355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Сумерки божков » Текст книги (страница 14)
Сумерки божков
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 18:30

Текст книги "Сумерки божков"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)

– Уж и насильник! – победоносно усмехнулся Аристонов. – Не греши напраслиной, Елизавета Вадимовна! Дело прошлое, и не в упрек между своими людьми: не на аркане тебя тянул я, – сама по ночам из окошка прыгала да в контору ко мне бегала…

– Напомнил! Что я могла понимать? Мне полных пятнадцати лет не было!

– Ну а я понимал: мое, значит, счастье. Кошке игрушки, мышке слезки.

– Хвастай, хвастай!

– Я не хвастаю, а – сама выдумала считаться… после эких лет! Ну и получай! Справедливость требует. Я, которые вины мои, завсегда по всем в ответе. А против справедливости – не желаю. И против справедливости – ты не ври! не моги!

Теперь они оба стояли, опершись ладонями на разделяющий стол, и, нагнув на него тяжелые туловища, смотрели друг на друга дерзкими, вызывающими глазами. Наседкина первая не выдержала взгляда, отвернулась и отошла прочь к окну, опустив голову на грудь и вздрагивая плечами.

– Пять лет я тебя не видала, – послышался ее голос, угрюмый, но более мягкий, чем раньше. – Думала: конец… слава Тебе, Господи! Отвалилась пиявка… избавил Бог от муки!.. Нет, дурная трава не вянет: объявилось сокровище!.. Эх, Сергей!

– Тридцать первый год знаю, что Сергей. Я, душенька, и сам было давно позабыл, как тебя звали. Да вот – говорю тебе: прочитал в газете… ну и того – заиграла фантазия! и не могу! помчался!

– Пять лет не нужна была, а тут – так вот сразу понадобилась?

– Лизавета! К чему твои слова? Или ты моего характера не знаешь?

Она вглядывалась в него с сторожким, но уже не слишком враждебным любопытством.

– Мало переменился, – вздохнула она. – Красивый ты, Сережка! Красивый, как был… Щеки пораздуло, в глазах жилки кровяные показались, да и вообще морда красновата стала: должно быть, пива много пьешь… а красивый! Черти тебя на пагубу женскую берегут…

– Тебе же лучше! – весело возразил Аристонов.

Наседкина хотела сесть на кушетку, но вдруг взглянула на своего странного гостя, покраснела, прикусила нижнюю губу и осталась стоять.

Аристонов заметил ее движение и усмехнулся про себя. Оба молчали.

– Слушай, Сергей, – заговорила Наседкина, – ты тупости эти свои оставь. Я так понимаю, что ты до сих пор все сгоряча говорил, потому что рассердился на меня, что я тебя неласково встречаю. На тем извини: уж очень ты меня испугал. Ты сам посуди: какое мое теперь положение? Не к лицу ты мне, не по нынешним делам моим. Ты меня компрометируешь. Я тебе истину говорю, что я тебя почитала, как бы в мертвых. А ты – вдруг привидением из земли… На что похоже? Кстати ли?.. Ты пойми и не сердись…

– Я очень тебя понимаю и совсем не сержусь.

– А если понимаешь, то оставь глупости и говори дело.

– Я тебе сказал.

Она ударила по спинке кушетки рукою и вскрикнула грозно:

– Что надо?

– Тебя надо.

Он поставил ногу на стул, закурил папироску и, вскользь прищурившись на растерянное лицо Наседкиной, послал ей воздушный поцелуй.

– Влюблен!

– Врешь ты! врешь! – нервно и с скорбною какою-то злостью вскрикнула Елизавета Вадимовна – Врешь ты, подлец! Узнал, что в люди я вышла, денег много получаю… вот – оно, зачем я тебе понадобилась! вот она – твоя любовь!

Сергей гордо выпрямился и великолепно протянул вперед могучую, красную руку.

– Деньги твои мне – тьфу! – сказал он, опуская папиросу в пепельницу. – Лизавета! Или ты меня не знаешь? Я ради денег в жизни шага лишнего не сделал, – обязательно ты должна меня так понимать, Лизавета. Кабы я льстился на деньги, давно бы на миллионщице был женат. Укор твой мне, будто бы я питаю жадность на твои деньги, – абсолютно напрасный. Вот ежели бы ты мне место могла приискать, чтобы мне оставаться недалеко от тебя, притом необременительное в занятиях и без эксплуатации моей личности произволом капиталиста-проприетера, – это я буду благодарен и приму с радостью. [263] А деньги твои – для меня не приманка. На что? Мои желания в жизни ограниченные, и я чувствую себя достаточно хорошо и судьбы своей менять не желаю. На бутылку пива и добрую компанию я завсегда добыть могу. А ежели не добуду – приду к тебе и спрошу, но – взаймы! Такой подлости, чтобы эксплуатировать женский труд и жить в содержанцах у своей любовницы, на это – нет, ошибетесь в расчетах! – Сергей Аристонов в благородстве своих чувств не способен… Я, может быть, вагабунд и праздный человек, но я не хулиган и питаю возвышенные мысли… К тебе пылает моя фантазия любви, а денежная инсинуация есть мне с твоей стороны одна напрасная обида!

Елизавета Вадимовна смотрела на него, качая головою, как человек, удрученный горькими недовериями опыта, тяжелого и злого. Морщины на лбу ее сгладились, багровая синева сбежала со щек, дыхание смягчило свои порывы, голос звучал печально, но спокойно.

– Знаю я твои фантазии любви, Сережа! – сказала она, опускаясь на стул подальше. – Всю мою жизнь ты ими исковеркал, проклятый ты человек… Из-за тебя гимназию не окончила, из-за тебя замуж не вышла, из-за тебя родительского дома лишена, из-за тебя должна была в люди идти куска хлеба искать… Спасибо еще, маленький скоро умер, а то – легкое ли дело?.. Ох, Сергей! Я этих лет моих – от семнадцати до двадцати двух – во сне видеть ненавижу, не то что вспоминать наяву. Фантазии любви! Именно, что всегда одни фантазии твои бесчестные ко мне были… Ты вспомни: сколько раз ты меня бросал? сколько раз опять назад забирал в лапы свои ненасытные? Это – правда, что никогда ты с меня денег не тянул и на мой счет не жил… Да откуда же я тебе тогда взяла бы денег? на что стала бы тебя содержать? Но ты хуже делал. Ты между мною и жизнью капризами своими самодурскими стал, ты меня жизни лишил, ты меня в грязь вогнал и человеком сделаться мне не позволил… Фантазии любви! Нет, тебя черт-завистник под руку толкал, ты мне наказанием за грех мой девичий стал, чтобы я ни покоя, ни сытости не знала… Ведь только и отдыхала я от твоих фантазий любви, что – когда, бывало, влюбишься ты в какую-нибудь новую дуру и меня бросишь. Сперва ревновала тебя, мучилась, а потом на сердце мозоль вырос: по чувству реву от обиды, что изменил и бросил, а умом рада, – ах, хорошо! ах, передохну свободно! жить будет легко! ах, если бы совсем конец! ах, если бы на волю!.. Место себе, занятие подыщу: я же смышленая, расторопная, на все руки прытка была… Жалованье, квартира, харчи… живешь месяцев шесть – думаешь, что в раю: никакой труд не в труд! никакой работы не страшно! Человеком себя чувствую – дурно ли, хорошо ли – живу… И – только-только начну оперяться, – здравствуйте! Тут как тут мой сокол ясный, и опять у него фантазия любви… В боннах служила: век бы не рассталась, в такую хорошую семью войти Бог послал! – нет, свел: ревность обуяла… Кастеляншею в детском приюте была, – довел, что со срамом выгнали за тебя… вот они, твои фантазии любви-то! Всюду-то, всюду-то ты меня находил, как злой дух какой-нибудь, и, какую хату я ни надумаю себе строить, ты сейчас придешь, все мое здание разрушишь и меня прочь уведешь…

– А ты бы не ходила! – насмешливо предложил Аристонов, посылая ей через стол кольцо из дыма.

Наседкина горько улыбнулась:

– Что издеваешься, Сергей? Сам знаешь: прикована я к тебе была. Рада бы не пойти, – так сами ноги несли… Эх, Сережа! Никогда ты этого не мог понимать, как я тебя, подлого, любила!

Аристонов созерцал ее с безмятежным любопытством, курил и молчал. Она продолжала жестким тоном:

– Не пойди за тобою – как же… Алеша Попович! бабий перелестник! Умеешь заставить, что и говорить! Миловал Бог: никогда я такого мужчины на житейском пути своем не встречала, чтобы не могла его за нос провести и вокруг своего пальца обернуть. Только тобою меня судьба наказала: всегда ты из меня – какую хотел дуру, такую и делал… Как заколдовал ты меня тогда девчонкою… чем бы в гимназию ходить, а я к тебе в контору на свидания бегала! – так семь лет в бедах и горе, в стыде и нужде маялась, а расколдоваться не могла…

Она опять вздохнула глубоко-глубоко.

– Красивый ты! Красивый, Сережка!.. Истинно, что колдовство в тебе было, дьявол в тебе сидел… «Ты бы не ходила!..» И слова-то у тебя… И глаза-то у тебя… и нож финский… и в окно-то ты влезешь… и за четырьмя стенами, за тремя замками найдешь… Думаешь, позабыла я, как ты ко мне, когда я в кастелянши-то удостоилась, на четвертый этаж по водосточной трубе вполз? Как шею не сломал… одно удивление!..

Аристонов улыбнулся важно и красиво, как знаток своего дела.

– У сумасшедших, пьяных, лунатиков и любовников есть, говорят, на такой случай особый бог.

– Разве – что!

Сергей лег животом на стол, подпер голову руками и долго молчал, заботливо выделывая свои дымные кольца и отсылая их к Наседкиной.

– Ну-с, что было, то прошло, – сказал он наконец. – А теперь как же будем, Елизавета Вадимовна?

Она порывисто встала.

– Слушай, Сережка! Честью прошу тебя: оставь! Оставь! Довольно! Пожалей! Пощади! На что я тебе? Пять лет прошло… мы чужие люди! Я не для тебя, ты не для меня… Я не та Лиза, которую ты знал. Я страшную школу прошла, Сергей. Когда ты в последний раз меня в Курске бросил, я до нищеты, до отчаяния дошла, мне за три рубля продаваться случалось… Бог не захотел моей конечной погибели, нашелся добрый человек – актер пьяненький. Он во мне голос и дар мой открыл, на Светлицкую мне указал, дал к ней рекомендацию и между знакомыми денег собрал, чтобы мне доехать сюда и на первых порах не поколеть с голода. Ну я так и поняла, что это предо мною, за все мои страдания с тобою открылась наконец настоящая моя судьба, – как говорится, планида моя засветила. Пять лет я одною думою жила, а житье, Сергей, несладкое было. Спасибо, Александра Викентьевна, как скоро заметила мой талант, и начала я делать большие успехи, стипендию мне положила, у поставщиц своих открыла кредит маленький, устроила девку на ноги стать, а до тех пор…

Она махнула рукою и отвернулась, опять вся пылая румянцем стыда, с малиновыми ушами и затылком.

– Я себя в эти пять лет, как каторжная какая-нибудь, ломала и школила. Ты меня судьбы моей лишил, а я ее нашла. Хороша ли, плоха ли была наша семья, а все – хоть серая, да сытая, купеческая. Отец меня в барышни готовил, я пять классов гимназии прошла, а ты меня сорвал, как цветок, истрепал, поломал и в девки бросил! Хвалишься, что хулиганом не был, на мой счет не жил, не торговал мною, как другие подлецы делают. А что мне в том, ежели мне все равно самой для прокорма тела грешного продаваться пришлось? Живуча я… самой себе иной раз не верю, как вспоминаю, насколько живуча! В бездне была и по отвесным стенам полированным на ногтях, кровью обливаясь, к свету выползла… А ты пришел опять меня в бездну столкнуть? Нет, Сереженька, это не пройдет! Лгать тебе не стану, да тебя и не проведешь. Гляжу я на тебя сейчас, – и красив ты, окаянный, и мил мне по-прежнему. Оттого я и испугалась так тебя, что знаю твою власть надо мною, – бросает меня к тебе, шалею я от тебя. Но увести меня за собою из новой моей жизни тебе не удастся! Нет! Слишком дорого заплочено! Не удастся! Лучше мышьяку нажрусь! Лучше петлю надену!

Она взяла с этажерки газету и бросила Аристонову, – он поймал налету.

– Читай! Что голос хвалят, – это пустяки: голос – не от меня, голос – природа дала, Светлицкая обработала… А вот ниже: Аухфиш, сам Шмуль Аухфиш, уму моему удивляется, певицей интеллигенции меня называет!.. Меня! Лизку Наседкину, которую выгнали из пятого класса гимназии за амуры с отцовым конторщиком, которая как о высшем счастье мечтала, чтобы в бонны хорошее место найти, которая с голода за три рубля к проезжим ходила… Пойми же ты, пойми, враг ты мой, друг ты мой любезный, чего мне стоило обработать себя в этот мой новый вид! Пять лет я только и делала, что училась. Не одному пению с игрою. Это всего легче далось: это у меня природное, – мне только направление дай, а там у меня все само собой как-то выходит… талантом льется! Я на сцене, Сережка, сама себя иной раз не понимаю, отчего я такая, а не другая, почему вдруг руку подняла или справа налево перебежала., а выходит – аккурат то, что надо! Я на сцене – как пьяная стою: и я, и не я! Дома, в классе, на репетициях готовишь роль-то, готовишь, думаешь о ней, думами всю голову изломаешь над каждою нотою, над каждым словом… А на спектакле, глядь, вышла, увидала публику, осветилась рампою… – и словно колдовство какое: оно – как будто и то делаю, что надумала и приготовила, а выходит совсем не то… настоящее выходит! Понимаешь? И публика не ожидала, и товарищи не ожидали, и я сама не ожидала… Это не от меня! Это сверх меня! Это чудно! Странно, сладко и чудно!.. Лучше этого ничего на свете нет и, кто это пережил, уже ни на что другое не променяет. Кто не испытал, тому и объяснить трудно… И не всякому дано! Ха-ха-ха! Лелька Савицкая все бы свои тысячи и бриллианты отдала, чтобы хоть один вечер такой пережить!.. А вполне-то – из всего театра – один Берлога меня в этом моем пламени понимает…

Она счастливо засмеялась и вполголоса запела дикий клич – вихрь ветра и стремление туч – вчерашней Брунгильды-Валькирии:

Хой-о-то-хо! Хой-о-то-хо! Хей-а-ха! Хей-а-ха! Хой-о-то-хо!

– Вот ты услышишь! Вот ты увидишь!

Аристонов невольно опустил руку с папироскою и, разинув рот, засмотрелся на мгновенно преображенные, озаренные прекрасным вдохновением черты певицы, на ее сразу пластическую, монументальную позу, с буйно брошенными вперед руками, с могучими волнами груди.

«В самом деле, и Лизка, и будто не Лизка, – размышлял он, глубоко заинтересованный. – Словно полоумная… либо пьяная… а хорошо! Наподобие русалки, искушающей пустынника, и даже как бы дева морей…»

Но обнаруживать впечатление было не в его расчете. Он принял вид равнодушный и жесткий и сказал небрежно, почти с презрением:

– Сказывают люди, путаешься ты с ним, с Берлогою этим…

Наседкина широко открыла удивленные глаза.

– Откуда успел осведомиться?

– Ночью с хористами вашими в некотором местечке повстречался… Сплетничают о вас здорово.

Елизавета Вадимовна резко тряхнула головою…

– Не верь. Враки!

– Да мне – что же? Я – чтобы при мне мои бабы шалили, этого не люблю, а когда меня нет, я не ревнивый.

– Пустяки!..

Елизавета Вадимовна нервно дергала шнурок на портьере.

– Пустяки! Ничего еще нет… может быть, и не будет… а, может быть, и будет… я не знаю!.. Лгать тебе опять-таки не стану: оно к тому вдет… и… и… нужно мне это очень, Сергей Кузьмич… по делу нужно!.. Чувства у меня к нему – женского чувства к мужчине – нет. Да и он во мне покуда женщины не замечает: в артистку влюблен, идеалы строит… Но уж слишком он мне полезен – не то что нужен, необходим прямо – знаменитый Андрей наш Викторович… Эх, брат Сережка! Не пришли еще те счастливые времена, когда мы, женщины, будем с вами вровень стоять и каждая по своему собственному достоинству карьеру в жизни делать! Сейчас в нашем деле – будь ты хоть ангел с небеси, а без мужской поддержки не обойдешься. Повсюду еще женщина должна въезжать в карьеру свою на мужских плечах. Без Андрея Берлоги я бы еще под горою сидела, а он меня сразу наверх горы взнес… Ну а даром таких услуг не оказывают, – платить надо. А капитал у нас, женщин, для расплаты, известное дело, один – тело…

Она с горьким смехом ударила себя обеими ладонями в грудь с такою силою, что оторвалась и покатилась по полу узорчатая пуговка капота… Аристонов проводил пестрый волчок взглядом и с любопытством перевел глаза на Елизавету Вадимовну. Он находил, что она говорит дело, и был заинтересован.

Она продолжала и горько смеяться, и горько говорить.

– Этот – спасибо, хоть кредитор добрый, не торопит расплатою… А за пять учебных лет моих?! Ты меня дурою полуграмотною оставил, а сейчас – смотри: я по-французски говорю, я на фортепиано играю, я, если надо, какой угодно разговор могу поддержатъ… Даром, что ли, досталось? С неба свалилось? Святым Духом осенило? Нет, милый друг: за все плачено! И все – из того же капитала… все ценою самой себя и по случаю куплено!.. Александра Викентьевна бранит меня, что я говорю по-французски, как кафешантанная певичка или девица уличная, – и argot [264], и акцент, и обороты самые вульгарные, – в обществе, мол, так нельзя, надо свой язык перевоспитать. А я – как выучилась? Жил полгода в меблированных комнатах наших француз, коммивояжер, с образчиками тисненой кожи приехал… Ну и, спасибо, обучил! Гроша медного не стоило, еще подарки получала и взаймы без отдачи что денег перебрала Только уж на благородстве языка в этакой практике прелестной – извини, не взыщи… Жутко, темно жилось, Сергей! Мне назад на себя оглянуться страшно – будто в пропасть адову… А ты зовешь, требуешь… Полно!

Аристонов методически докурил и загасил папиросу, потом поднялся и сел на столе, свесив ноги уже с той стороны, в которой все еще ощипывала кисть на портьере – всем телом волнующаяся – Елизавета Вадимовна.

– Лиза! ты понимаешь меня совсем не в тех смыслах и совершенно несообразно моей возвышенной душе! – произнес он, тоже ударяя себя кулаком в грудь. – Я очень могу чувствовать… и совсем к тебе не с тем, чтобы низводить тебя с твоей высоты!.. Напротив, я чрезвычайно как весьма горжусь тобою, Лиза, и твоя цивилизация прогресса делает тебе честь. Что немного круто поговорил с тобою, прости. Ты согласилась, что сама виновата: встретила меня, слишком ощетинясь. Давай – помиримся, Лиза…

Он протянул руку. Она свою спрятала…

– Помиримся – давай, а руки – не надо…

– Брезгуешь?

– Знаю я твои лапы: кузнечные клещи. Дать руку, волю отдать… Ученая!

– Боишься ты меня, Лизка! – засмеялся Сергей, – ох, боишься!.. Давеча на кушетку сесть не решилась, теперь руки не смеешь дать… Да что ты, право? Чудак-девка! Зверь я, что ли, или разбойник лесной?

– Я не боюсь тебя, – коротко возразила Наседкина. – Я не боюсь тебя: я тебя знаю.

Он нахмурился повелительно и гордо.

– А если знаешь, – к чему же, Лизавета, все твои прелиминарные переговоры? [265] Коль скоро я желаю твою руку, обязательно должна ты мне подать ее, погода я честью прошу, а то ведь и сам возьму… если ты меня знаешь!

Она, молча, приблизилась и вся дрогнула, как обожженная, когда ее мягкие, холодные от волнения пальцы очутились зажатыми в широкой горячей руке молодого человека.

– Ну и довольно, Сергей… Отпусти!

– Погоди. Авось не слиняешь – за ручку-то подержаться…

– Сергей! Богом тебя прошу: пожалей ты меня! не буди ты во мне проклятой моей привычки к тебе! Знаю я тебя! знаю! И не тебя боюсь – себя перед тобою боюсь…

– Слушай, Лизета! – говорил он, не обращая на ее слова никакого внимания. – Слушай, Лизета! – он властно обогнул рукою ее талию. – Все, что ты говорила, я себе усвоил, и даже оно проникло в священные глубины моего чувствительного сердца. Но, Лизета! Посуди сама: по какой же реальной причине должен я, например, упускать в тебе мое счастье? Мне к тому нет никакого расчета и не предвижу ни малейшей возможности. Согласись, что в такой моей глупости вся очевидность самопожертвования, то есть презренный и противный рассудку аскетизм. Я чрезвычайно понимаю и абсолютно признаю, что мы с тобою теперь не пара в глазах фальшивого общественного света, который вознес тебя на ступень аристократии, и великодушно не настаиваю, чтобы ты публиковала наш с тобою неразрывный союз…

Он закинул другую руку за шею свою и поймал ею голову безмолвной Елизаветы Вадимовны и без сопротивления положил ее на свое плечо…

– Напрасно воображаешь! Я не намерен вмешиваться в твою жизнь, портить твою карьеру и житейские отношения. Ты считала себя свободною пять лет, – я оставлю тебя при твоей свободе. Я не накладываю ига и не хочу ярма! Я горд: я свое место знаю. Я лишен даров высшего образования и не удобен среди аристократов, которыми ты теперь окружена. Поверь, я не прошу тебя вводить меня к ним. Я имею самолюбие и не позволю себе быть там, где я не на первом месте и хуже других. Я оставляю тебе и твою свободу, и твое счастье. Ты говоришь, что по твоим деловым расчетам тебе необходимо сойтись с господином Берлогою. Эта твои слова были очень практические, и я не ревнив, тем более такая знаменитость, и я – со всем моим уважением и даже почитаю за честь. Дело прежде всего. Сделай милость, поступай в жизни своей согласно своему уму и рассуждению, к общему благополучию, как женщина рассудительная и свободная… Но, Лизета, ежели ты, столь любившая меня в черные дни, гордо отказываешь дать мне часть в своем современном превозвышении, то мой натуральный исход – тебя возненавидеть и нанести ужасную месть беспощадною рукою… Лизета! Я за гласностью не гонюсь, я доволен секретом… Если ты будешь вести себя против меня хорошо и не выйдешь из пределов, я буду безмолвен, как полночный жилец могил… Лизета! Ты слышишь меня? Или не слышишь? Лизета!

Елизавета Вадимовна молча дышала на его плече странным звуком – будто вздохи переходили в тихий, судорожный смех… Глаза ее были мутны и далеки, лицо залито пунцовым цветом, рот стал четырехугольный и горел сухим жаром…

– Лизета!

Она улыбнулась жалко, счастливо, бессмысленно, дико и закрыла глаза, и свободная рука ее, трепеща, побежала по его груди и обвила шею…

– Миленький… миленький… Сереженька… миленький… дружок…

– Так-то лучше… – весело отвечал он, подхватив ее ловкою охапкою на свою молотобойную грудь.

Ручка у входной двери завертелась. Тра-та-та-та-та! – посыпались частые удары нетерпеливого порывистого стука. Сергей невольно выпустил женщину из объятий, но она осталась висеть на нем, ошалевшая, непонимающая.

– Елизавета Вадимовна… Кой черт: заперто?.. Елизавета Вадимовна!.. Но мне же сказали, что она дома… Елизавета Вадимовна!.. Спит, что ли? Елизавета Вадимовна!..

Она открыла глаза, оторвалась от Сергея, узнала голос, в одичалых глазах мелькнул луч сознания – она схватилась за виски и крепко сжала их, чтобы кровь отхлынула и отрезвела память.

– Кто? – беззвучным говором спрашивал Сергей.

Наседкина приложила палец к губам.

– Берлога.

– О, черт!

Тра-та-та-та-та…

– Елизавета Вадимовна! Отзовитесь! Я по важному делу и с самыми радостными вестями…

Аристонов и Наседкина обменялись взглядами.

– Надо принять… Он уже два раза заезжал… Я ему это время назначила…

Сергей согласно мотнул головою.

– А я?

Наседкина молча указала ему глазами на выход в другой коридор, через ее спальню. Он бесшумно подхватил с кресла свое курьезное пальто.

– Елизавета Вадимовна!

Сергей был одет и в рыжем котелке уходил своею скользящею, хулиганскою походкою человека, привычного к самым неожиданным приключениям и переделкам.

Наседкина наконец нашла нужным подать голос.

– Кто там?

Звук был хриплый, обрывистый, будто со сна.

– Не узнает! О, неблагодарная!

Она шептала Сергею:

– Ты подожди минутку в коридоре за углом, покуда я его впущу… Понял?

И громко:

– Андрей Викторович? Вы?

Сергей. Понял… Эх, не ко времени… Черт!.. Лиза!.. Когда же приходить-то?..

Берлога. Я, я, конечно, я… Здравствуйте! Отворите вы мне наконец, нелюбезная хозяйка?

Наседкина. Сейчас., извините, ради Бога… я было прилета отдохнуть… Минуточку! Одну минуточку!., одеваюсь…

Сергей. Лиза, когда опять приходить?

Наседкина. Не приходи, не стоит тебе ко мне приходить: видишь – на юру живу… народ толчется… минуты верной нет… Лучше я сама тебя найду… Дай свой адрес, в каких номерах остановился… Сегодня вечером… скорее! скорее пиши! Жди… приду… пиши адрес… К десяти часам… Жди!

Сергей исчез за дверью. Наседкина повернула ключ в замке и, еще сжимая в руке шуршащую записку, пошла, чтобы отворить Берлоге. Ноги свои она чувствовала слабыми и мягкими, будто ватные и без костей. Перед глазами плыл туман, стены комнат качались и шли кругом, все предметы плясали. Елизавете Вадимовне казалось, что ее шатает, как пьяную, и голова горела пьяным жаром, и горло душило пьяною тошнотою, и хотелось рвать на себе одежду, и терзать свое, бунтом восставшее, пылающее тело.

– Ну и соня же вы! – радостно восклицал вошедший Берлога. – Непозволительная, бессовестная соня… Спать в то время, как я обделываю, можно сказать, беспримерные дела и ставлю вас на порог величайших событий! А лицо? Лицо? Боже мой, какое смешное у вас лицо!.. Ну-с, очаровательная Брунгильда, отгадайте, с чем я к вам пожаловал? Вы ничего не ждете? ничего не подозреваете?

Наседкина с мутною головою и едва зрячими глазами отвечала тем же судорожным полувздохом-полусмехом, что несколько минут назад едва не отдал ее в руки Сергея… Нет, она ничего не подозревала, и ей больших усилий стоило, чтобы понимать. Торжествующий Берлога не замечал… Он потрясал толстою тетрадью писаных нот.

– Сударыня! Фра Дольчино приветствует вас, как свою Маргариту Трентскую… Сегодня утром Елена Сергеевна возвратила Кереметеву партию с официальною запиской, которою просит передать Маргариту Трентскую вам… Елизавета Вадимовна! Что с вами? Вам дурно? Что вы? Елизавета Вадимовна?

Ее большое горячее тело неожиданным грузом рухнуло к нему на грудь, и на плечи легли тяжелые, белые, влажные руки… Снизу вверх стремились к нему бессмысленные глаза с исчезающими зрачками, и губы с углами, грубо опущенными в красивом безобразии мучительного восторга, прижались к его удивленным губам.

– Елизавета Вадимовна…

А она ловила его руками за голову, тянула к себе и лепетала:

– Голубчик… миленький… люблю… люблю… не могу… Сер… Андрюша, золотой… миленький… голубчик…

Часть вторая. КРЕСТЬЯНСКАЯ ВОЙНА

XVI

Была оттепель, и снег падал пополам с дождем. Электрические солнца бодро и будто сердито даже боролись с матовою мзгою. Мокрый асфальт тускло сиял белыми полосами отраженного света. Из-под теней домов выходили на тротуар нищие – странные, новые нищие – и, протягивая руки к нарядным прохожим, спешившим в театр, говорили хриплыми голосами:

– Одолжите двугривенный на ночлег типу Максима Горького!

– Примите участие… бывший хорист… Когда-то вместе с Берлогою в одних операх пел. А ныне – сами изволите видеть: ноябрь на дворе, а я франчу в калошах на босую ногу… ха-ха-ха!., будьте столь любезны – пятиалтынный на обогреваньице!..

– Господин интеллигент! Вы – интеллигент, я – интеллигент, прошу, как интеллигент интеллигента…

Их было много и – чем ближе к театру, тем больше. У подъездов театральных они не смели стоять, оттесненные жандармами, пешею и конною полицией. Но они, как шакалы по горным ущельям, рыскали в смежных переулках, выныривая из глухих пассажей и проходных дворов. Мрачные фигуры их, подобно кариатидам, сгибались по углам домов, всюду, где электрический свет поглощался мозглою тьмою мокрой ночи. Насупротив театра по тротуару они стояли и бродили десятками, будто – бывало, в прежние времена, – на церковной паперти или у кладбищенской ограды. Они просили повелительно, сами назначали монету, какую желают получить, и, если получали, то – обыкновенно – благодарили и тотчас же удалялись, уже не беспокоя других прохожих. Встречая же отказ, ругались крепко и – тоже по-новому.

– Какой же ты, чертов сын, студент, ежели в оперу ходить у тебя деньги есть, а голодному человеку пятака дать не можешь? После подобного твоего свинства выходишь ты белоподкладочный пес паршивый, а не товарищ!

– Буржуй толстомясый! Чтобы те уши заложило в театре твоем! Туда же – Берлогу слушать вдет… с посконным рылом в суконный ряд!

– Что-о-о? – вздымался обруганный «буржуй».

– Ничего, проехало. Подбирай, что упало.

– Берегись, любезный! Участок недалеко…

– А кулак у меня еще ближе.

– Городовой! городовой!

Но городовые к таким стычкам спешили очень медленными ногами и обыкновенно приходили к месту действия – лишь когда оскорбитель, все еще ругаясь, провалится, будто в трап театральный, в первые открытые ворота, чтобы переждать грозу в безопасном уголке темного двора.

– Оглох? Не слышишь? – бушевал перепуганный и обозленный обыватель.

А полициант медлительно и расчетливо лукавствовал:

– Виноват, ваше высокородие. Так что позволил себе думать, не мастеровые ли на смех зовут, промеж себя шутят…

– Ты не думать здесь поставлен, а за порядком наблюдать! Этак – тут резать будут, ты не услышишь?

– Храни Бог всякого, ваше высокородие. Как можно-с?! Опыт имеем.

Если оскорбленный жаловался околоточному или помощнику пристава, тот окидывал ленивого городового рассеянным взглядом:

– Вавиленко! Ты что же, скотина?! Смотри у меня!

– Вы, господин пристав, пожалуйста, не оставьте этого дела без внимания… Я не о себе хлопочу в данном случае: я слишком уважаю себя, чтобы обижаться на какого-нибудь босяка… Но вы сами понимаете: удобства публики… улица создана, я думаю, для всех…

– Взыщу-с. Будьте благонадежны. Не попущу-с. Взыщу-с.

Но и не взыскивал, и попускал. Полиция боялась трогать эту странную, одичалую нищету, которая сознала, что ей уже нечего больше терять и ни в каком новом житейском изменении ей хуже быть не может.

– Гуманничаем с чертями. По мордам надо бить подлецов! – кипятился молоденький, рыжеусый и красный, как наливное яблоко, приставок перед другим, пожилым, толстым, рослым, с угасшими, ко всему миру равнодушными глазами. А тот безразлично ухмылялся в седеющие усы и солидно возражал:

– Уж и гуманничаем… Такие слова в нашем с вами звании довольно странно даже помнить, не токмо что произносить.

– А ежели странно, то и бей по морде!

– А финского ножа в спину хотите?

– Помилуйте! – возмущался солидный господин в цилиндре, – подходит и говорит: «Господин, дайте десять копеек на ночлег…» Я ему натурально даю две копейки: согласитесь, не Крез [339] же я, чтобы раздавать по гривеннику всякому нищему, который просит… И что же? Он швырнул монету на мостовую. «Я, – говорит, – у вас на дело спрашиваю, а вы мне суете игрушку…» Две копейки – ему игрушка! Ведь это же – черт знает что такое! Это – последний разврат!

– Да, конечно… – и соглашался, и возражал господин в мягкой шляпе. – Но с другой стороны… строго говоря… в самом деле, что же он может сделать для себя на две копейки?

– Как что? как что? Еще, дальше просить! Не жалей спины-то! Покланяйся, попроси! Я – две копейки, другой – две копейки, четвертый, пятый… этак он не то что гривенник, – до рубля с публики наберет… Вы чему же изволите смеяться?

– Поклоны человеческие у вас уж очень дешево стоят. Оказывается по арифметике вашей, что – за гривенник-то благопотребный – ему – самое малое, что перед пятью прохожими унижаться придется…

– А, батюшка, за чем пойдешь, то и найдешь: такая подлая профессия!

В другой проходящей группе слышалось:

– Куда полиция смотрит? Этакое безобразие! И отчего это за границею босяка нет?

– Положим, что есть… только в глаза он не лезет.

– Да вот не лезет же! Стало быть, полиция хорошая, распорядительная, – умеет охранить обывателя от неприятности…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю