Текст книги "Орленев"
Автор книги: Александр Мацкин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
и темп игры приобрел ту воспаленность, которая и нужна была
Достоевскому. Тогда же Орленев понял, что интерес этой сцены
у следователя в ее двузначности, в ее двух планах. Конечно, спор
о праве на преступление Порфирий Петрович затеял для того,
чтобы мистифицировать Раскольникова и унизить его надмен¬
ную мысль до грубой вопиющей очевидности, которая за ней скры¬
вается,– затеял для задач следствия. Это камуфляж, интрига,
притворство. Но и сама по себе мысль Раскольникова о людях
«двух разрядов»: низшего – исполнителей, чей удел прозябание
и послушание, и высшего – разрушителей, которым все позво¬
лено,– тоже заслуживает внимания. При всей стихийной вере
Орленева в незыблемость нравственных ценностей «мышкинской
шкалы», он не мог не знать, что эта несимпатичная ему теория
избранничества с ее иерархией господствующего меньшинства
и управляемого большинства весьма влиятельна в определенных
кругах русской и западной интеллигенции. Значит, как к этой
теории ни относиться, просто сбросить ее со счетов нельзя.
К тому же искушенный в своем искусстве актер понимал, что
если Раскольников не будет со свойственным ему фанатизмом от¬
стаивать свои взгляды, то диалога со следователем у него не по¬
лучится. Их поединок в том и заключается, что он горячится,
увлекается, дает себе волю, а Порфирий Петрович шаг за шагом
его подлавливает и толкает к пропасти. И призраки здесь спу¬
таны с реальностью: у слов в этой игре помимо очевидного почти
всегда есть скрытое значение, и надо тщательно их выбирать, что
в ожесточении спора не так легко. Раскольников скажет дер¬
зость или, напротив, нечто вполне безобидное и сразу же спохва¬
тывается – в чем-то он сфальшивил, нарушил меру, сорвался или
поскромничал и незаметно каким-то движением или интонацией
выдал себя. Это мучительный диалог с плохо скрытым недове¬
рием к самому себе, с вечным чувством риска и неотвратимости
катастрофы. Потом, в годы гастролерства, первая сцена у следова¬
теля заметно изменится, вперед выдвинется ее ранее приглушен¬
ный, а теперь резко обозначившийся идеологический мотив, что
даст основание одесской газете «Южная мысль», чутко следив¬
шей за развитием творчества Орленева, написать так: «Вместо
былого неврастеника, слабого, беспомощного ребенка, угодившего
в тиски своей идеи», перед нами теперь возникла «трагическая
фигура, мыслящая и борющаяся во имя строго прочувствованной
задачи»41. Отныне активность, по утверждению газеты, стала
свойством дарования Орленева, хотя некоторые роли он по-преж¬
нему играет в своей старой неврастенической манере.
Вторая сцена у следователя была еще драматичнее. Время
иносказаний прошло, наступило время улик; самый масштаб диа¬
лога сузился, речь идет уже не о больших числах, а о частном
случае, не о философии власти и преступления, а об одном пре¬
ступнике, заподозренном в зверском убийстве. С самого начала
Порфирий Петрович показывает, что намерения у него серьезные:
он встречает Раскольникова с обычной доверительно-любезной,
насмешливо-шутовской улыбкой и протягивает ему обе руки,
а потом, чуть замешкавшись, прячет их за спину. Никаких дву¬
смысленностей! Позиции сторон и их неравноправность сразу
определились – следователь и его подследственный. Раньше
Порфирий Петрович говорил обиняками и от его «загадочных сло¬
вечек» у Раскольникова дух захватывало, но он мог думать, что
тому виной его воспаленное воображение, теперь хитроумный зна¬
ток душ – следователь, отбросив в сторону всякую церемонность,
грубо прохаживается по поводу преимуществ «казенной квар¬
тиры». У Раскольникова нет сомнений, что это разговор охотника
с дичью, и, теряя самообладание и не думая о возможных послед¬
ствиях, он криком кричит и требует допроса но форме. А «про¬
клятый полишинель» не хочет торопиться и упрямо повторяет:
«время терпит», «время терпит». В этом несовпадении ритмов
Орленев видел особенность ситуации: следователь не спешит,
подследственный задыхается от нетерпения; с одной стороны —
обстоятельная, приторможенная, нарочито многословная рассуди¬
тельность, с другой – судорожная нервная горячность.
Тактика у Порфирия Петровича не вполне обычная – он по¬
свящает преступника в тайну следствия, как юрист юристу, то¬
варищу по профессии, он раскрывает перед ним карты. И не то¬
ропится, потому что время служит ему: надо дать «антракт
подлинней»—и «идейный убийца», а он безусловно идейный,
измученный рефлексией до беспамятства, сам к нему явится, обя¬
зательно явится. Раскольников у Орленева ие выдерживает этой
инквизиторской диалектики, этого «обнажения приема» следствия
и после пароксизма бешенства, обессиленный, надает в обморок.
Глухая пауза в атмосфере неистовства производит неотразимое
впечатление – жизнь останавливается, мертвая тишина, оцепене¬
ние, муха пролетит, и ее слышно. (Обморок этот так запомнился
Мейерхольду, что несколько десятилетий спустя, на репетициях
чеховского спектакля («33 обморока»), он рекомендовал своим
актерам в качестве образца орленевскую технику игры – лег¬
кость, обоснованность переходов и прорыв в трагизм.) И что еще
существенно: когда на какие-то минуты в ходе диалога прямая
атака Порфирия Петровича прерывалась и он не брезговал лестыо
(«Я вас, во всяком случае, за человека наиблагороднейшего
почитаю-с...»), отчего у Раскольникова мелькала надежда —
а вдруг все обернется и он выберется из петли,– эта утешительная
мысль о возможной свободе так пугала его, что он готов был тут
же покаяться в убийстве. В пьесе такого оттенка «нового испуга»
не было, движение в последней сцене шло сплошным crescendo.
Орленев позаимствовал этот оттенок в романе и ввел его в диалог
в интересах полноты психологической картины.
Известный провинциальный актер начала века А. А. Сумаро¬
ков в неопубликованных мемуарах рассказывает, как он встре¬
тился с Орленевым после первой его заграничной поездки,– это
была хорошая пора его жизни, талант его был в расцвете, и он
играл Раскольникова как очень зрелый художник. «Четкая дик¬
ция. Необыкновенно выдержанный жест. Всеразъясняющая убеж¬
дающая мимика». И огромный талант перевоплощения! «Когда
я спросил Орленева,– пишет Сумароков, – как он добился такого
слияния с образом, он ответил: «Я очень внимательно читал ро¬
ман Достоевского. Помимо того, необходимо перерасти всем внут¬
ренним судейством тот образ, который хочешь играть, и только
тогда, когда ты сам поднимешься над ним, увидишь его под со¬
бою, меньше себя, тогда только ты сможешь его сыграть действи¬
тельно прекрасно»42. Можно оспорить слова Орленева: обяза¬
тельно ли нужна актеру такая степень превосходства над его
героем? Но невозможно поверить после этого признания, что он
был актером, полагавшимся только на голос вдохновения.
В кругу друзей, вспоминая историю своего Раскольникова, он
никогда ие упускал случая сослаться на мнение Плеханова.
Осенью 1908 года в Женеве, посмотрев «Преступление и наказа¬
ние» с участием Орленева, Плеханов сказал, что восхищен его
игрой, и крепко обнял. Избалованный славой актер на этот раз
очень смутился, быстро переменил тему и заговорил о своей ра¬
боте над Гамлетом.
После «Преступления и наказания» громкое, привлекавшее
публику имя Орленева замелькало на афишах, пожалуй, еще
чаще, чем в предыдущие годы. Дирекция, отозвавшись на моду,
торопила актера, и он играл новые роли, как в ранней молодо¬
сти, с двух-трех репетиций; пьесы были разные, в большинстве
своем теперь давно забытые, упоминания о которых вы не най¬
дете и в специальных справочниках. Кто, например, знает драму
князя Голицына из времен стрелецкого мятежа «Максим Субу¬
лов» – Орленев играл в этой старой драме боярина Ивана На¬
рышкина. Немало таких бесследно промелькнувших ролей было
в его репертуаре в ту зиму 1899-го – весну 1900 года. Тем инте¬
ресней, что в этой пестроте можно уловить некоторую последова¬
тельность: во-первых, стойкий интерес Орленева к истории и ее
драматическим сюжетам и, во-вторых, его возвращение к беспеч¬
ности комедии и водевиля, вкус к которым он не утерял до по¬
следних лет жизни, о чем не раз говорил в своих интервью рус¬
ским и иностранным журналистам.
Когда-то в коршевские, а потом в первые суворинские годы
Орленева не смущало, что, сыграв драматическую роль и едва
успев сменить костюм и грим, он выступал в легкомысленных
водевилях. В этих головокружительных переменах он находил
даже особую прелесть – расточительную щедрость актерского ис¬
кусства, его многозначность, его способность, бесконечно обнов¬
ляясь, оставаться самим собой. Но такое соединение контрастов
возможно было не во всех случаях. Для Федора и Раскольникова
суворииская двухчастная афиша не годилась, ставить эти тра¬
гедии вперемежку с водевилями было бы просто кощунством *.
Да и какой актер вынес бы такую нервную нагрузку! Другое
дело – голицынский «Максим Субулов». 13 декабря 1899 года,
в день первого представления этой драмы, Орленев сперва сы¬
грал знатного боярина, а потом мальчика-сапожника из хорошо
знакомого нам водевиля «С места в карьер». И этот прыжок из
конца семнадцатого в конец девятнадцатого века, из атмосферы
страстей и катастрофы в мир забавной путаницы не вызвал чув¬
ства неловкости у аудитории, вероятно, потому, что история
у князя Голицына была сплошь бутафорской и соседство с совре¬
менным водевилем ее не оскорбляло. К тому же уроки Достоев¬
ского не прошли для Орленева даром, и он играл своего испуган¬
ного и растерянного мальчика с еще большей самоотвержен¬
ностью, чем пять или десять лет назад, в далекие нижегородские
времена, словно его нарочито веселый вызов должен был напом¬
нить зрителям, что он не порвал со своим призванием комического
актера.
Он снова и снова выступал в старых водевильных ролях, не
опасаясь, что этот низкий жанр уронит его репутацию трагика;
впоследствии он говорил, что водевильная легкость, наивность,
возбудимость послужили ему хорошей школой для роли Мити
Карамазова с ее парадоксальным сближением детского восторга
и душевного ожесточения. В ту осень и зиму он играл и новые
роли комедийного плана, например послушника Пабло в пьесе
французского поэта-академика Казимира Делавиня «Дон Жуан
Австрийский». В этой пьесе были заняты первые силы труппы, и
среди них не затерялся в эпизоде Орленев, газеты писали, что он,
как в былые времена, не устает «смешить публику» 1. Смех Орле¬
нева живой нотой ворвался в эту комедию, казавшуюся уже
тогда, три четверти века назад, замысловато-стилизованной и ста¬
ромодной. Как бы наперекор вычурности писателя игра Ор¬
ленева была па редкость скромной и непритязательной. Не был
ли его простодушный юмор реакцией на мучительную издерган¬
ность Раскольникова, недолгой мирной паузой перед новыми по¬
трясениями?
* Впоследствии, в годы гастролерства, не без некоторой внутренней
борьбы он вернулся к этому «совмещению контрастов». Другой возможности
познакомить публику с разными сторонами своего искусства в маленьких
городах на окраинах России, куда во время странствий он попадал на
один, самое большее два вечера, у него не было. И не раз после «Приви¬
дений» или «Горя-злосчастья» он играл свои знаменитые водевильные роли.
А потом по привычке он стал выступать в одип вечер в таком разнохарак¬
терном репертуаре уже повсюду.
В этом последнем петербургском сезоне Орленева едва ли не
в каждом спектакле с его участием мы встречаемся с историей,
пусть и в мистифицированном преломлении названных и не на¬
званных здесь авторов. Даже инсценировку тургеневского ро¬
мана «Отцы и дети» театр поставил как реминисценцию на исто¬
рическую тему, ясно обозначив место и время действия – дворян¬
ская усадьба где-то в средней полосе России в шестидесятые годы.
У Суворина были старые счеты с разночинной демократией, с ба-
заровским нигилизмом, но он почему-то отнесся к тургеневскому
роману на сцене с полным безучастием, как к картине давно от¬
житого, без выходов в современность. Орленеву в «Отцах и де¬
тях» досталась роль Аркадия, она ему не нравилась, он играл
ее больше по обязанности, чем по влечению, и «Петербургская
газета» заметила, что в этой грубой переделке он «не дал и не
мог дать ничего особенно яркого» 2. А «Сын отечества», попрек¬
нув Орленева за то, что он «совсем не играл и говорил, как
будто делал одолжение другим актерам», снисходительно признал,
что маленькую сценку объяснения в любви «он провел с такой
подкупающей юношеской искренностью, что ему за эти несколько
слов можно было простить всю остальную небрежность» 3. В ме¬
муарах Орленев даже не вспомнил о роли Аркадия; после До¬
стоевского она казалась ему слишком очевидной и упорядочен¬
ной, вся на одном тоне, вся в одном измерении.
Большие надежды театр связывал с пьесой Щедрова «Гор-
дйня», где у Орленева была роль дворянского сына Матвея Буя-
носова – силача и забубенной головушки. Суворин одобрил эту
драму из быта русского боярства начала XVIII века, потому что
ее автор в истории помимо фона различал еще и лица и предста¬
вил эпоху петровских реформ в образе столкновения двух видов
насилия – царского и боярского, сверху и снизу. Для демонстра¬
ции грубости нравов в соответствии с общим жестоким, полувар-
варским колоритом пьесы Щедров придумал сцену медвежьего
боя, хотя сомневался в ее художественном эффекте; но у дирек¬
ции сомнений не было, и вокруг этой пантомимической сцены и
разгорелись споры. Театр нашел человека, много раз участвовав¬
шего в медвежьей охоте и хорошо знавшего медвежьи ухватки,
его обрядили в звериную шкуру. Этого ряженого статиста приво¬
зили из-за кулис на дровнях. Медведь был невозмутимо спокоен,
и только когда навстречу ему выходил Матвей Буяносов и начи¬
нал дразнить, чтобы помериться силушкой, бедный, теперь уже
разъяренный медведь становился на задние лапы и обрушивался
всей тяжестью на обидчика. Завязывался смертельный поединок
между человеком и зверем, человек оказывался более увертли¬
вым, и зверя, заколотого кинжалом, убирали со сцены.
В паше время трудно представить себе, чтобы актер, только
что сыгравший Раскольникова (после премьеры «Преступления и
наказания» не прошло и месяца), согласился выступить в роли
такого былинного молодца. Нельзя сказать, чтобы Орленеву нра¬
вился этот цирк, но в затее театра было озорство, какая-то форма
эпатажа, общественного скандала, на который его легко было
подбить. Критика возмущенно спрашивала: зачем Суворину и его
претендующему на академичность театру понадобился этот бала¬
ган? Суворин сразу откликнулся и объяснил, что сцена медвежьего
боя нужна ему как краска быта, «весьма обыкновенная в древней
России», и как некий психологический символ борьбы и расправы
в петровском государстве. «Вслед за сценой медвежьего боя,—
писал он в «Новом времени»,—начинается другая сцена, где боя¬
рина, осмелившегося не подчиниться новшествам Петра Великого,
берут силой и взваливают на те дровни, на которых привезли
медведя, и увозят из Москвы, чтобы представить его перед очи
грозного преобразователя». Суворин проводит прямую параллель:
«Грубые боярские нравы... груб и нрав Петра... Дразнят мед¬
ведя, и он лезет на рогатину. Дразнят человека, и он поступает
иногда, как медведь. Тут есть место для серьезной мысли» 4,—
многозначительно заканчивает ©и свой ответ критикам. В пылу
полемики о правде и ее подобии в истории и на сцене где-то
в тени остался Орленев и его герой, и нам известно только, что
играл он дворянского сына Буяносова с некоторым уклоном в не¬
врастению, чтобы скрасить и усложнить заурядность этого бой¬
цовского романтизма.
И наконец, «Лорензаччио», тоже историческая драма, которую
Орленев поставил в свой бенефис 2 февраля 1900 года. Когда-то
Золя назвал ее самой глубокой пьесой Альфреда де Мюссе, до¬
стойной традиции Шекспира, и пожалел, что из-за трудности по¬
становки – в ней тридцать девять сцен! – и «смелости некоторых
положений» никто еще не решился ее сыграть. Но «очевидно, что
рано или поздно попытка будет сделана, и я ей предсказываю
огромный успех» 5. Первую такую попытку сделала Сара Бернар
в 1896 году. Четыре года спустя пьесу Мюссе для русского зри¬
теля открыл Орленев. Правда, честь этого открытия он должен
разделить с переводчиком Н. Ф. Арбениным.
Несколько слов об этом недюжинном человеке и его несчаст¬
ливой судьбе. Богато одаренный, жадный к знаниям, он начал
с курса математики в Московском университете, потом увлекся
филологией и изучил несколько европейских языков, потом на¬
стала очередь журналистики – в изданиях девяностых и начала
девятисотых годов он напечатал цикл статей на историко-теат¬
ральные темы (например, «Мюссе и Рашель»), не потерявших
значения и в наши дни. И все эти и другие увлечения, без оттенка
дилетантизма, он считал преходящими и случайными и свое
единственное призвание видел в профессиональном актерстве.
А актер он был посредственный, без огня, без легкости, со сле¬
дами тяжелой муштры, с повышенной экзальтацией, так не гар¬
монировавшей с его обликом, с его сосредоточенно неторопливой
нахмуренностью. Когда Арбенин умер, еще не старым, сорока
трех лет от роду, в некрологе «Ежегодника императорских теат¬
ров» было сказано, что его репертуар состоял из второстепенных
трагических (в костюмных пьесах) и характерных ролей. «Это
был очень полезный и образованный актер»6. Какие жестокие
слова для человека, у которого были смелые планы преобразова¬
ния русского театра, реформатора, мечтавшего о возрождении
Шиллера и новой актерской школе романтического направления.
Но что поделаешь, если за двадцать два года службы в импера¬
торских театрах, сперва в Москве и потом в Петербурге, едва ли
не самая заметная его роль – это актер в «Гамлете». Так, до
конца не примирившись со своим незавидным положением в те¬
атре, Арбенин с присущим ему размахом стал работать для
театра как переводчик.
«Лорензаччио» он перевел еще в начале девяностых годов
в расчете на бенефис Ленского. Неожиданно вмешалась цензура,
пьесу запретили, и она долго ждала своего часа. Теперь, посмот¬
рев Орленева в «Преступлении и наказании», Арбенин подумал,
что этот час настал: вот актер, который поймет и сыграет «от¬
чаяние раздвоенной души» Лорензаччио. Что касается цензуры,
то уломать ее в Петербурге будет легче! Знакомство с Орленевым
у него было давнее, еще с московских времен, Павел Николаевич
однажды был у него дома, и притом заметьте – на читке запре¬
щенного «Лорензаччио». Орленев хорошо помнил этот вечер и,
перечитав захватившую его воображение пьесу, без колебаний
взял ее для бенефиса. Потом в мемуарах он написал: «Роль
опять трагическая, с идейным убийством, вроде Раскольникова» 7.
Правда, привлекла его роль Лорензаччио не столько сходством
с Раскольниковым – при известном постоянстве художественных
интересов он всегда искал в их очерченных границах разнообра¬
зия,– сколько непохожестью и новизной задачи. В первом от¬
клике журнал «Театр и искусство» отметил, что в игре Орленева,
«очень хорошего Лорензаччио», пе слышно отголоска «двух его
излюбленных больших ролей (царя Федора и Раскольникова)» и
что «большинство сцен» он ведет по-новому, «тщательно обдумав
нервный облик Лорензаччио» 8.
Самые аспекты игры у Достоевского и Мюссе оказались
разные. Напомню, что Раскольников в инсценировке совершает
убийство в самом начале действия и дальнейшее развитие драмы
посвящено психологическому исследованию обстоятельств, проис¬
шедших вслед за тем. А у Лорензаччио все события предшест¬
вуют убийству, и только в самом конце, в пятом акте, понимая
бесцельность своего тираноборства, он подводит неутешительный
итог: «Я был машиной, созданной для убийства, но только для
одного убийства». И честолюбие у них разное. У Раскольникова
оно, скорее, теоретическое, он открыл идею, как ему кажется, все¬
человеческого масштаба и хочет ее проверить, не считаясь с тем,
что его эксперимент должен быть оплачен кровыо. А у Лорен¬
заччио честолюбие более замкнутое в себе, более эгоистической
окраски. Всеми его поступками движет ненависть к герцогу, узур¬
патору Флоренции, и выход есть только такой – его надо убить,
причем убить должен он, и никто другой! Это его миссия, его
жребий, так он войдет в историю и «человечество сохранит на
своем лице кровавый след» раны от его меча.
Он не знает, как люди в будущем назовут его – Брутом или
Геростратом, но так или иначе он «не даст им забыть себя».
Этот геростратовский мотив совершенно чужд Раскольникову.
И философия у них разная. При всем культе избранничества и
неприязни к толпе и статистике трагедия Раскольникова, как ее
играл Орленев, это прежде всего трагедия его разъединенности
с людьми, о чем мы много писали в предыдущей главе. А Лорен¬
заччио не ищет общения и не нуждается в нем. Его упрекают
в том, что он презирает людей. Он отвергает этот упрек с такой
поправкой: «Я их не презираю, я их знаю». И вот формула его
обескураживающего знания: он готов признать, что злых людей
не так уж много, гораздо больше слабых, а еще больше равно¬
душных. Но и те, и другие, и третьи ничем не могут удивить его
и ничего не прибавят к его знанию. От пресыщения этот «идей¬
ный убийца» иногда скучает,– состояние духа для Раскольни¬
кова невозможное.
У исторических героев Мюссе были реальные прототипы, ра¬
зобраться в сложности их отношений Орленеву помог Арбенин,
специально изучавший эпоху и хроники тех лет. Через полгода
после суворинской премьеры в «Вестнике иностранной литера¬
туры»9 появилась его статья о «Лорензаччио», комментарий
к пьесе, в какой-то мере отразивший и опыт Орленева, хотя пря¬
мую ссылку на него вы найдете только в примечании редакции.
На репетициях и в беседах актер не раз задавал переводчику бес¬
покойный вопрос о том, где проходит граница между подвигом и
злодейством у его героя и есть ли такая граница. Арбенин отве¬
чал ему словами Толстого, что безусловно добрых или безусловно
злых людей не бывает; таков и Лорензаччио, он разный и меня¬
ющийся, и в свете этих перемен и следует рассматривать его тра¬
гедию. Однако мы еще ничего не сказали о том, как развиваются
события в этой старой романтической пьесе.
В тридцатые годы XVI века Флоренцией безраздельно управ¬
лял кровавый и распутный герцог Александр Медичи, и рядом
с ним, у самой вершины власти, был его близкий родственник Ло¬
ренцо Медичи (Лорензаччио – фамильярно-презрительная пере¬
делка его имени), доверенное лицо тирана и непременный участ¬
ник его преступлений и оргий. Тайный республиканец, гордо на¬
зывающий себя новым Брутом, он выбрал путь обмана и принял
маску трусливого и погрязшего в пороке светского негодяя, чтобы
завоевать доверие своего господина и своей намеченной жертвы.
И хотя это притворство тяготит юношу, он искусно ведет двойную
игру и в назначенный час убивает герцога. Но смелая попытка
насилием подавить насилие оказывается совершенно бесцельной.
Она бесцельна прежде всего для судьбы Флоренции, потому
что силы республиканцев слишком слабы, разрозненны и не под¬
готовлены для того, чтобы использовать критическую ситуацию,
создавшуюся после убийства Александра Медичи; к тому же
скандальная репутация Лорензаччио не внушает к нему доверия —
кто рискнет стать его союзником в политическом заговоре! И на
смену старому тирану приходит новый, ничем не лучший. Траге¬
дией кончается это единоборство с насилием и для самого Лорен¬
заччио. Он так долго и с таким увлечением притворялся, что
в. конце концов маска становится его сущностью, и, по выражению
Г. Брандеса, он «делается всем тем, чем прикидывался» 10. Силь¬
ный и оригинальный ум, при всем его безграничном честолюбии,
когда-то ставивший перед собой возвышенные задачи, он теперь
постыдно унижен. Лорензаччио чувствует себя заурядным убий¬
цей, который расправился с другим убийцей; не тираноборцем,
а, говоря современным языком, вульгарным мафиозо. Мысль,
что он уходит из жизни «никем не понятый и всеми презирае¬
мый», более всего и мучает Лорензаччио. Орленев так и понял
драму Мюссе, вернувшись к старой и неизменно привлекавшей
его идее о ненадежности добра, если к нему надо идти путем зла.
В Театральном музее имени Бахрушина сохранился рабочий
экземпляр «Лорензаччио» с пометками Орленева11. По этой до¬
шедшей до нас последней, уже послереволюционной сценической
редакции пьесы мы можем судить об отношении актера к своей
роли. Повторилась уже знакомая ситуация: в двойственности ге¬
роя, поначалу пугавшей Орленева, он в какой-то момент увидел
источник и смысл трагедии. Заступничество и сострадание было
в самой основе его искусства, много позже он говорил американ¬
ским газетчикам, что для него всегда заманчиво за туманами и
неприглядностью истории найти скрытый «луч света». Так, сквозь
искаженные черты Лорензаччио он разглядел его незаурядную
личность реального человека своего времени, к которому природа
была расточительно щедра и чья судьба сложилась самым бес¬
славным образом. Вот почему, играя эту романтическую роль, Ор-
ленев остерегался парадности и костюмиости, которые по тради¬
ции сопутствовали всякой исторической драме, да еще итальян¬
ской, да еще связанной с домом Медичи... Вопреки такой наряд¬
ной рутине Орленев искал для Мюссе жизненного тона, и в дни
репетиций «Лорензаччио» усердно посещал ресторан на Большой
Морской, где собиралась не очень многочисленная и очень разно¬
шерстная итальянская колония в Петербурге. Солидные анти¬
квары, учителя музыки, скромные инженеры-строители, потомки
когда-то знаменитых художнических династий, еще более скром¬
ные служащие банков и фирм и т. д. очень мало что могли ему
дать для понимания национального типа флорентийца XVI века.
Но какие-то характерные интонации голоса, какие-то живые же¬
сты он подметил. А дальше вступало в силу его воображение.
В конце концов он постигает тайну: все сводится к тому, что
в груди его Лорензаччио как бы поселяются два человека и их
сосуществование с первой минуты омрачается неприязнью и
враждой. Ритм этого сосуществования очень изменчив. Есть
сцены, где Лорензаччио так входит в роль насильника и грязного
сводника, что для благородного мстителя уже не остается места;
волна цинизма, по жестокости не уступающего свидригайлов-
скому, захватывает его, и он весь отдается своему зловещему ли¬
цедейству. Так, например, проходит первая встреча с герцогом,
где потерявший всякую узду комедиант с упоением говорит об
«утонченном аромате» распутства в «атмосфере детства». Сцену
эту Орленев охотно опускал, несмотря на то, что по логике сю¬
жета она была необходима. И есть сцены, где наружу выры¬
ваются его затаенные чувства и он не должен скрывать своих
намерений, хотя быть откровенным до конца он и тогда не ре¬
шается. Как дорожит он этими минутами призрачной свободы и
с каким ожесточением фехтует с бретером Скоронконколо (начало
третьего действия), готовясь к убийству герцога. В этих и некото¬
рых других сценах два человека в образе Лорензаччио живут как
бы попеременно, сменяя друг друга, а самые сильные сцены драмы
те, где две враждующие сущности героя Мюссе образуют некий
симбиоз и живут одновременно.
На этом принципе совместности были построены два его зна¬
менитых монолога – накануне убийства и в ночь самого убий¬
ства, в которых, по словам В. Дорошевича, Орленев достиг «по¬
истине трагического подъема, глубокого, потрясающего» 12. Мне¬
ние это не было единодушным. После суворииской премьеры среди
критиков раздавались голоса, что играет Орленев по-своему хо¬
рошо, но до силы и могущества, обязательных в трагедии, под¬
няться не может. Дорошевич не согласен с этой критикой: «Да
откуда же Лорензаччио взять могущество?» – спрашивает он.
«Срывающийся голос, истеричный тон как нельзя более подхо¬
дят, как нельзя лучше рисуют» надорванного, исстрадавшегося
героя Мюссе, который больше не верит в себя и в свой подвиг.
«В этом тон трагедии – Врут, который истерически плачет». Воз¬
можно, что такое понимание трагедии не согласуется с традици¬
онной поэтикой, но разве оно не соответствует некоторым особен¬
ностям духа той мятущейся и не определившей своей позиции
в жизни интеллигенции, которая окружала актера и его критиков
в 1900 году?
После сказанного не создастся ли у наших читателей впечат¬
ления, что Орленев строил эту роль как архитектор, строго по
чертежу, что он был придирчивым аналитиком, подолгу обдумы¬
вающим каждый шаг на сцене, иными словами, что его талант
был рассудочно умозрительным, с обостренным и тормозящим во¬
ображение чувством самоконтроля? Но это будет неверное впечат¬
ление. Величие искусства Орленева в том и заключалось, что при
всей его обдуманности оно всегда оставалось по сути импровиза¬
ционным, отзывчивым к новым впечатлениям, таящим в себе
перемены. И детски непосредственным. Эйзенштейн, восхищаясь
искусством Чаплина, особо отмечает его способность видеть мир
«детскими глазами», без «осознавания и изъяснения» 13. Таким
талантом видеть мир «детскими глазами», видеть во внезапности
движения обладал и Орленев. А предшествовавшее моменту его
творчества «осознавание и изъяснение» никогда не стесняло его
фантазии.
В начале века Гнат Юра, впоследствии знаменитый деятель
украинской сцены, а тогда скромный любитель из города Елиза-
ветграда, посмотрев игру Орленева в «Лорензаччио», так восхи¬
тился ею, что и в глубокой старости говорил об этой романтиче¬
ской роли как об одном из самых сильных своих театральных
впечатлений. В автобиографической книге «Жизнь и сцена» Гнат
Юра писал, что к профессии актера его толкнуло знакомство
с прекрасным искусством Художественного театра; однако не¬
посредственным «виновником» его окончательного решения по¬
святить себя сцене был Орленев. «Меня связывала с ним креп¬
кая дружба. Он оказал на меня большое влияние, способствуя
формированию моих мыслей, чувств и идей. Это произошло тогда,
когда Орленев готовил своего прославленного Гамлета» 14. Идя по
стопам Орленева, уже в послеоктябрьские годы Гнат Юра сыграл
Лорензаччио и назвал эту роль в числе своих удач в классическом
репертуаре, рядом с Лукой и Бароном в «На дне» и Освальдом
в «Привидениях». Так прослеживается орленевская традиция
в истории нашего послереволюционного многонационального ис¬
кусства.
Лорензаччио – последняя роль актера в театре Суворина. Кон¬
чился век, и вместе с ним тончилась и петербургская оседлость
Орленева (потом он будет выступать в этом театре как гастро¬
лер). В мемуарах он объясняет свой уход стечением непредви¬
денных обстоятельств. Все получилось как бы само собой: в те¬
атре Корша были объявлены гастроли Горева, в последнюю ми¬
нуту он тяжело заболел, никакой замены ему не было, антрепре¬