355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Сумерки божков » Текст книги (страница 27)
Сумерки божков
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 18:30

Текст книги "Сумерки божков"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)

– Моисей Артурович, я должна вас предупредить. Ищите себе другое контральто. На меня не рассчитывайте.

Антрепренер не удивился.

– Конечно, Надежда Филаретовна, мне очень грустно потерять вас из персонала, но, откровенно говоря, я был заранее в том уверен. Конечно, теперь, когда Андрей Викторович делают такую блестящую карьеру, мое маленькое дело уже не для вас. Конечно, сохрани меня Бог, чтобы я вас удерживал. Большому кораблю, конечно, большое и плавание.

– Благодарю вас. Неустойку-то все-таки поди взыщете?

– Неустойку, конечно, взыщу, потому что сейчас, перед самым сезоном, новое контральто искать – это, сами понимаете, конечно, денег стоит. Конечно, с большою надбавкою против бюджета придется взять.

Надежда Филаретовна подала ему пачку сторублевок и контракт свой.

– Пересчитайте, ровно тысяча.

– Очень хорошо-с… Конечно, очень благодарю вас… Однако ведь оно не к спеху… Я, конечно, мог бы подождать… Прикажете расписку?

Расквитавшись с антрепренером, Надежда Филаретовна ушла с вокзала. Ей пришлось миновать группы провожавших мужа ее, почти сплошь знакомые: вчерашние друзья, приятели, подруги, близкие и нужные люди. Что она ни с кем не простилась и старалась скрыться спешно и незаметно, это в жене, расстроенной первою разлукою с любимым мужем, никого бы не удивило. Но – когда ей кое-кто все-таки поклонился, Надежда Филаретовна престранно и преневежливо не отвечала, будто и не видела, хотя глядела прямо в упор всею глубокою лазурью удивительных очей своих.

– Найми извозчика к Никитским воротам, – приказала она артельщику на подъезде. – Чтобы был лихач.

И помчалась на мягких рессорах и тихих резинах по Москве, только что вымытой, будто лакированной коротким ливнем, сквозь солнце, из пролетной, буйной тучки. И были голубые глаза ее – спокойные, чуть движные, будто каменеющие: глаза человека, отбывшего муку жестокой борьбы и вышедшего из нее. к решению большому и дерзкому, – последнему.

Дождевые ручьи вдоль тротуаров, расцвеченные коричневым блеском, весело и мутно стремились из нахолмных покатых переулков к перекресткам с низменной улицей. Стоки под чугунными решетками, не успевая пропускать наплыва, кипели и клокотали грязною пеною. У одного такого водопадика Надежда Филаретовна приостановила своего лихача. Сняла с руки свое обручальное кольцо и – бросила в сток.

– Трогай.

А небо было – нежно-голубое, детски-невинное, чистенькое после грозового купанья, – в разорванных клочьях дымчатой, уже прозрачной тучки, в золоте солнца, рассмеявшегося полуденною радостью по омытым дробными каплями окнам, по мокрым крышам.

Никитские ворота.

– Который дом, сударыня?

– В «Малый Эрмитаж».

Надежда Филаретовна бросила лихачу трехрублевку – и улыбнулась: уплатив неустойку, она истратила все деньги, оставленные мужем на прожитье. Теперь у нее в портмоне лежало четыре рубля семьдесят пять копеек – последние.

Одинокая дама, прилично одетая, интеллигентного образа и подобия в ресторане – для Москвы явление вообще не очень-то обычное, а тем более в «Малом Эрмитаже» – загульном трактире для дешевой вечерней публики с Тверского бульвара. Днем здесь почти никого не бывает, кроме студентов, закусывающих на перепутье с Бронных в университет, да торговцев с соседней Никитской, удирающих на полчасика из магазинов своих, чтобы распить пару пива и сразиться на бильярде. Когда Надежда Филаретовна проходила почти пустым еще трактирным залом, опытные глаза хозяина из-за буфетного прилавка устремились на ее эффектную, невозмутимую красоту, скованную в рамке дорогого и строгого туалета, с изумлением недоверчивым и недовольным:

– Не под ту вывеску попала сударыня – по ошибке забрела.

Но, когда он услышал, что Надежда Филаретовна заказала тоже довольно смущенно и лениво подошедшему к ней половому, – старый буфетный скептик спокойно отвернулся.

– Пьющая. Тайком пьет – по таким местам, чтобы своей компании отнюдь не встретить.

Этот человек видал на веку своем всякие виды, знавал всяких людей, и удивить его в подлунном мире вряд ли что могло еще – по крайней мере надолго – ни горем, ни радостью.

С какими-то грибками, поданными на закуску, Надежда Филаретовна выпила три рюмки водки. В завтраке она, поковыряв вилкою плохой бифштекс, не съела ни единого кусочка, зато очищенной выглотала еще рюмок пять… А глаза у нее все оставались спокойные, тихие, ясные – голубые глаза неба, чисто вымытого грозою, бесстрастного в свободе от рассеянных туч.

Столика за три от Надежды Филаретовны ел холодную осетрину и пил пиво молодой человек лет тридцати, в очень пестром осеннем костюме под англичанина – по сезону, при очень ярком галстухе – по личному вкусу. Еще как только Надежда Филаретовна вошла в ресторан, господин взволновался заметным изумлением и любопытством. Чисто бритое, розовое лицо его под светлою щеткою коротко стриженных и низко над бровями растущих волос даже взрумянилось в улыбке радостной неожиданности. Наблюдая, как молодая женщина принялась наливать себя водкою, пестрый сосед сперва, по-видимому, смутился и не весьма верил глазам своим, но затем – нечто обмыслив – заулыбался еще веселее и с хитрым одобрением, как человек, узревший подходящую компанию, к которой он очень не прочь бы примазаться, Надежда Филаретовна почувствовала пристальный взгляд пестрого соседа и обратила глаза в его сторону. Молодой человек немедленно приподнялся с своего диванчика и, опершись концами пальцев о стол, заговорил с учтивейшим наклонением круглой, будто шар обточенный, головы, с учтивейшим понижением голоса, учтивейшим московским говором-речитативом:

– Сударыня, прошу извинить мою нескромную назойливость, но если сходство меня не обманывет, я имею счастие видеть госпожу Лагобер?

Голос был приятный, молодой купеческий басок, с тою мычащею хрипцою, по которой коренного уроженца Замоскворечья и питомца Городских рядов можно узнать среди тысячи пришлых москвичей, как бы искусно они ни акали и ни пели словами врастяжку. Надежда Филаретовна рассматривала господина с хладнокровием, будто выбирая товар в магазине. А господин в своем чуть согнутом поклоне, с руками на столе стоял тоже, будто собирался кусок кашемира дорогого размахнуть по прилавку перед хорошею покупательницею.

– Вы меня знаете?

Молодой человек принял вопрос за приглашение подойти, и теперь изгибался корпусом и опирался перстами уже у стола Надежды Филаретовны.

– Помилуйте. Как же не знать-с? Постоянный ваш слушатель и поклонник. И в Ване, и в Зибеле. [387] Великое удовольствие изволите доставлять…

Усы у него были яркие – широко выпуклые, рыжие; рот – яркий, с веселою белизною здоровенных, еще крестьянских, не успевших выродиться в купеческом поколении, зубов. Круглоголовый, круглоглазый, рослый, уже тучный и плотный, он похож был на какого-то двуногого бычка, необыкновенно веселого и самодовольного, что вот как его ни поверни: на племя ли, на мясо ли, а он – молодая скотинка хоть куда: первый сорт и препородистая.

– Да, я – Лагобер… А вы?

– Потомственный почетный гражданин Амплий Кузьмин, сын Шерстяков… Ежели отсюдова через бульвар повернуть налево, то на углу Мерзляковского переулка будет наш галантерейный магазин… в окружности здешней довольно даже известен. Разрешите присесть?..

Дней десять спустя в листках московской уличной прессы появилось красивое сообщение:

Наши артистические нравы. Вчера, в 11 час. ночи, в известном трактире-вертепе подмосковного села Всесвятского, имела место чудовищная драка, учиненная небезызвестным в Белокаменной молодым коммерсантом, потомственным почетным гражданином А.К.Ш. и легковым извозчиком, бляха № 666, «лихачом» Артемоном Панкратовым. Оба получили довольно серьезные поранения битым стеклом и обломками мебели. Драка возникла в результате семидневного непробудного пьянства и на почве взаимной ревности обоих мужчин к некой г-же Л., «подруге» г. Ш. в его бесшабашном загуле. Со стыдом приходится добавить, что упомянутая г-жа Л. очень знакома публике одной из наших летних сцен как довольно талантливая исполнительница нескольких оперных партий.

Берлога получил телеграмму, письмо, вырезку газетную… Света не взвидел. Бросил успех, сезон, контракт. Примчался в Москву и – Наны не нашел! Как в воду канула… Единственным памятником ее безумного взрыва достался Берлоге перепуганный, полуопившийся, тяжко избитый, чуть не полоумный, почти с суеверным ужасом, но все-таки влюбленно о Нане вспоминающий, горемычный купчик Шерстяков, который с нею в одну неделю пропил тринадцать тысяч рублей и от которого она сбежала, выпрыгнув из коляски в темную, осеннюю, беззвездную ночь, среди трущобного Ходынского поля…

– Я умолял ее, – плакался злополучный бычок, – я говорил: «Надина! Вы для меня как божество, и все мое состояние – ваше!.. И если ваш супруг согласится дать вам развод, то я хоть сейчас готов увенчать возникшие наши отношения законным браком». А она мне на это – без всякого неглиже: «Поди ты к черту! На что мне тебя? Телят, что ли, родить?..» Ну тут мы, обыкновенно, подрались…

Лишь несколько недель спустя московская полиция уведомила Берлогу, что Надежда Филаретовна нашлась в одном из захолустных приволжских городков. Она жила по чужому паспорту и в кабале у какого-то странствующего шулера, который торговал ею по пароходам осенней навигации. Вырвали несчастную из когтей негодяя. Супруги увиделись.

– Пожалуйста, – было первым словом Наны, – не будем объясняться о том, что было. Все добродетельные слова я сама знаю, предположи, что они все сказаны, и баста: не надо их повторять. Зачем ты нашел меня? Оставь. Не стоит. Я знаю свой путь.

– Нана, ты психически больная! Я не могу больше рисковать ни твоею судьбою, ни своим именем…

– Моя судьба – моя собственность, никому не позволю ею распоряжаться. А твое имя – ты сам компрометировал, разыскивая меня, – я жила по чужому паспорту, никто не подозревал, что я – твоя жена.

– Нана! да любили же мы когда-то друг друга?

Она улыбалась ясными, похожими на вымытое небо глазами.

– Ну, что там… Лучше расскажи, какие партии ты будешь петь в Ла Скала? Ведь я читала в газетах: ты уже в Ла Скала приглашен?.. Молодчина, Андрюша! Знай наших! Вот так-то! Иди вверх! иди!

Берлоге все-таки удалось убедить жену, чтобы выдержала курс лечения в знаменитой петербургской лечебнице для нервнобольных. Надежда Филаретовна пробыла в ней одиннадцать дней, а на двенадцатый удавилась на корсетном шнурке, привязав его к дверной ручке. Случайно зашедшая сиделка не дала ей умереть. Директор заведения отказался держать Надежду Филаретовну.

– Не понимаю, – говорила она мужу, – почему ты думаешь, будто человеку находиться в сумасшедшем доме лучше, чем в кафешантане или кабаке?

– Нана! Ты совершенно исказила себя. Где твой стыд?

– Милый Андрюша! Я возвратила тебе твой долг, – значит, и стыд мой тебя не касается…

– Нана! Что же мне с тобой делать? Куда мне девать тебя?

Каменное лицо ее наконец дрогнуло, выразив жестокое страдание, голубые глаза помутились, и в белках протянулись красные жилки.

– Лучше всего, выведи в поле и убей, как собаку!..

Лечили Нану еще в двух невропатологических институтах– специальном, противоалкоголическом, в Финляндии, и заграничном, германском, после которого, говорят, уже идти некуда: наука сказала свое последнее слово, бросает карты и говорит «пас». В финляндском санатории Надежда Филаретовна во время прогулки бросилась со скалы в море, и жизнь ей спас лишь дико счастливый случай, что упала она не на дно, а в рыболовную сеть, откуда рыбаки сейчас же и подхватили ее в лодку. А репутацию заграничной лечебницы она жестоко осрамила, ухитрившись, вопреки строжайшему, всемирными рекламами прославленному присмотру, пьянствовать не только сама, но еще и споить с круга свою надзирательницу… И опять в газеты попала.

– Я больше не пойду в эти тюрьмы твои, – сказала она Берлоге при свидании. – Оставь меня жить, как я хочу.

– Хочешь?

– Ну, – как могу. Стены меня давят. Это – гроба.

– Нана, да не в праве же я допускать, чтобы ты по кабакам шаталась с трактирными девками вровень.

Голубые глаза мутнели.

– Если ты даешь мне на выбор – сидеть в сумасшедшем доме или быть трактирною девкою, то я выбираю – девку…

– Я тебе не о сумасшедшем доме говорю, но необходимо лечение.

Она улыбалась сурово и язвительно.

– Да, в настоящий сумасшедший дом меня никак нельзя посадить. Я умная.

– Никто и не собирается.

– Да. Никак нельзя. Сто комиссий свидетельствовать меня созови, все – невроз найдут, а здравого ума и твердой памяти – шалишь! – отрицать не посмеют…

Карьера, все более успешная и блестящая, мотала Берлогу по всей Европе. Сегодня он пел в Петербурге, через неделю в Брюсселе, там – в Одессе, там – в Лондоне или Мадриде. Скитаясь, он оставлял жену под верными опеками, купленными за большие деньги, на дружеских попечениях, обусловленных истинным и испытанным личным расположением искренно привязанных к великому артисту, уважающих людей. И тем не менее все эти оберегания разрешались скандалами, после которых из жизни Берлоги вычеркивалось несколько прежде хороших отношений, и – то один, то другой приятель терял способность смотреть ему при встрече прямо в глаза. Чем старше становилась Нана, тем чаще повторялись ее загулы, тем грубее были припадки алкоголизма, тем наглее пьяные поиски и выборы случайных любовников. Кого только не было! С кем только ее не ловили! Какие-то гимназисты, певчие, околоточный, псаломщик, актеры на выходах, оценщик из ломбарда… Возникали шантажные истории, ревнивые скандалы, бывали жестокие драки и побои, не раз всплывала пугалом угроза желтого билета.

Ни любви, ни дружбы Берлога, разумеется, давно уже не мог питать к безумному существу, несчастно связанному с ним церковью и законом. Он уже несколько лет жил своею особою мужскою жизнью, были у него связи с женщинами короткие и долгие, были наложницы, любовницы, невенчанные жены… Не только по разуму, но и по совести, он уже считал себя правым перед Наною, для которой, мол, он по долгу делал, делает и готов сделать все, но в ответ своим стараниям не получает ничего. Однако где-то в уголке души оставалось у него от Наны большое пустое место. Оно ныло незабывчиво и болело постоянно, напоминая о себе каждый день, может быть, каждый час. Призрак несчастной жены гонялся за великим артистом во всех его странствиях и будто требовал какой-то новой помощи, будто упрекал, что еще не все испробовано, чтобы Надежду Филаретовну поддержать и спасти.

В 189* году, на седьмой год брака Берлоги с Надеждою Филаретовною, русский артистический мир облетела сенсационная весть, будто Берлога опять сошелся с женою, – живут вместе и очень дружно, она остепенилась и сопровождает мужа во всех его гастролях. Берлога решился на это сближение по совету одного знаменитого психиатра.

– Знаете ли, общение с вами – это все-таки единственное сдерживающее начало, с которым ваша жена как будто немножко считается. Если бы вы могли всегда держать ее вблизи себя, то – быть может…

Берлога решился взять на себя эту – он не скрывал от себя, что тяжелую, – жертву, как епитимию, как искупительный подвиг. [388] Когда он предложил Нане, она печально улыбнулась:

– Еще не надоело спасать?

– Нана! Есть обязанности, которых человек не вправе оставлять на своей совести.

Она смотрела на него своими ясными голубыми глазами с глубоким выражением благодарной безнадежности.

– Право, Андрюша, иногда я готова думать, что ты в самом деле любил меня и еще любишь немножко… Но все-таки говорю тебе: лучше выведи меня в поле и убей… Вернее…

Общество, в которое возвратилась Надежда Филаретовна, ждало встретить ее чудовищем. Увидело прекрасно сохранившуюся, почти молодую еще женщину. Только прелестные краски нежного лица несколько помутнели и огрубели, будто потухли, да преждевременно брюзглая полнота тела выдавала, что Надежде Филаретовне уже далеко за тридцать и что не очень-то берегла она свое железное здоровье. Могучий организм, почти чудотворный в постоянном восстановлении безобразно растрачиваемых сил, пророчил Надежде Филаретовне веку лет мало-мало до восьмидесяти. А чудные голубые глаза уверяли, что – покуда они освещают ее изящный профиль – эта женщина все будет молода и – разве ослепнет, тогда лишь состарится. Вела себя она в обществе строго, чинно, с тактом и апломбом, настоящею женою знаменитости. К мужу держалась ласковым товарищем, в любовницы не навязывалась, ревностью не преследовала… Послушно выполняла режим, предписанный ей врачами, и довольно аккуратно принимала стрихнин, хотя в мрачные минуты острила, будто – «в недостаточном количестве: сразу бы граммов двадцать пять, – вот это поможет».

«Бродячая идиллия», как прозвала Надежда Филаретовна свой опыт «супружества в первый раз по возобновлении», продолжалась месяца два, но оборвалась скандалом, вящим всех прежних. Великим постом Берлога концертировал в провинции. [389] В Киеве Надежда Филаретовна стала задумываться, в Харькове захандрила, в Ростов-на-Дону приехала мрачнее ночи.

Берлога испугался было, что приближается припадок, и усилил наблюдение за женою. Но дело обошлось: протосковав несколько дней, Надежда Филаретовна переломила себя и успокоилась. Берлога торжествовал: это был первый припадок, который ей удалось побороть.

– Ты видишь: лечение действует. Ты уже можешь владеть собою, когда хочешь. Стрихнин отлично помогает тебе.

Надежда Филаретовна на такие речи ничего не отвечала.

Во Владикавказе она схватила жестокую ангину. Берлогу ждали в Тифлисе, Баку, Батуме, а больную – по Военно-Грузинской дороге, да еще с возможными мартовскими обвалами – везти было неудобно. Решили, что Берлога поедет дальше один, а Надежда Филаретовна, как поправится, возвратится в Ростов и там будет ждать мужа из Батума.

Она оставалась в отличном настроении, компаньонка при ней была превосходная, – умная и дельная старая дева из хороших, «новых» институток. Берлога уехал.

В Батуме среди значительно залежавшейся корреспонденции артиста нашло, наконец, отчаянное письмо. Компаньонка уведомляла, что по приезде в Ростов Надежда Филаретовна ее немедленно уволила. Компаньонка имела мужество заявить, что не уйдет, так как нанята не Надеждою Филаретовною, но Андреем Викторовичем, который поручил ей следить за здоровьем жены.

– Ах, – возразила Надежда Филаретовна, – если вам нравится роль тюремщицы, то не препятствую: будьте.

– Тюремщицею вашею я не буду, но сиделка вам нужна.

– Это решительно все равно! Будьте! Будьте!

В «Гранд-отеле» Надежда Филаретовна остановиться отказалась, а выбрала по случайной рекомендации подскочившего на вокзале фактора темную гостиницу подле вокзала. [390] Отель этот оказался такою трущобою, что – оглядевшись в номере – Надежда Филаретовна в ответ на отчаянный взгляд компаньонки даже и сама рассмеялась.

– Это я вам назло. Ужасная мерзость. Не плачьте. Теперь уже поздно, но завтра мы, разумеется, переберемся из этой ямы.

Однако – неправда: ни завтра, ни послезавтра – не выехали, и Надежда Филаретовна уже заступалась:

– Не все ли равно? Право, не так скверно. Комнаты большие, кормят сносно…

А затем компаньонке начало чутьем сдаваться, будто она живет, как слепая, среди тайны какой-то, будто вокруг нее сплотился фамильярным кольцом некий ловко скрытый, ехидно-почтительный, насмешливо и нагло-надувательный заговор. Мордастый швейцар со скулами, какие можно видать только в сыскных бригадах да в каторжных казематах, – грязные горничные с опухлыми развратными лицами проституток, не успевших опохмелиться после вчерашнего кутежа, – вонючий коридорный Михей – мохнатый, обезьяноподобный, ушастый недоросток с наглым взглядом профессионального вора и сводника, – вся эта вертепная челядь держалась в отношении компаньонки насторожившись, с непроницаемо-плутовским вызовом: много-де знаем, да ничего не скажем. И на красивое лицо Надежды Филаретовны тоже легла сообщническая печать лукавой и злой, будто мстительной, тайны. Компаньонка готова была хоть присягу принять, что под ее бдительным глазом пациентке напиться негде и некогда. Однако ее смущало, что Надежда Филаретовна начала как-то подозрительно долго спать, вставая с постели лишь к трем-четырем часам дня, и в спальне ее каждое утро спирался дух алкоголя. Проверив свою слежку, компаньонка пришла к выводу, что Надежда Филаретовна-таки пьянствует по ночам. Но – как? где? с кем? откуда берет вино? И вот компаньонка задумалась о себе самой, что в последнее время она засыпает как-то уж слишком рано после ужина, спит что-то чересчур крепко, будто мертвая, а поутру просыпается трудно, с страшно тяжелою головою, с зелеными пятнами перед глазами, со звоном в ушах… Мелькнуло подозрение: «А ведь это, пожалуй, моя сударка меня дурманом опаивает?»

Перехитрила, – заставила себя проснуться среди ночи. Четвертый час утра.

– Надежда Филаретовна!

Молчание. Спит? Дыхания не слышно.

Зажгла электричество: спальня пуста. Платье на месте. Тронула ручку двери: заперта снаружи. Вспомнила, что в другой двери есть запасной ключ. Вышла в коридор. Прокаженный дом дохнул ей навстречу всею ночною чумою своих отравленных конур. В подлестничной каморке коридорного Михея светился волчок, слышались бормотание и хохот… Компаньонка осторожно взглянула…

Вернулась в номер, собрала все свои вещи и с первыми лучами света, с первыми шорохами пробуждающейся гостиницы, ушла из поганого дома. Она была не то что возмущена, – раздавлена негодованием к тому, что видела. Целомудренная институтка чувствовала, что не в состоянии больше ни встретиться с Надеждою Филаретовною, ни даже оставаться с нею под одною крышею.

От Надежды Филаретовны Берлога получил с тою же почтою короткую записку – и уже не из Ростова-на-Дону, а из Одессы:

Прощай, Андрюша милый. Спасибо за все. Не ищи. Довольно. Поспасал, – и будет. Свинье место в луже, а горбатого одна могила исправит. Прощенья не прошу, потому что простить меня нельзя, но, право, благодарна тебе, что ты ко мне был хороший.

Все розыски Надежды Филаретовны были тщетны. Полиция предполагала, что сутенер-лакей, увезший ее из Ростова, продал ее в Александрию или Порт-Саид. Но два года спустя на киевском Крещатике Самуила Львовича Аухфиша ударила по плечу пьяная проститутка.

– Интеллигент, угости коньяком!

Аухфиш взглянул, узнал и – вцепился…

В эту встречу, последнюю и короткую, лицом к лицу уже не с Наною, но с живым трупом Наны Берлога убедился, что его личная роль в жизни этой женщины и нравственная ответственность за нее кончены, и единственно, чем он еще в состоянии быть ей полезен, это – поддерживать ее материально. Аухфиш взялся быть деловым посредником между ним и Надеждою Филаретовною. Берлога вручил ему крупный денежный взнос, из которого Аухфиш должен был выдавать или высылать Надежде Филаретовне по ее востребованию. Надежда Филаретовна – узнав – даже рассмеялась:

– Разве можно мне деньги давать? Лучше в Днепр бросить.

Взяла двадцать пять рублей и скрылась.

Берлога в то время уже любил Елену Савицкую, и они вместе созидали свою художественную оперу. А затем побежали тринадцать лет творчества, успеха, славы, любви…

Надежда Филаретовна беспокоила Аухфиша очень редко, но всегда ужасно внезапно, – в самом деле, словно падал какой-то дамоклов меч бессмертно и насмешливо притаившегося неизбытного скандала. Сравнительно большую сумму она потребовала только однажды, когда ей действительно надо было выкупиться из публичного дома, в который она спьяну продалась, а там ее больно избили.

Однажды понадобилась и она Берлоге. Он задумал было обзакониться с одною из своих поклонниц, крупною капиталисткою. Аухфиш после долгих розысков нашел Надежду Филаретовну, – подавальщицею ружей при тире на Минеральных водах, в глупейшем тирольском костюме, сравнительно трезвую, но уже неузнаваемо пошлую и грубую, под зеленою пернатою шляпою, с раскрашенною штукатуркою по расплывшемуся лицу. [391] Надежда Филаретовна выслушала предложение дать развод и спросила, кто невеста. Аухфиш назвал, описал.

– Нет, я развода не дам.

– Полно вам, Надежда Филаретовна! Почему?

– Совсем незачем Андрею Викторовичу на этой госпоже жениться.

– Вам-то что? Не все ли равно?

– Видите ли, Аухфиш: не давать развода – это – единственный способ, которым я могу отблагодарить Андрюшу за его доброту ко мне. Ему не годится быть женатым. Мною он застрахован от новой глупой женитьбы – вроде вот этой.

– Надежда Филаретовна, извините, но – понимаете ли вы, что при вашем образе жизни нам будет не трудно провести процесс о разводе и без соглашения с вами?

Глаза Надежды Филаретовны сверкнули голубыми молниями и потемнели, как под тучею. На мгновение Аухфиш узнал в ней прежнюю прекрасную Нану.

– О? Процесс? Отлично. Но тогда уговор: на меня не пенять. Раскопаем всю подноготную с самого начала, чтобы грязь-то по всей Европе поплыла!

– Когда-то вы сами предлагали Андрею Викторовичу…

– Тогда бы и брал, когда предлагала.

Подумала и прибавила:

– Зачем он у меня развода не спрашивал, покуда жил с Еленою Савицкою? Эта – пара была. Для нее бы посторонилась… А денежный мешок пусть сам добывает, как знает.

– Так и передать?

– Так и передайте.

Берлога выслушал своего поверенного, похмурился, повздыхал, поерошил темные вихры свои, попыхтел доброю дюжиною недокуренных папирос, порасставил их, где попало, почертыхался, шагая по кабинету из угла в угол, – и наконец смущенный, сказал Аухфишу, совсем расстроенный:

– Знаешь ли, Самуил Львович… черт ее побери совсем, эту Нану… Знаешь, она права… Канитель! Брось!..

XXV

Берлога, бледный, бродил по спальне, пыхая папиросою, и, останавливаясь пред сидящим Аристоновым, нагибался к нему низко-низко.

– Моя вина пред Надеждою Филаретовною, – говорил он раздельно и веско, – слагается из того, что я не хочу быть окончательно виноватым пред нею. Эта женщина сплетена из своенравий дикой свободы. Лишить ее свободы значит совершить против нее оскорбительную жестокость и напрасное преступление. Вот сейчас придет к обеду Аухфиш, узнает, что Надежда Филаретовна объявилась, и начнет уговаривать меня, чтобы я запрятал ее в сумасшедший дом. По его адвокатскому мнению, это – не только право мое, но и мой долг. Он десятки раз доказывал мне, что, оставляя Нану на свободе, я грешу ужасно, поступаю нечестно против общества. Ну а я не могу. Он отличнейший человек, наш милый Аухфиш, умнейший, образованнейший, честнейший, только – несносный буржуа. Как упрется в свою «пользу общества», так уж это – ultima ratio [392], не свернешь его. И все, что в его программу не уложится аккуратно по предложенной мерке, будет отсечено и похерено так чисто и неумолимо, что сам Брыкаев позавидует. Я же, должен сознаться, совсем не настолько обожаю это наше великолепное общество, чтобы во имя его безопасности упрятывать за толстые стены и железные решетки женщину, которая никому не делает зла, кроме себя самой, а в трезвое время свое, наверное, умнее нас с вами, обоих вместе взятых. Покуда я вижу в человеке свет разума, я не смею отказать ему в свободе воли, я признаю его право распоряжаться собою, как ему угодно. Вас привело в ужас – найти мою жену пьяною проституткою в Бобковом трактире, в ситцевом платье, в рваных башмаках – по ноябрьскому морозу. Да, ужасно. Но вы видели: я не был ни потрясен, ни даже изумлен вашим рассказом. Это у меня – уже притертый мозоль. Наступят, – вскрикнешь, но долго не болит. Все здесь думано, передумано, обдумано. Что страдало – отстрадало, что мучило и гневило – перестало. С супругою моею я боролся за нее самое долго и честно и отступился от нее не потому, что устал, но– когда убедился, что она – права.

Аристонов вскинул на артиста глаза– недоверчивые, сердитые.

– То есть – как права? Насчет чего?

– В том права, что лучше и глубже знает самое себя, чем мы ее знаем. Все наши старания и заботы о ней всегда были, есть и будут напрасны и ей противны, потому что становятся между ее натурою и жизнью, как враждебные, чужими руками сооруженные перегородки, которые воле ее приходится расшибать, чтобы объединяться с инстинктом и жить по-своему. Что делать? Птице нужно безумие крыльев, жуку-могильщику – тление трупа, а Надежде Филаретовне – Бобков трактир… Так что не спешите считать меня извергом… Перейдемте-ка в мой кабинет. Я покажу вам документы…

Берлога откинул портьеру и щелкнул у дверей электрическим выключателем. Вспыхнувший в потолке матовый полушар мягко озарил большую, красивую комнату с дорогими книжными шкафами, с бронзовым «Извозчиком» Трубецкого на письменном столе, с гипсовым Максимом Горьким в одном углу, с бронзовым Лассалем в другом. [393] Сверкали сквозь хрустальные стенки горки с золотом и серебром, даренным от публики. Между картин по стенам, – все оригиналов, все в ценных и стильных, любящими авторскими руками подобранных рамах, – извивались широкими плоскими змеями полосы драгоценных лент: красные, голубые, белые, сверкающие, как парча, матовые, как платина, седоватые веселым стриженым серебром атласа, испещренные золотыми и черными литерами посвящений. Куча лавровых венков сохла на полу у стены небрежно сваленною копною. От нее в кабинете артиста пахло – поэт сказал бы: славою, но сам Берлога жаловался, что москательною кладовою. Копны подобные Берлога раздаривал поклонникам щедрою рукою, прислуга, да и сама Настасья Николаевна, распродавали их либо в мелочные лавочки на лавровый лист, либо просто обратно в те самые цветочные магазины, из которых они выходили; наконец, раза четыре в год генеральная чистка квартиры решительно удаляла пыльные остатки их на чердак или даже в помойку. Но – не проходило и недели, как вырастала новая копна, со свежими листьями и свежим духом. Некоторые – особенно художественные, по преимуществу, пальмовые – венки сохранялись, повешенные темно-зелеными и серыми ободьями вокруг портретов знаменитых композиторов. Сурово хмурился Рубинштейн, безразлично благодушествовал Чайковский, испуганно сквозь очки смотрел близорукий Римский-Корсаков.

– Читайте, – говорил Берлога Аристонову, – вот вам расписка Аухфиша, что он получил от меня для Надежды Филаретовны двадцать пять тысяч рублей… Смею надеяться, что женщина, обеспеченная такою суммою, не имеет права жаловаться, будто она оставлена на произвол судьбы и вынуждена трепаться в ноябре под ситцевыми лохмотьями в рваных прюнелевых ботинках… Вот расписки Надежды Филаретовны или ее уполномоченных… Вы видите: она обратила свое обеспечение в какой-то, с позволения сказать, пропойный фонд… Десять рублей, двадцать пять, сто… Кто там? – сердито вскрикнул Берлога, отзываясь на осторожный стук в двери. – Настя! Ведь просил меня не беспокоить!.. Кто там?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю