Текст книги "Жизнь и удивительные приключения Нурбея Гулиа - профессора механики"
Автор книги: Александр Никонов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 71 страниц)
Зимний визит в Москву
Вернувшись в Тбилиси, я лихорадочно принялся за чертежи. Делать их я не умел, как не умеет, пожалуй, даже самый лучший студент, не имевший дела с реальным производством. Да и на кафедре мне не очень-то могли помочь – производственников там не было. Я обложился справочниками и, как мог, выполнял чертежи. Кафедра помогала мне хоть тем, что ставила отличные оценки за то, что я фактически не сдавал.
Наступила осень, а затем и зима. В конце декабря у жены начались роды, и 26 декабря она родила сына, которого в честь моего отца назвали Владимиром. Потом уже я узнал, что нельзя называть ребенка в честь умершего, а тем более, погибшего деда. Вроде, имя умершего будет довлеть над ним. Ребенок еле выжил после родов; какое-то время в роддоме говорили, что мы должны смириться с его потерей. Но ребенок выжил; правда, век его был недолог – в 41 год он умер от инсульта. Владимир был дважды женат – первый раз на польке, второй – на гречанке. От первого брака у него остались сын и дочка – мои внук и внучка, которые теперь учатся и живут в Польше, и у которых там уже родилась дочка – моя правнучка. Дожил-таки я до правнуков! По научной линии сын не пошел, но получил инженерное образование. Его «носило» по свету: он жил в Тбилиси, Тольятти, Курске, Сухуми, Москве, Орехово-Зуеве (где и умер), а также в Германии, Австрии, Греции. У него были большие склонности к изобразительному творчеству – он вырезал художественные изделия из дерева, изготовлял ювелирные изделия из металлов, рисовал. Но серьезно он ничем так и не занялся – постоянно менял места жительства и род занятий. Но самое лучшее, что он сделал – оставил двоих детей, которые, дай Бог, проживут лучшую жизнь возможно в стабильной и благополучной Европе, под защитой Евросоюза и НАТО.
Надо сказать, что переход от холопского социализма к криминальному капитализму у нас в стране сломал много судеб, особенно людей несильных духом и излишне чувствительных. Но, безусловно, этот переход от совершенно нереального, надуманного «царства небесного» на Земле, причем в отдельно взятой стране, был необходим. Но «хотели – как лучше, а получилось – как всегда», совсем как в крылатой фразе нашего бывшего премьера Черномырдина.
В январе я закончил чертежи, сделали, как было тогда положено, с них кальки, с калек – светокопии – «синьки». Затем, выхлопотав себе командировку по студенческой научной линии, я поехал недели на две в Москву. Первым делом я зашел в общежитие МИИТа. Опять было каникулярное время (окончилась зимняя сессия) и комнаты были свободны. «Мой друг» Немцов выделил мне койко-место аж на две недели. Я помчался на четвертый этаж в комнату, где жили Зина с Настей.
Стучу в дверь и чувствую, что стук сердца превосходит по громкости стук в дверь. Зина оказалась дома, встретила она меня приветливо, но странно. Рассказала, что Настя у себя в Тучково и если я хочу, то могу туда поехать.
– Если рискнешь! – добавила она. – А в чем риск-то? – поинтересовался я. – А в том, что Настя – женщина свободная, имеет же она право завести кого хочет. Но в Тучково, она, конечно, никого больше не пустит – пойдут разговоры! Да, кстати, – продолжала Зина, – теперь я тоже женщина свободная – мы с Толей разошлись! – Зина внимательно посмотрела на меня, и я ее взгляд понял.
У нас с ней с самого начала была взаимная симпатия, но я заглянул к себе в душу и понял, что Настю я люблю, и поэтому не могу – даже не морально, а чисто физически, не могу променять ее на другую. Даже параллельно с ней не могу быть близким с другой женщиной. Жена – это как сестра, мать, родственница – одним словом, а любимая женщина, причем страстно любимая – это совершенно другая материя. Можно иметь жену и любимую женщину, но иметь двух и более любимых женщин, а тем более одну любимую и еще одну и более – обычных, нелюбимых – это не для пылкого юноши, которому только исполнилось двадцать. Потом – в тридцать, сорок, пятьдесят – это возможно, и, как показала жизнь, иногда даже нужно. Но, повторяю, не для двадцатилетнего педанта, кандидата в герои рассказа Гайдара «Честное слово».
И я рванул в Тучково, захватив пару бутылок «Старки». Душа моя, буквально, бежала впереди электрички, как я сам когда-то в детстве впереди паровоза. Бегом я добрался от станции, до любимой улицы Любвина, нашел дом Насти и позвонил в дверь с продранной черной дерматиновой обивкой, из-под которой торчала серая вата. И – бывают же чудеса – дверь открыла сама Настя в халатике на голое тело. Она быстро втянула меня внутрь дома и захлопнула дверь.
– Ты? – совершенно искренне изумилась она, – откуда ты знаешь, что я здесь? Как ты рискнул – а вдруг я не одна?
– Настя, я люблю тебя и полагаю, что моя любовь не позволит тебе изменить мне! – патетически выпалил я совершенно глупую фразу.
– Не позволит, конечно, не позволит, – соглашалась Настя, снимая с меня пальто. – Соседей нет дома, уехали на неделю – ты понимаешь, мы – одни! Можем бегать голыми по всей квартире и делать что хотим! – пританцовывая вокруг меня, говорила Настя. Она скинула халатик, и, взяв меня за плечи, пыталась показать, как это мы будем бегать, в чем мать родила, по квартире. Я вынул бутылки из портфеля с чертежами, поставил их на стол и принялся энергично раздеваться.
В доме было хорошо натоплено, мы голяком сидели на общей кухне, пили старку «за любовь» и закусывали квашеной капустой – единственным, что было съедобного у Насти. Потом – в комнату Насти, на ее саму лучшую в мире постель, с самыми лучшими в мире перинами и подушками.
– Настя, а я ведь без этих … ну, резинок, одним словом, – пытался я установить «формат» нашей встречи. Но Настя прикрыла мне рот ладонью и только повторяла: «Молчи, молчи, молчи …». И я благодарно целовал ее в мягкую теплую ладонь…А теперь, когда все происходящее складывалось для меня самым счастливым образом, поясню, почему все так получилось, и что этому предшествовало. Все равно – все тайное становится явным, и оно стало таковым из «показаний» Зины, самой Насти, Толика, еще кое-кого. И чего тянуть резину – расскажу все, как было, прямо сейчас!
А было вот что. Вскоре после моего отъезда в Тбилиси Зина познакомила Настю со своим приятелем, тоже студентом МИИТа – Шуриком, проживающим в том же общежитии. Шурик – щуплый, прыщавый блондин, оперировавший, в основном, зековской терминологией, но ничего общего с зеками не имевший. Трусоватый, но бренчавший на гитаре, Шурик пришелся по сердцу Насте, испытывающей после моего отъезда с женой определенный дискомфорт. Зина, видимо завидовавшая нашей с Настей любви, сделала все, чтобы Настя сошлась с Шуриком. Толик потом говорил мне, что Зина была недовольна таким раскладом, который у нас получился. Она хотела бы (по словам Толика) быть со мной, а Толика передать Насте. По ее словам, я тут же бросил бы жену и женился бы на ней; при этом Зина говорила, что парень я «перспективный», и для такой «мямли», как Настя, слишком хорош. На этой почве честный и прямой Толик разругался с Зиной, и они расстались.
Шурик стал похаживать в комнату девушек и оставаться иногда на ночь с Настей, что бесило Зину. Вот Зина и устроила перед каникулами скандал Шурику, чтобы он искал другое место для интимных встреч. Настя во время их ссоры помалкивала, скромно потупив глаза. Тогда Шурик, послав их обеих подальше, отправился на каникулы на родину – в город Сасово Рязанской области. А Настя, оставшись без кавалера, уехала грустить к себе в Тучково. Шурика брать с собой она не решилась, да и ссора произошла раньше, чем она успела бы предложить ему это. Вот на такой беспроигрышный для меня вариант, я, сам того не подозревая, попал к Насте в Тучково.
Зима в Тучково – прелесть! Особенно если выбегать налегке из натопленного дома только в соседний магазин и, тут же опрометью – обратно. И все дни, и все ночи напролет – вместе! Зная при этом, что срок счастья – всего каких-нибудь недели полторы. А там – полная неясность и почти никакой перспективы… Но хоть полторы недели – но полностью наши!
Первую неделю мы действительно все 24 часа были вместе. Даже в магазин налегке бегали вдвоем. Но в начале следующей недели я по утрам стал выезжать в Москву, главным образом в ЦНИИС с чертежами. На Опытном заводе, куда передали чертежи, конечно же, над моими «каракулями» посмеялись, но заметили, что и из института не лучше приходят. Чертежи надо переделывать под оборудование завода, под имеющиеся материалы, под заводские «традиции», его «культуру» производства. Директор завода Нифонтов высказал мне свою любимую присказку: «Давайте назовем кошку кошкой!», и заверил, что к лету чертежи постараются откорректировать.
И еще одно важное дело было сделано – на Опытный завод перевезли огромный скрепер Д-374. Но в связи с этим я дал, можно сказать, маху, и помню свою оплошность по сей день.
Дмитрий Иванович Федоров договорился с начальником треста «Центрстроймеханизация» Михаилом Васильевичем Тимашковым, что я заеду к ним в трест к 11 часам утра, они соберут техническое совещание, и я расскажу, что мы собираемся делать со скрепером и для чего. А потом выделенный скрепер отбуксируют в ЦНИИС при моем участии.
Но я, провалявшись («назовем кошку кошкой», как говаривал Нифонтов!) лишний часок с Настей, опоздал на электричку; дальше был перерыв, и я прибыл в трест только в два часа дня. Выговор, который устроил мне Тимашков, я запомнил на всю жизнь:
– Вы, молодой человек, несостоятельны! Я собрал совещание, люди, которые хотели послушать вас, ждали два часа и, разочарованные, ушли! Если вы так будете себя вести в дальнейшем, то ничего путного в жизни не добьетесь! Идите! – сказал он мне, не глядя в глаза, и добавил, – а скрепер мы послали в ЦНИИС на Опытный завод, выделили тягач и послали! Стыдно вам! – и Тимашков выпроводил меня, не пожав руки.
Спасибо ему за урок! И хоть на нашей любимой Родине быть точным не «модно», теперь я лучше приду заранее (как мой дедушка на собрания!), но совесть моя будет чиста, и никто не обвинит меня в несостоятельности!
Я приехал на Опытный завод и увидел мой красавец-скрепер с опущенным до земли раскрытым ковшом, смотанными с лебедок канатами, валяющимися на снегу, дышлом, уткнувшимся в сугроб. Прав был Вайнштейн – ведь «живого»-то скрепера я до сих пор и не видел. Все чертежи да фотографии, а вот это железное чудовище, у которого одно дышло весило 300 килограммов (я, под смех рабочих завода, пытался вытащить его из сугроба вручную!), я видел впервые. Что-то напомнило мне комбайн с копнителем, тоже прицепляемый к трактору, только в десять раз массивнее, тяжелее и прочнее! Это был мой мощный друг, с которым мы не расставались почти пять лет. Самые горестные и самые счастливые моменты в моей жизни теперь будут связаны с моим любимым железным «мамонтом»
– скрепером Д-374, на который я собирался установить свой маховичный «толкатель»!
Все хорошее быстро кончается и, вот наступил день моего отъезда в Тбилиси. Настя проводила меня до электрички, мы долго целовались, прощаясь. Она приглашала меня снова приехать и сказала, что будет ждать меня.
Печальная телепатия
В конце апреля 1960 года я собирался на тренировку, которая начиналась около шести часов вечера. Чувствовал я себя хорошо, погода была отличная. Апрель в Тбилиси превосходен – все цветет, город как будто обрызган духами, яркое солнце, но еще нет жары. Я бросал тренировочные принадлежности в чемоданчик – пояс, бандаж, штангетки, трико, как вдруг меня неожиданно качнуло в сторону. Впечатление такое, как при землетрясении – пол уходит из-под тебя. Я выправился, но снова и снова толчки в стороны – голова шла кругом, равновесие было совершенно потеряно. Я ощупью добрался до тахты, влез на нее и лег. Мама налила мне валерьянки – тогда от всего лечили валерьянкой. Я чувствовал, как бешено колотится сердце, не хватает воздуха, силы совершенно покинули меня – руки не мог оторвать от тахты.
Постепенно сердце успокоилось, дыхание нормализовалось, голова перестала кружиться. Я легко привстал с тахты и прошелся по комнате – все недомогание закончилось бесследно. У меня не осталось и сомнения – надо идти на тренировку, как намечалось. Посмотрел на часы – пять минут шестого, успеваю с запасом. Подсобрал вещи и пошел. Тренировка прошла хорошо, сил было даже больше, чем обычно.
Около половины восьмого весело возвращаюсь домой – у мамы и бабушки суровые лица. Бабушка протягивает мне телеграмму из Сухуми, я помню ее наизусть: «Дорогие мои сегодня в пять часов скончался отец Дмитрий Иосифович Гулиа – Жора».
Так вот, в чем дело, сразу подумал я – время моего приступа совпало с временем смерти деда. Но почему только от смерти деда мне передался на расстоянии такой мощный импульс? Ведь умирали же у меня и другие близкие люди – и ничего! Мама умерла вообще в соседней комнате, почти в том же возрасте, что и дедушка – никакой телепатии, утром заглядывая к ней в комнату, я и поверить не мог, что ее уже нет в живых.
Я не специалист по телепатии, но уверен, что она в этот момент была – поступил сильнейший сигнал от умирающего деда ко мне, и удивительно, что только ко мне – ни у кого другого из близких родственников сходных ощущений не возникло. Может быть потому, что мы с дедом были очень схожи и по характеру, и по поведению, и по отношению к жизни?
Мы с мамой на следующий же день выехали в Сухуми и прибыли как раз к панихиде, которая состоялась в Доме литератора. Меня, да и не только меня одного, поразило, как выглядел дедушка – лицо розовое, ни одной морщинки, как живой спящий человек. При том, что он болел диабетом почти сорок лет, а под конец жизни, практически ослеп и оглох. Да и внешне выглядел он неважно
– совершенно высохший, бледный старик. А тут – помолодевший и румяный! Бабушка никак не могла успокоиться – она говорила всем и каждому: «Посмотрите на него, как он выглядит – ни одной морщинки!»
На следующий день гроб перенесли в здание театра им. Самсона Чанба, что в центре Сухуми, на набережной Руставели. Два дня проходили панихиды в здании театра, народ шел непрерывным потоком. Казалось, во всем Сухуми, во всей Абхазии нет столько людей, сколько проходило мимо его гроба.
Характерно еще одно: хоронили деда в Сухуми, а ночевали мы с мамой, да и все близкие родственники – в загородном доме в Агудзера. А по дороге мама захотела купить цветы на похороны. И вот парадокс – в конце апреля, когда в Абхазии цветет все, когда цветы можно собирать с любого куста, с любого дерева – цветов в продаже не оказалось.
Вы что не знаете, где сегодня все цветы? – сурово спросила нас продавщица, – все цветы сегодня у Дмитрия Гулиа, и ничего больше не осталось!
Во время панихиды и митинга на центральной площади Сухуми вдруг заморосил небольшой дождик. И люди мигом догадались снять с магазинной витрины гнутое стекло и покрыть им открытый гроб.
Похоронили деда в саду филармонии в центре Сухуми. В подготовленной бетонированной яме был заготовлен массивный железный ящик, погруженный в расплавленный битум – гидроизоляцию. Гроб стали опускать в этот железный ящик и обнаружили, что он не проходит по длине. Тут же отпилили в районе ног небольшую полоску дерева, и гроб прошел в ящик. Железный ящик покрыли железной же плитой и эту плиту несколько сварщиков приварили к ящику толстым и плотным швом. А сверху уже закрытый ящик снова залили битумом, а сверху – бетоном.
Бабушка при этом постоянно спрашивала у дяди Жоры – своего сына:
– Для чего это, Жорочка, для чего так сильно закрывают?
– Мама, это же на тысячелетия! – скороговоркой отвечал взволнованный Жора.
Позже на могиле деда установили гранитный бюст. Дед изображен этаким энергичным прямым красавцем-мужчиной в галстуке. А в жизни он был сутулым, нерешительным в движениях, и в галстуке, я лично его никогда не видел. Конечно, хорошо, что у народного поэта такой энергичный и жизнерадостный вид. Как Гоголь на Гоголевском бульваре в Москве – веселый и жизнерадостный! Но у Гоголя есть и другой памятник – в сквере на Арбате, более отражающий его внутреннее состояние. Так и у моего деда есть памятник в Тбилиси в районе Ортачала. Там дед сидит в кресле, у него задумчивый и сосредоточенный вид. На мой взгляд, конечно, этот памятник больше похож на реального Дмитрия Гулиа. Кстати, памятник цел, и слухи о том, что его снесли грузины во время грузино-абхазской войны, не обоснованы.
Я помню «дедушку Дмитрия», когда он по утрам вставал с постели и, надев пижаму, выходил со своей любимой палкой на застекленную веранду, где мы обычно обедали. Эта веранда играла роль холла, где кто-нибудь постоянно находился. Усы у деда утром хаотично торчали в разные стороны, и если он был в плохом настроении, то громко говорил: «Кхм!» и, палкой или ногами, расталкивал стулья, попадающиеся на его пути. Он шел к своему любимому плетеному креслу на открытой части веранды, где виноградник особенно густо обвивал перила, и казалось, что кресло подвешено на виноградной лозе. Там, в этом кресле, дед сидел часами.
Если же настроение деда с утра было хорошим, то он, проходя по веранде, затягивал абхазскую песню:
– «Оу райда, сиуа райда, оу!» – и так далее, или другую:
– «Оре раша, раша орера, оу!» – с соответствующим продолжением (если, конечно, я правильно передал эти звуки в русской транскрипции).
Или, указывая на сливочное масло, которое обычно стояло в масленке на холодильнике, спрашивал бабушку:
– Леля, это масло или сало?
– Масло, Дыма, масло! – начиная сердиться, отвечала бабушка. Она звук «и» произносила твердо, и получалось что-то вроде: «Дыма».
– А где сало? – тем же тоном спрашивал дедушка.
– Нэту у нас сала, Дыма, нэту! – заводилась бабушка.
– Кхм! – произносил дед и шел дальше.
Эти вопросы я слышал каждый день. Видимо, дедушка их задавал автоматически, думая совершенно о другом. А если он видел на веранде меня, то заходил, с его точки зрения, незаметно сбоку, и быстро ухватывал меня за шею крючковатой рукояткой своей палки. Затем притягивал меня этим «крючком» к себе и, делая страшные глаза, произносил армянские слова: «Инч хабарес? Глхт котрац!» (Искаженно по-армянски: «В чем дело? Голову разбил!»). Мне кажется, что он и не вникал в суть произносимого. Ему или нравилась, или, может, его раздражала сама музыка этих фраз; согласитесь, она необычна!
Утром каждый день приходила медсестра делать ему укол инсулина. Он очень неохотно соглашался на укол, постоянно повторяя: «Кхм!». А если было больно, то громко причитал: «Ай-яй-яй, ай-яй-яй!».
Дед очень не любил своей диабетической диеты, и когда представлялась возможность, хватал запрещенный ему продукт, допустим, соленый огурец, и пытался улизнуть от бабушки, по дороге съедая этот огурец.
Однажды я увидел деда, когда ему впервые показали электрическую бритву. Он, сидя за столом перед зеркалом, долго рассматривал ее, то включая, то выключая и приговаривал: «Придумают же такое, надо же!».
Обеды в доме готовились или на дровяной печке или на электроплитке. Газа, разумеется, не было и в помине. И вот электроплитка как-то раз перегорает. В сороковых-пятидесятых годах спирали у плиток были открытыми, их свободно можно было вынимать. Перегоревшую плитку обычно выбрасывали и покупали новую. Починять их никто не умел. А я взял и соединил концы перегоревшей спирали, еще и, как следует, укоротив ее. Спираль, естественно, накалилась на славу. И вот я слышу как-то вечером разговор деда с бабушкой.
– Леля, ты знаешь наш Нурик – гений!
– Почему, Дыма?
– Плитка сгорела, а он починил ее так, что она теперь огнем горит! Ты понимаешь, Леля, на фабрике не могли так сделать, а ребенок починил – и огнем горит!
Моей маме дедушка на полном серьезе рассказывал, что воробей, который сейчас сидит на ветке – это его знакомый воробей.
– Ты понимаешь, Марго, я поехал отдыхать в Кисловодск, гляжу, а мой воробей за мной прилетел и сидит на ветке возле меня!
Мама, конечно же, соглашались с ним, и ахала от удивления.
Я помню деда на праздновании его юбилея в Тбилиси в 1954 году, когда ему исполнилось 80 лет. Чествование происходило в театре Руставели – главном театре Тбилиси. Один из докладчиков, как и все, поздравил деда с юбилеем, а потом и говорит:
– Дмитрий Иосифович, вам уже 80 лет, а вы все работаете и работаете! Пожалейте себя, отдохните, поживите в свое удовольствие!
Как только дед услышал эти слова, то тут же без спроса и регламента, вышел из президиума на трибуну к микрофону и громко сказал:
– Кхм! Если вы услышите, что Гулиа перестал работать, то знайте, что Гулиа умер! Не прекращу я работать, и не уговаривайте! – он гневно стучал палкой по полу, и стук этот громоподобно усиливался микрофоном.
Мы часто путешествовали на автомобиле по Абхазии с дедом, тетей Татьяной (Татусей), и моим двоюродным братом Димой, который младше меня на 4 года. Дедушка знал много абхазских легенд, притч, поверий и т. д.
Проезжая как-то по шоссе между Гудаутами и Гагрой, он обратил внимание на плоский камень-островок, находящийся довольно далеко от берега. Каждая волна покрывала этот камень водой, и затем, когда она отходила, камень снова обнажался. Таким образом, камень этот, как бы, то тонул, то выплывал. Этот камень-остров имел свое название по-абхазски, что-то вроде «Камень Ахыц» (опять я могу ошибаться в транскрипции!). И дедушка сказал, что есть в Абхазии проклятие (а там любят проклинаться, мамалыгой их не корми!), которое переводится на русский язык так: «Чтобы тебе оказаться на камне Ахыц!» То есть, чтобы тебе постоянно тонуть и выплывать!
Какие-то легенды постоянно повторяют экскурсоводы по Абхазии, эти легенды уже успели набить оскомину. Например, про озеро Рица: что горы вокруг озера – это братья, сама Рица – сестра, а река Юпшара (страшная река в страшном ущелье, избави Бог даже во сне увидеть!) – это разбойник, который похитил Рицу. Но нужна богатая фантазия, чтобы эти все метаморфозы представить себе. А про камень Ахыц никто из экскурсоводов не рассказывает – а холодок по коже проходит. Не дай Бог очутиться на этом камне зимой, да еще не умея плавать! Б-р-р!
Или, проезжая мимо какого-то селения, дедушка улыбнулся и рассказал (рассказ в моем изложении):
«В этом селении была корчма. Мой отец Урыс однажды остановился здесь, и у него ночью украли коня. Утром он созывает хозяев корчмы и заявляет им: «Или верните мне коня, или я сделаю то, что сделал мой отец Тыкуа, когда тридцать лет назад, в этой же корчме у него тоже украли коня!» Что такого ужасного сделал Тыкуа, он не говорит, но клянется-божится, что непременно сделает это. И как на грех, никто из стариков не помнит, чтобы тридцать лет назад на корчму обрушились какие-нибудь страшные несчастья. Но любопытство взяло верх над природной кавказской клейптофилией (не ищите в словарях, это слово я только что придумал – «любовь к воровству» по-гречески!) и ему вернули коня. Но вежливо попросили рассказать-таки, что же сделал его отец, дед Дмитрия – Тыкуа, когда у него тридцать лет назад в этой корчме украли коня.
– А ничего особенного, – ответил Урыс, вскакивая на своего коня, – просто взвалил седло себе на шею и ушел пешком!
Ну все, заканчиваю повествование, вспоминая слова дедушки, обращенные к молодым писателям Абхазии:
Пишите, пожалуйста, чуть короче. И чуть веселее …