355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Никонов » Жизнь и удивительные приключения Нурбея Гулиа - профессора механики » Текст книги (страница 3)
Жизнь и удивительные приключения Нурбея Гулиа - профессора механики
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:59

Текст книги "Жизнь и удивительные приключения Нурбея Гулиа - профессора механики"


Автор книги: Александр Никонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 71 страниц)

О спортивных спорах

Наши тренировки с профессором успешно продолжались. Надо сказать, что как тренер – он настоящий профессионал: результаты мои стремительно росли. Когда кто-то пытался дать мне совет, Гулиа отводил меня в сторону и говорил:

– Ты (он уже перешел со мной на «ты», чего я еще не мог сделать) всяких фрайеров не слушай, что они понимают в жизни! Когда они в спорте шли туда, я уже шел обратно!

Это должно означать, что у Гулиа опыта больше, чем у всех этих «фрайеров». Но Гулиа лукавил, обратно он не шел. По моим сведениям, он медленно, но все же прибавлял результат. Выступал он в молодости в полулегком весе (60 кг), где результат мастера спорта в жиме был 95 кг. Гулиа при этом поднимал 105 кг, а на тренировке даже поднял 115 кг, что было тогда в 1958 году мировым рекордом. Тренироваться Гулиа не прекращал никогда, но собственный вес его рос, и сейчас он равен 85 кг. Но и результат вырос – сейчас Гулиа жмет 140 кг, правда, лежа, как и положено в пауэрлифтинге. Профессор говорил мне, что с ужасом ждет того момента, когда результат начнет убавляться, но вот ему уже 64 года, а результат тьфу, тьфу, чтобы не сглазить! – все растет.

Тренировался Гулиа необычно – он постоянно выискивал в зале того, у кого можно выиграть спор. Иногда ему подыгрывал и тренер в зале. В зал приходили обычно разные люди, постоянный состав был не более 4–5 человек. Так вот, завидев какого-нибудь нового спортсмена, который начинал кичиться своей силой («трепача», как называл таких Гулиа), профессор «подкатывал» к нему, восхищался его силой и техникой, жаловался на приближающуюся старость, потерю сил и т. д. Входил в доверие, одним словом. Присмотревшись к «трепачу», Гулиа уже мог наизусть сказать, сколько и в каком движении он может поднять. И тут затевался спор.

Допустим, Гулиа громко говорит, что если он вспомнит молодость, да «поднахрюнится», то 120 выжмет. 120 – это не зря, Гулиа чувствует, что для «трепача» – это посильный, но предельный вес. Тренер с хохотом вскакивает и начинает подначивать: – А скорую помощь вызывать не придется? Гулиа «распаляется», говорит, что если на спор, то обязательно выжмет, а так – стимула нет. Тренер опять подначивает: – А поспорьте с ним, – и он указывает на «трепача», – он вам 20 кило фору даст! Гулиа впадает в ярость, начинает швырять блины, называть всех «фрайерами», и говорит, что никакой форы ему не нужно, мастера форы не берут, и тому подобное.

В результате затевается спор без форы, просто – кто выжмет больше. Тренер требует спорить на 10 бутылок шампанского. Гулиа, якобы чувствуя свою слабость, сбавляет число бутылок до двух. Короче говоря, сам «трепач» согласен спорить на шесть бутылок, и Гулиа с трудом, но соглашается на это. Видели бы вы профессора при этом! Он преображался, становился похож на старого еврейского маклера, которого хотят обмануть, и он сознательно идет на этот обман. Заключается пари, при этом в сейфе тренера находятся деньги, которые можно взять взаймы, если своих недостает. Затем Гулиа требует, чтобы первым подходил к штанге «трепач». Он, дескать, и моложе, и сильнее и он заявил «шесть бутылок», вот пусть он первым и подходит …

Ну, поднимает, допустим, «трепач» в первом подходе 115 кг. А Гулиа «пропускает» этот вес, говорит, что силы не хочет тратить. Поднимает «трепач» во втором подходе 120 кг, а Гулиа снова пропускает подход. А 125 кг «трепач» поднять не может. Стало быть, его результат –120 кг. Гулиа ставит на штангу 122,5 кг (2,5 кг – это тот минимум, на который разрешается превышать вес) и с большим трудом выжимает ее. Бывает, что «трепач» в ярости подходит к 125 кг и с грехом пополам, но поднимает этот вес. Тогда Гулиа ставит 127,5 и с еще большим трудом выжимает штангу. Каким нужно быть артистом, чтобы не показать, своей силы, что можешь несколько раз выжать 140! «Трепач» ставит 130 кг, но не может оторвать штангу от груди. Все, спор выигран, Гулиа жалуется, что надорвал себе здоровье и теперь нужно ложится в больницу, а «гонец» забрав деньги и сумку, бежит за шампанским. Распивали после тренировки всей компанией, причастной к спору.

Я как-то спросил у Гулиа, почему он сразу не поднимает максимум, чтобы подавить конкурента. – По-еврейски надо поступать, по-умному! – отвечал Гулиа. – Увидишь, Петрович я у него еще раза три выиграю. Он будет усиленно тренироваться, думая, что я надорвался, и сам недели через две предложит поспорить. Ну, я опять подниму с трудом на 2,5 кг больше и скажу, что получил грыжу, остеохондроз, импотенцию и т. д. Если он очень глуп, то через некоторое время опять захочет поспорить, но обычно после третьего раза все понимает и уходит из зала. А я жду нового «фрайера». Хороший у нас тренер – Виктор, помогает мне наказывать жлобов, которые старших не уважают. Вот и пояс фирменный подарил мне, чтобы я спину не надорвал!

Почему же вы называете это «по-еврейски», а не «по-абхазски», например, или «по-русски», ведь вы же русский человек? – поинтересовался я. Гулиа как-то погрустнел, предложил мне сесть, сел сам и начал отвечать на мой вопрос.

О евреях

Я бы рад и счастлив был бы называть это – «по-русски». Но мы – русские, увы, таковы, что у нас душа нараспашку. Спохватившись, он быстро добавил: – Я это все понарошку делаю, прикидываюсь хитрым евреем, чтобы учить «фрайеров», сам я не такой, ты же знаешь!

– Евреев всю жизнь преследовали, причем силы были явно неравны. Ну, там филистимляне или амореи какие-нибудь – это туфта. Евреи с ними успешно боролись и ничему бы не научились в жизни, не будь трудностей пострашнее. Помнишь, как братья предали Иосифа, сына Иакова? Какой современный еврей так сделает? Потому, что горя еще не хлебнули! А сам Иаков тоже хорош – с Богом бороться задумал! Ну, какой еврей теперь будет бороться с Богом? Президента пытаются укусить исподтишка – и то в штаны накладывают. А теперь посмотри на Иосифа после египетских его действий, после тюрьмы, после ощущения того, что он гораздо слабее оппонентов – он стал хитрым, изворотливым, захватил в Египте всю власть – вторым человеком после фараона заделался. И всю свою родню перетащил к себе. Пока египтяне поняли, как их надули, сколько веков прошло!

Только добрались под водительством пророка Моше – Моисея, до Земли Обетованной, там – то ассирийцы, то персы, то вавилоняне – и все сильнее их. Я уж не говорю про Рим, с которым и спорить было бесполезно. Вот и стали евреи крепчать и умнеть. Как говорится в народе: нас, пардон, трахают – а мы крепчаем!. А там скитание по Испании, Германии, другим странам. Почитай Фейхтвангера, только начни с «Иудейской войны», а то перепутаешь все. Он-то всю душу родную – еврейскую, понял и изложил в своих книгах. Может быть и зря!

И еще одно – они почему-то уверены, что они и есть – Богом избранная нация! Все это лажа и туфта – это мы, русские – нация, избранная Богом! Москва – третий Рим и четвертому не бывать! – Гулиа понял, что перестарался и смутился. – Завел ты меня, однако, зайдем лучше ко мне и выпьем, я тебе кое-что еще расскажу.

И вот, после привычного «лыхайм», Гулиа рассказал о своих взаимоотношениях с евреями.

– Моими самыми любимыми друзьями в жизни были евреи. Трое из них были настолько близки, что скажи кто-нибудь из них: «Умри, Нурбей, мне это нужно!» – я бы сделал это. Их интересы, их жизнь, их желания были для меня доминантами. Они чувствовали это, и мне кажется, любили меня тоже. Их поступки говорили об этом. Они выручали меня из беды, поступались своими интересами, жертвовали для меня всем – временем, научными достижениями, даже любимой женщиной. Но наступал момент, когда они понимали, что их высший, жизненный интерес требует расстаться со мной. И они медленно, осторожно, щадя меня, отходили в сторону и уходили навсегда. Нет, не умирали, скорее наоборот – уезжали в другие страны, и даже не уезжая – исчезали из моей жизни. Для меня это каждый раз было трагедией, я не понимал в чем дело, пока не прочитал Фейхтвангера и Ромен Ролана.

Кроме тех троих, которых я буквально боготворил, у меня были близкие, хорошие товарищи – евреи, и те оставили меня, как представилась возможность получить без меня большую выгоду в жизни, выгоду по большому счету. Даже жена (вторая), как ни любила меня, но только представилась возможность, уехала по еврейской линии. Она скрывала от меня свою национальность, я тогда уже обжегся на евреях, и она знала это. И не могла предложить мне ехать с ней. А решилась признаться, что она меня дурила со своей национальностью, только уехав из России. Я чувствую, насколько тяжело было ей оставлять меня, но она пошла на это из-за «высшей» выгоды – жить в Нью-Йорке, естественно, совсем не то, что в Москве в 80–90 годах. Америка – это перспективно! А любовь – это «халоимес» – мечты, сны, по-еврейски.

С тех пор я побаиваюсь приближать к себе евреев. Может быть зря, они умны, старательны и талантливы, но получить столько рубцов на сердце, поневоле на воду задуешь! От нашего брата – русского тоже можно получить по морде, но по-глупости, по-пьянке, по-расчету, наконец, но не по такому тонкому, дьявольскому расчету, не с такой милой миной, и не так смертельно больно.

И еще – когда их мало – все в порядке. Раньше, при Брежневе, были какие-то квоты. Ну, нельзя, чтобы в ВУЗе и ректор и все зав. кафедрами были евреи. Такое положение было в Тольяттинском политехническом институте, где я работал в 1968-71 годах. Все они порознь были прекрасные люди, умные и добрые. Но вместе – глухая оборона, куда нет входа «агою», т. е. нееврею. В конце сталинского периода такое положение было в медицине, престижных ВУЗах и академической науке. Но были и парткомы, которые «следили за порядком». Такое же положение, но без парткомов, сейчас в финансовых кругах – что ни олигарх – то еврей, это хорошо подметил и постоянно писал об этом писатель Тополь, кстати, тоже еврей.

Мне все это напоминает положение, если бы в спорте устранили весовые категории. Тогда евреи – это были бы тяжеловесы, а другие, русские, в частности, – легковесы. Ну, что ты поднимешь против тяжеловеса, даже будучи гораздо техничнее и умнее его!

Что же делать? – озабочено спросил я профессора, – вы умный, может, подскажете, что делать? Устраивать погромы, устанавливать квоты, призвать на помощь фашистов?

Нет у меня ответа, – подумав, вымолвил Гулиа, по крайней мере, своего ответа. Лучшее, что приходит в голову, это то, что в свое время задумал великий гений (после Сталина, конечно!) – Александр Македонский. А задумал он породнить все нации мира, чтобы не было национальных противоречий и войн. Но ничего из этого тогда не вышло.

Сейчас же нам, русским, надо бы, используя все свое обаяние, пережениться с еврейками. Чтобы по фамилии был не Абрамович, а Иванов, а по деловым качествам – Абрамович! Сколько таких сейчас в элите – не счесть. Мог бы назвать самых видных, но не буду. – Да, да – и детей юристов в том числе!

– подтвердил Гулиа, заметив мой порыв. И фамилии русские, и в православные церкви ходят, и лицом симпатичные – темноволосые, курчавые такие, и спортом занимаются. Но самое главное – считают себя русскими, хотя матери, а у кого-то и отцы евреи, да еще те …

Вот выход из положения, вот решение еврейского вопроса, по крайней мере, в России. Итак – породнимся с евреями, но потомство дадим русское. С еврейским умом и хитростью, но с нашими благородством, духовностью, да и фамилиями!

Нет, за это надо выпить – это же гениальное решение! – и Гулиа наполнил бокалы.

Глава 1. Детство, отрочество, юность

Я долго думал о том, в какой форме мне дальше описывать жизнь моего героя. То ли делать это в третьем лице – способ, к которому обычно и прибегают, то ли дать герою самому рассказать о себе, а потом просто собрать и соединить воедино его рассказы. Я попробовал писать и так, и этак. И окончательно склонился к тому, чтобы дать рассказчику своими словами и словечками, байками, со свойственным ему колоритом, самому рассказать о себе. Во-первых, пусть потом мой герой попробует заявить, что о нем что-то не так сказано. Сам все своими словами сказал о себе – я только собрал материал! Во-вторых, в третьем лице поневоле будешь щадить своего героя (уважаемого человека!) и не напишешь всей голой и горькой правды, которую можно узнать только от самого героя. Так пусть он сам и отвечает за свои слова!

Ну, а там, где без этого нельзя будет обойтись, я буду вмешиваться в рассказ героя и вносить соответствующие комментарии.

Итак, предоставим слово нашему герою…

«Рождение человека» и до того

Оказывается, я помню себя и мир вокруг меня еще до моего рождения. Лев Толстой был уникален тем, что помнил свое рождение, и этим мало кто другой мог похвастать. Я рождения своего не помню, но мне потом об этом много раз рассказывали. Но оказалось, что я помнил событие происшедшее в городе Тбилиси, где мы жили летом в июле или августе 1939 года, хотя я родился на несколько месяцев позже – 6 октября 1939 года. А дело было так.

Как-то лет в пять, только проснувшись утром, я вдруг спросил у мамы:

– А где находится кино «Аполло»?

Мама удивленно посмотрела на меня и ответила, что так раньше назывался кинотеатр «Октябрь», что на Плехановском проспекте, это ближайший к нашему дому кинотеатр. Но так он назывался еще до войны. Я продолжал:

А помнишь, мама, кино, где человек застрял в машине, и его кормили через вареную курицу, как через воронку? Наливали, кажется, суп или вино. Было очень смешно … Это мы с тобой видели в кино «Аполло».

Мама ответила, что это мои фантазии, потому что, во-первых, я никогда в кинотеатре «Аполло» или «Октябре» по-новому, не был (меня водили иногда только в детский кинотеатр, тоже поблизости), а во-вторых, это я рассказываю о фильме Чарли Чаплина, который могли показывать только до войны.

Я, не обращая внимания на слова мамы, продолжал:

– Вдруг кино прекратилось, раздался свист, крики, и зажегся свет. Все стали смеяться, потому, что мужчины сидели голые, без рубашек и маек. Было очень жарко и они разделись … Ты сидела в белой шелковой кофте. С одной стороны от тебя сидел папа, а с другой – дядя Хорен, оба были без маек и хохотали …

Мама с ужасом посмотрела на меня и спросила:

– А где же сидел ты? Если ты видел это все, то где же был ты сам?

Не знаю, – подумав немного, ответил я, – я видел вас спереди. Вы сидели на балконе в первом ряду. Может, я стоял у барьера и смотрел на вас?

Мама замотала головой и испуганно заговорила:

– Да, действительно, такой случай был, я помню его. Но это было до твоего рождения, летом 1939 года. Отец ушел в армию в начале 1940 года, и ты его не мог видеть в кинотеатре. Я бы не понесла младенца в кинотеатр, да и была уже зима – никто не стал бы раздеваться от жары. А я точно помню, что была беременной, и твой отец повел меня в кино на Чарли Чаплина. А был ли там дядя Хорен, я не помню. Но сидели мы точно на балконе в первом ряду. Но как ты мог знать о балконе в кинотеатре «Октябрь» и о барьере на нем, если ты там не был? – И, желая проверить меня, мама спросила:

– А как выглядел дядя Хорен, ведь ты его никогда не видел? Отца ты хоть по фотографиям можешь помнить, а дядю Хорена – нет.

Дядя Хорен был очень худым, у него были короткие седые волосы, а на груди что-то нарисовано чернилами.

Мама от испуга аж привстала.

– Да, Хорен был именно таким, а на груди у него была наколка в виде большого орла … Нурик, ты меня пугаешь, этого быть не может. Наверное, кто-то рассказал тебе об этом случае, – пыталась спасти положение мама.

Ты мне рассказывала об этом?

Нет, зачем бы я тебе стала рассказывать это? Да я и не помню, был ли Хорен там. С другой стороны, ни отец, ни Хорен тебе не смогли бы этого рассказать, так как они ушли на войну. А про наколку Хорена – особенно! – и мама чуть ни плача, добавила: – Нурик, перестань об этом говорить, мне страшно! Я замолчал и больше не возвращался к этой теме. И мама тоже.

Рождения своего я не помню, а про него ведь рассказывали пикантные подробности.

Дело в том, что большевики или коммунисты, точно не знаю, кто из них, «уплотнили» нас и поселили в одной из комнат нашей квартиры семью Грицко Харченко, веселого хохла, кажется военного, и его жену – тетю Тату – акушерку. Вот эта-то тетя Тата и принимала роды у мамы в родильном отделении железнодорожной больницы.

Надо сказать, что уплотнили нас по-большевистски: в трехкомнатной квартире перед войной жили – бабушка с матерью и мужем, мама с мужем и я, тетя Тата с мужем – восемь человек. И когда на войне погибли все мужчины, и умерла моя прабабушка, посчитали, что мы живем слишком просторно. Одинокой тете Тате дали комнату поменьше, а нам подселили еврейскую семью – милиционера Рубена и его жену Риву с сыном Бориком.

Тетя Тата нас не забывала и часто приходила в гости. Я хорошо помню полную хохотушку, не стесняющуюся в выражениях. Мне было лет десять, когда она рассказала историю моего рождения.

– Мама твоя не хотела ребенка – война на носу, все об этом знали. Ну и решила она от тебя избавиться – прыгала с лестницы, мыла окна, делала гимнастику. Чтобы был выкидыш, одним словом …

Тата, как тебе ни стыдно, зачем ребенку это? – краснея, пыталась урезонить тетю Тату мама.

Но акушерка продолжала говорить, ей очень хотелось рассказать про пикантный конец истории:

– Ну и родился ты задушенный – пуповина вокруг шеи обмоталась, сам синий и не дышишь, то есть – не кричишь. А хозяйство это у тебя, – и она ткнула меня пониже живота, – окрепло и стоит, как у взрослого мужика. Это от удушья бывает, но чтобы так сильно – прямо как у мужика, я еще не видела. Ну, похлопала я тебя по попе, дала дыхание, и ты как заорешь! Это примета такая акушерская – у кого при рождении эрекция, тот таким кобелем вырастет …

Тут уж мама вскочила с места и закричала:

– Тата, прекрати сейчас же, что ты говоришь при ребенке, он этих глупостей пока не понимает!

– Понимает, понимает, – успокоила тетя Тата маму, – десять лет ему, небось, вовсю ручками балуется. – Ручками балуешься? – весело спросила она меня.

Какими ручками? – краснея, переспросил я ее, – фу, глупости какие говорите! – пробормотал я и выбежал из комнаты под оглушительный хохот тети Таты.

Конечно, тетя Тата была грубоватой женщиной, но про приметы акушерские знала все основательно …

Постояльцы

Я уже говорил, что сохранил информацию о том, что было до моего рождения, но о самом рождении и о первых двух-трех годах жизни знаю только понаслышке. О рождении, я уже рассказывал, а через год и девять месяцев началась война. К сожалению, а может быть и к счастью, этого этапа своей жизни я не помню, так как почти все это время болел чем-то желудочно-кишечным, так, что голова почти не держалась на шее – повисала от слабости. Отца уже забрали в армию в самом начале 1940 года, и главой дома остался муж бабушки – Федор Кириллович Зиновьев. Туго ему приходилось – во-первых, он был единственным кормильцем семьи, во-вторых, припоминали ему его белогвардейское прошлое, а в-третьих – чуть не приписывали ему участие в троцкистско-зиновьевском блоке. Из-за фамилии. Люди при этом забывали, что «Зиновьев» – это исконно русская фамилия, а «враг народа» Зиновьев («бой-френд» Ленина и его «сожитель» по шалашу в Разливе) был Радомысльским, а до этого – Апфельбаумом. Видимо для того, чтобы, если его спросят: «А кем вы были до «Зиновьева»?», ответить – «Радомысльским», а потом уже огорошить любопытного исконной и колоритной фамилией – «Апфельбаум». Неужели можно было спутать белого офицера, дворянина Зиновьева с Апфельбаумом? Но путали по безграмотности.

Так вот, лечили меня от перманентного поноса два врача – поляк Парчевский и армянин Григорянц. Парчевский требовал, чтобы кормили исключительно рисовым отваром, Григорянц советовал мясной бульон. В результате давали и то, и это, а голова моя повисала на немощной шее все больше и больше. Зиновьев не стерпел экспериментов над малышом и, схватив свою белогвардейскую шашку (она до сих пор висит у меня на стене), изгнал и того и другого эскулапа. Стали кормить как всех детей. А потом началась война, кормильца Зиновьева мобилизовали, и есть стало нечего. Вот и понос прошел сам собой.

Но начался голод, и бедная голова моя снова стала повисать, на сей раз с голодухи. Хотя последнюю еду оставляли мне. Однако размоченный в воде черный хлеб и вареные кукурузные зерна я не усваивал и медленно угасал.

Помню случай, происшедший на Новый, то ли 1943, то ли 1944 год. Похоронки на отца и Федора Кирилловича Зиновьева уже пришли, и бабушка, собрав уже ненужную одежду наших мужчин, пошла на тбилисский Дезертирский базар. «Колхозный рынок Первомайского района» – никто так не хотел его называть, потому, что это был форменный базар, где дезертиры первой мировой войны продавали свое обмундирование и разные наворованые вещи. Кто знает Тбилиси с 20-х по 70-е годы прошлого века, тот помнит, что такое Дезертирский базар. Бабушка иногда брала туда меня с собой, и я не знал места более отвратительного. Голодные люди просили продавцов дать им хоть кусок на пропитание, но те гнали их, и не было этим голодным защиты. Торговля – это страшная вещь! Хороша она тогда, когда есть закон и благополучие в стране. Но нет ничего отвратительнее и страшнее торгаша, когда он становится хозяином положения.

Я хорошо помню молодого жирного торгаша на базаре, который, вонзив нож в «кирпич» сала высокомерно провозглашал: «Двести рублей!». Это было так дорого, что никто не мог купить это вожделенное сало. У меня самого слюнки текли, но сало было недоступно. Удивляюсь терпению народа, не уничтожившего этих паразитов и не отнявшего силой жизненно необходимые «дары природы».

Так вот, бабушка продала носильные вещи наших мужчин, а купить на базаре перед Новым годом было почти нечего. Только чачи было навалом – закусывать-то было нечем, и чача оставалась. Бабушка купила два литра чачи, а на все оставшиеся деньги приобрела у спекулянтов большую жестяную банку американской тушенки. Гулять, так гулять – Новый год все-таки!

И вот вечером к нам пришили гости – мамины товарищи по студенческой группе – русская Женя, армянин Рубен и осетинка Люба. Бабушка поставила на стол чачу, а Рубен, как мужчина, принялся открывать ножом тушенку.

Нина Георгиевна, знаете, это, вроде, не тушенка, – упавшим голосом произнес Рубен, и все почувствовали запах того, что никак не могло быть тушенкой. Это было то, чем был сам человек, который во время войны и голода распаял банку, выложил тушенку, и нет – чтобы положить туда песок или землю. Он, пачкая руки, наложил туда дерьма и снова запаял банку. Такой урод нашелся, и мы получили «подарочек» к Новому Году …

А я, ползая по полу и шаря под мебелью (мне было тогда три или четыре года), неожиданно нашел под шкафом крупный «кирпич» довоенного черного хлеба! Как он попал под шкаф, почему его не тронули крысы – это остается непознанным, но целый, без единого изъяна, твердый как алмаз «кирпич» был извлечен из-под шкафа и трижды благославлен. Его размочили в кипятке, нарезали ломтями, подали на фарфоровом блюде и разлили по стаканам чачу. Все были счастливы!

И когда перед самым наступлением Нового года Сталин сделал по радио свое короткое обращение к народу, стаканы сошлись в тосте: «За Сталина, за Победу!» Потом были тосты за Жукова, за Рокоссовского и других военачальников. Рубен провозгласил тост даже за своего земляка – генерала Баграмяна. Всех вспомнили, только того, кто нашел этот «кирпич» хлеба, вернувший оптимизм и накормивший страждущих, почему-то забыли. Ну, и ладно, я им это простил!

Утром хозяева и гости долго выползали из-под стола и приводили себя в порядок перед работой. Первое-то января был тогда обычным рабочим днем!

Итак, голод был тогда в Тбилиси нешуточный. Не блокадный Ленинград, конечно, но люди мерли тоже. И вот, появляется на горизонте (а вернее, в нашей квартире) армянин и спасает меня от голодной смерти.

У нас в квартире было три комнаты – две занимали мы, а третью – Рива. Ей тогда было лет двадцать. Ее муж – милиционер Рубен, сперва бил ее нещадно, а затем ушел, забрав с собой сына Борика. Рива ничего не умела делать, ну ровным счетом ничего, даже обеда себе не могла приготовить. Не знала Рива ни по-грузински, ни на идиш, даже по-русски говорила с трудом. Но, забегая вперед, скажу, что жизнь научила ее и русскому, и грузинскому, и идиш – правда говорила она на дикой смеси этих трех языков. Научилась она и обеды готовить и субботы соблюдать и даже мужа нашла себе прекрасного, который и увез ее в большой дом на Ломоносовском проспекте в Москве. Но это

– через двадцать лет. А пока сдали мы одну нашу комнату армянину Араму, который приехал из села Воронцовки и устроился зав. гаражом в Тбилиси. Его машины возили продукты из Воронцовки в Тбилиси: две – направо, одна – налево. Богат Арам был неимоверно!

Бабушка моя (бывшая графиня!) готовила ему обеды, а денег он давал чемоданами. Я даже помню платяной шкаф, вся нижняя часть которого была навалом засыпана деньгами. Бабушка покупала по его заказу икру, груши «Дюшес», фигурный шоколад (напоминавший знакомый мне сургуч по внешнему виду: шоколада я до этого просто не видел). Но Арам был болен туберкулезом уже в открытой форме, и аппетита у него не было.

– Отдайте груши ребенку! – говорил он, не в силах съесть этот редчайший в голодное время деликатес. – Нурик, сургуч хочешь? – звал он меня отведать фигурный шоколад, стоивший килограммы денежных знаков. Икру я даже перестал любить с тех пор, перекормленный ею Арамом. Я выжил и стал крепышом.

Арам же, страшно разбогатев, купил дом в Тбилиси, женился на юной красавице и вскоре умер. От туберкулеза тогда не лечили.

Кому только мы не сдавали нашу вторую комнату. В основном – артистам, которые почему-то активно разъездились в конце войны и сразу после нее. Жили у нас молодые муж и жена – воздушные акробаты из цирка. Голодали, но тренировались. У них не было даже одежды на зиму. Бабушка подарила им пальто и всю теплую одежду Зиновьева, которую не успела продать.

Жили скрипачка и суфлер. Скрипачка (правда, играла она на виолончели) была, видно, психически больной. Она была молода, красива и нежно любима суфлером – правда, тоже женщиной лет сорока. Скрипачка постоянно плакала и пыталась покончить жизнь самоубийством; суфлеру (или суфлерше?) удавалось все время спасать ее. Но скрипачка все-таки сумела перехитрить свою опекуншу и броситься с моста в Куру. От таких прыжков в бурную реку еще никто не выживал, и суфлерша, поплакав, съехала от нас.

Жили муж с женой, имевшие княжескую фамилию Мдивани. Это были администраторы какого-то «погорелого» театра. Жена Люба нежно ухаживала за больным мужем Георгием – у него оказался рак мозга. В больницу его не брали, так как места были заняты ранеными, и он больше месяца умирал, не переставая кричать от боли. Когда Георгий умер, то и Люба съехала от нас.

Приезжали из Баку два азербайджанца-ударника – Шамиль и Джафар, которые играли на барабанах в оркестре. Так они, прожив у нас месяц, не только не заплатили, но одним прекрасным утром сбежали, прихватив кое-что по мелочи и сложив это в наше же новое оцинкованное ведро. Бабушка долго гналась за ними со сломанным кухонным ножом, вспоминая все, какие знала, азербайджанские ругательства: «Чатлах! Готверан!» («суки, педерасты!»). Но азербайджанцы бежали резво, и догнать, а тем более зарезать их, бабушка так и не смогла.

Рива тоже сдавала свою комнату, правда и жила вместе с постояльцами. Мне запомнилась перезрелая пышнотелая певица Ольга Гильберт, немка из селения Люксембург, близ Тбилиси, где почему-то всегда жили немцы. Ольга пила, постоянно срывая свои концерты, и приводила любовника, которого отпускали на это время из Тбилисской тюрьмы. Фамилия его было Кузнецов, и я его называл кузнечиком, благо он был очень похож на это насекомое.

Певица Ольга, буквально, затрахала всю квартиру. Во-первых, своим пением, особенно в пьяном виде и дуэтом с Кузнечиком. Во-вторых, своим полным пренебрежением к нам. Обращение к нам было одно: «Шайзе!» Она утверждала, что это по-немецки «уважаемые». А Риву называла не иначе, как «Юдише швайне». Наше терпение было и так на пределе, а тут мы еще узнали реальный смысл ее обращений, что означало «дерьмо» и «еврейская свинья». Рива палкой прогнала пьяную Ольгу из комнаты и спустила ее вниз по лестнице, причем жили мы на последнем третьем этаже дома с многочисленными верандами, столь характерными для Тбилиси. «Шайзе!» – кричала ей снизу разъяренная Ольга. «Юдише швайне!» – отвечала ей сверху не менее разъяренная Рива. Соседи высыпали на веранды и аплодировали победе над немецким угнетателем.

Но особенно запомнились мне постояльцы-лилипуты. Кочующий театр лилипутов давал представление в клубе им. Берия – веселую азербайджанскую оперетту «Аршин-мал-алан», правда, на русском языке. Даже меня водили на это представление, и оперетта мне понравилась. Особенно понравился припев, который постоянно пел один из лилипутов – главный герой оперетты: «Ай, спасибо Сулейману, он помог жениться мне!» Мне было лет пять, но я с дотошностью, свойственной мне с детства, постоянно расспрашивал маму, кто этот Сулейман, и каким образом он помог жениться лилипуту, который жил рядом с нами без жены? Мама отсылала меня в соседнюю комнату узнать об этом самому.

Я часто бывал в гостях у лилипутов. Я почему-то считал их детьми и заигрывал с ними. Они нередко огрызались и гнали меня из комнаты. Однажды я застал процесс изготовления ими сосисок. Приготовленный тут же фарш один из лилипутов, стоя на табуретке за столом, кулачком набивал в кишку. Меня поразило это, и я попытался сунуть свой, громадный по сравнению с лилипутским, кулак, в эту кишку. За что был с гневом изгнан лилипутами из нашей же комнаты. Потом уже я прочитал про путешествия Гулливера, и нашел, что мои взаимоотношения с лилипутами несколько напоминали описанные Свифтом.

Женат был лишь один лилипут из всей труппы – ее директор по фамилии Качуринер. Имени я не запомнил. Жена его была обычная, высокая и дородная русская женщина. Думаю, что никакого секса между ними не было, просто так было удобно – так их поселяли в одном номере гостиницы, да и мы бы не пустили, если бы директор не показал паспорт, где была записана его жена. Но казалось, что жена не воспринимала его как мужа, а скорее – как ребенка.

Однажды, когда я, по обыкновению, был в гостях у лилипутов (дело было летом в тбилисскую жару), жена строго приказала мужу-Качуринеру: «Пойдем купаться!» Муж тонким голоском пытался что-то возражать, но жена, подхватив директора на руки, нашлепала его по попе и понесла в ванную, снимая с него штаны по дороге. Шум душа и визг любимого директора вызвали переполох в стане артистов. Но тут жена вернулась, неся на руках довольного, чистого, завернутого в полотенце директора, шикнула на малорослых артистов и принялась одевать мужа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю