительна, головою умна, языком убедительна, и характер у нее – стальная пружина, бархатом обитая, – плоть же мужчинская немощна, и сердце не камень, – то матримониальное предприятие лишь весьма редко не кончается заслуженным успехом. Во искупление случайного греха провинциальной одинокости и скуки, техник навязывает себе в виде камня на шею полудикую и властную бабу, которая плотно прикрепляет его к своему родному захолустью, – все они – галушечницы: ярые патриотки родной колокольни! – и спускает тихо и бесповоротно в омут захолустной обывательницы, на самое глубокое и мягкое, тиною засосное дно. Затем – счастливые супруги вступают в тридцатилетний, а то и поболее, период благополучного совместного прозябания: каждый день ругаются и время от времени дерутся; оба дуют алкоголь – она в виде наливок и пива, он – попросту в белой, всероссийской казенке; попрекают друг друга взаимно загубленною жизнью и плодят детей в столь чудовищном количестве, что полупьяный отец не в состоянии запомнить их всех по именам, а нежная мать, зря потомство свое в полном сборище, только руками всплескивает:

– Де цего гаду набралось?!

Если такому супругу все-таки посчастливится в карьере, и выйдет он в люди, то из супруги в городской буржуазной среде вырабатывается ухарь-баба, несносно шумная, развязная, фамильярная, наянливая.[348] Втайне она одержима почти манией преследования: не ударить бы лицом в грязь? не смеются ли над нею в новом обществе, как над вороною в павлиньих перьях? не слишком ли непристойно сквозит в ней из под нового платья босоногая Гапка из Диканьки? И в борьбе гордости с застенчивостью ведет себя халда халдою… Но молодость, красота и живой малороссийский темперамент выручают и берут свое. Хотя взыскательные салоны Умани, Белой церкви и тому подобных центров светскости немало и долго хохочут над наивностями и промахами бедной Гапочки, но в конце концов ее веселая демократическая жизнерадостность становится душою общества. Без Гапочки – маевка не маевка, вечеринка не вечеринка, она – и петь, она – и плясать, она – и в игры играть. Романов у Гапочки заводится – числа нет. И обыкновенно Гапочка добрая: ухаживателей своих долго и напрасно не мучит и милостями своими одаряет их щедро и без особо взыскательной разборчивости. Но свою политику любви она ведет тонко, – комар носа не подточит! ни следа, ни намека! Супруг уверен, спокоен и счастлив. А сплетни Гапочка не боится, ибо на любую сплетню она десятью сплетнями ответит, да еще при встрече в волосы сплетнице вцепится, брехучий рот ей собственными могучими перстами до ушей разорвет. Наезжие ревизоры из Киева и Петербурга находят Гапочку оригинально-очаровательною дикаркою, похожею на Кармен, на Мальву, [349] а супруг ее чрез то крепчает властью, толстеет карманом, избегает подсудностей и преуспевает по службе. Если должность позволяет мужу иметь безгрешные доходы и брать взятки, то эту последнюю возможность Гапочка забирает от него в свои нежные ручки, чтобы использовать до дна, и дерет с живого и мертвого – артистически, инда иной раз даже муж крякнет:

– Матушка, уж ты слишком!

– А вы, Трохвим Трохвимович, сыдыть соби та не рыпайтесь, бы вы таки дуже глупы.

Славянские жены вообще сильнее мужчин как семейный характер и воля. Властность полек вошла в пословицу. Это – настоящие самодержицы своего домашнего очага. Однако встретить польскую семью, где, наоборот, муж крепко зажал жену в кулак и душит ее в ежовых рукавицах, совсем уж не такое редкое исключение. Но чудо, подобное белому дрозду или пестрому волку, – украинский муж, который не был бы под башмаком у прекрасной половины своей. Кажется, единственное исключение – Тарас Бульба. Да и то, поди, Гоголь прихвастнул из патриотизма. «Гордая и велеречивая жена» Кочубея, которой потрухивал сам Мазепа, напрасно советуя мужу «вздеть на нее мундштук, как на кобылу», – женский тип, для Украйны гораздо более национальный.

Если у Гапки чрез утайку и сбережения супружеских выдач на хозяйство заводятся свои деньги, она, сколько бы ни была расточительна по природе и образу жизни, бывает скупа и жадна на этот специальный капитал, как Плюшкин в юбке, и становится очень не прочь от тайного ростовщичества по мелочам, причем проценты дерет наивно-жестокие. [350]

Некоторые из этих чаек днепровских долетают до столиц и удостаиваются со временем витать в кругах широких, среди чинов высоких. Вот – Гапкин муж директор департамента, вот Хиврин супруг – председатель правления всемогущего петербургского банка, вот Галечка – замужем за железнодорожным тузом, вот Маруся – хозяйка того самого рафинадного товарищества, в экономиях которого она двадцать пять лет тому назад полола бураки. Но надо отдать им справедливость: на какую бы высоту житейскую ни занесли Гапку капризы судьбы, как бы она ни испакостилась и ни оподлилась, делая карьеру, малороссийский демократический патриотизм никогда не вымирает в ней совершенно:

И юга родного

На ней сохранилась примета…


Хоть в Гельсингфорс, хоть в Лондон преуспевшую Гапку зашли, у нее в доме и там будут и борщ, и варенуха, и земляки с пид Хвастова и Канива, за которых она хлопочет, как за родных, и шевченковский вечер, на котором она, сняв с себя бремя лет, ореол превосходительства и суету миллионов, щеголяет в плахте, запаске, черевиках и веночке из барвиночка, [351] и рада до светлого утра петь украинские песни – то сумные до слез, то лихие – с визгом и плясом, не жалея каблука для гопака:

Щоб мои пидкивки

Брязчали,

Щоб мои вороги

Мовчали!


Из ста великорусских женщин среды дворянской, бюрократической, интеллигентски-разночинной, учащейся, – пожалуй, даже среднекупеческой, не говоря уже о высоких слоях коммерческой аристократии, – вряд ли выберется одна, знающая петь хоть десяток песен своего народа, звучащих по Волге, Оке, Каме. А любая малороссиянка – живой украинский песенник. Поэзия народа – как встретила Галку у колыбели, – так и поет с нею всю жизнь и песнью проводит ее в могилу.

Гапка – украйнофилка до мозга костей. И даже, собственно говоря, не украйнофилка, но – пирятинофилка, если она из под Пирятина, кременчугофилка, если она из-под Кременчуга. В Лондоне, Париже, Вене она тоскует по России, в Петербурге и в Москве – по Украине, а в Киеве и Харькове – по Пирятину и Черкасам.

Москалей Галка недолюбливает и среди ласковых к ним улыбок часто обмолвливается – ой лышечко! – изящным словечком «кацап». С поляками и евреями – по надобности может быть любезна и мила, как ангел, но втайне твердо исповедует старое гайдамацкое правило, что «жид, лях и собака – все вера одинака!» Если же может безопасно дать антипатиям своим открытую волю, то бывает в исторически наследственной вражде груба, жестока, даже ужасна. В погромных организациях подобные полубарыни – бывшие Гапки и Хиври – часто играли грозную роль подстрекательниц непримиримых и беспощадных. Неугомонная кровь Гонты и Железняка бурлит в их жилах свежее и требовательнее, чем у мужчин. [352]

По могучему здоровью своему они, хотя южанки, сохраняются долго, имеют длинную вторую молодость, затяжное бабье лето, свежую, сильную старость. Из них выходят великолепные, многосемейные матроны, пред сединами которых почтительно склоняются головы детей, внуков и правнуков. Сыновья же, дочери, зятья и снохи ходят пред ними по струнке, даже сами будучи уже дедами и бабками. Отсутствие семьи на старости лет – для них и нравственная, и материальная погибель. Потому что щирая украинская душа не терпит одиночества и должна искать ласки. В большинстве из них женщина переживает красоту, – и поздняя любовь – их обычное несчастие, будто отмщение за долгую самостоятельность и власть над мужьями. Удел отцветших красавиц с недогоревшим темпераментом, – несчастные и нелепые вторые и третьи браки с мальчишками, которым они и в матери-то уже староваты, скандальная кабала в паучьих лапах какого-нибудь альфонса-шантажиста, одиночное пьянство с гордого замкнутого горя и – в очень частом конце концов – одинокая нищая смерть в подвальном углу или на бесплатной больничной койке.

Μ-me Нордман выглядела Гапкою пожилою, но весьма в удаче. Сверкала великолепными фламандскими кружевами и брильянтами в ушах и на груди, подобной Чермному морю, потому что шелк платья ее был цвета sang de boeuf [353], бычьей крови. Правду сказать, это придавало ей вид довольно отвратительный и даже страшный: точно свежеободранная туша в мясной лавке. За ужином усадили ее на почетное место, между Силою Кузьмичом Хлебенным и Морицем Раймондовичем Рахе. Почетом она была довольна, но с видимою тревогою устремляла тяжелые и жгучие взоры свои на дальний захудалый конец стола, где упоместилось человек шесть господ, уже решительно никем не званных и совершенно никому не известных, и – в числе их – очень молодой человек, сразу видать, что петербуржец, в щегольском фраке, который он носил с большим, по хорошим французским образцам Михайловского театра вышколенным, шиком.

– Кто сей? – спросил Берлога– через стол – у Фюрста.

– А – черт его знает… с нею приехал, – указал он глазами на г-жу Нордман. – Хахаль, надо полагать…

– Довольно отвратительный красавец.

– Совсем щенок еще… Похоже, что из выгнанных гимназистов.

– Только не за политику.

– Да, скорее похоже, что за распространение в классе порнографических карточек или за основание лиги любви.

Сила Кузьмич провозгласил тост за Нордмана. Пили и кричали ура. Чокались с композитором, чокались с его матерью. Г-жа Нордман, принимая приветствия, улыбалась какою-то напряженною, фальшивою улыбкою и говорила своим соседям трубным голосом, густо и жирно вырывавшимся из крашеных под темными усиками губ:

– От то я не думала, щоб с моего Эдгарки был путный человек. Эдгарка, ходи до мамы… Поцелуемся…

Родственное лобзание с большим любопытством наблюдали со всех столов. Вспыхнувшее радостью, смущенное лицо усталого, но в эту минуту словно под живою росою расцветшего Нордмана поразило многих. Кереметев нагнулся над тарелкою и сказал в длинную бороду свою:

– Сынок пылок, родительница хладнокровна и величественна. По-видимому, материнскими ласками наш высокоталантливый автор избалован не весьма…

– Ах, не говорите! – отозвалась ему соседка – Наседкина. – Она ужасна. Я видеть ее не могу…

– Вы знаете, – шепнул ему Мешканов, – она его била в детстве… Даже под суд попала было за истязание. В старых киевских газетах – говорят – можно корреспонденцию найти… очень скверное было дело.

– Боже мой! Есть же такие матери!

– Нет, к другим детям – от второго мужа – она, говорят, хороша была… Только вот этого – Эдгара – не выносила. Слишком, видите ли, похож на первого мужа ее, покойника. А с тем она так хорошо жила, что бедняга предпочел сбежать от нее к чилийцам каким-то или перуанцам, что ли, волонтером – под пули… Там и ухлопали его, раба Божьего, хо-хо-хо!..

Μ-me Нордман тем временем вопрошала Силу Кузьмича:

– Скажыть, мусье Хлебенный, что же – за опэру сына моего – много он денег теперь получить может?

– Ежели-с опера сына вашего останется на репертуаре-с, то, конечно-с, это – целое состояние-с.

– В самой вещи? Например, сколько же, мусье Хлебенный?

– Да – ежели бы он пожелал продать свой первый сезон на корню – то даже я до пятнадцати тысяч пошел бы-с… А кто по этой агентуре специальный практик, тому не удивительно взять и все двадцать пять-с.

– Неужели? Ах как это приятно…

Глаза г-жи Нордман засияли – она даже удостоила послать довольно ласковый взгляд сыну. На другом конце стола – между Машею Юлович и Светлицкою – Эдгар Константинович представлял – нельзя сказать, чтобы великолепную фигуру – жидким тельцем своим и большою головою, в желтых косицах над лицом, не оправившимся от волнения, над глазами припадочного мученика, над улыбкою испуганного ребенка.

– Это очень приятно, мусье Хлебенный, – тараторила мамаша, – потому что, хотя видимость моя показывает вам меня богатою женщиною, но после смерти моего мужа я оказалась в процессе с другими его компаньонами… и теперь совершенно разорена. До того, что – рассчитывала жить на проценты, но – представьте: в последнее время боялась даже, что должна буду тронуть капитал…

– Ай-ай-ай! – посочувствовал Сила Кузьмич, качая головою.

– Да. А вы знаете: почать капитал – все равно, что в плотине дыру пробуравить. Я скорее согласна питаться цибулею с черным хлебом, чем без необходимости тронуть капитал. Но – если двадцать пять тысяч, это хорошо, это меня очень устраивает, мусье Хлебенный.

– А у вас с сыном-с, стало быть-с, имущество общее, не разделенное-с?

– То есть – как это? – озадачилась мамаша, – какое же у Эдгара может быть имущество? У него никакого имущества нет… Я имею хорошие средства, но они достались мне от второго мужа… Эдгара это не касается нисколько. Он как пасынок совершенно тут не наследник.

– Я-с, собственно, спрашиваю не о его правах на ваш капитал, но, – как вы изволили заметить, что, если Эдгар Константинович заработает двадцать пять тысяч, то эта сумма вас устроит?

– Да. Я даже тогда смогу поехать за границу лечиться. Мне Мариенбад необходим. Конечно, я теперь в процессе, но именно потому Эдгар и должен будет поддержать меня. Не покинет же он свою мать в несчастий?

Хлебенный с каменным, ничего не выражающим лицом созерцал колышущееся пред ним Чермное море и думал: «Так вот куда должна ухнуть «Крестьянская война»?! Утроба уемистая… упоместит!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю