Текст книги "Дневник"
Автор книги: Александр Гладков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц)
Гладкову как никому важен акт персональной коммеморации, то есть сохранения в памяти всякого уникального события. Так, например, после известия о смерти Михаила Светлова он пишет (после строки отточий):
4 окт. 1964. <…> Стихи Светлова читает Нина Никитина, в которую он был влюблен. Но кто знает об этом кроме нее самой и меня? Ей было посвящено не одно его стихотворение и несколько экспромтов-шуток.
Видимо, это реакция на то, что АКГ слушает по радио. Он сознает, что кроме него, возможно, больше во всем мире этого уже никто не сможет зафиксировать. Но уж если кусочек воспоминания «зацепляется» за что-то в памяти, то следует попытаться вытащить за него и все целое:
6 дек. 1968. День Ал-ра Невского. Мои «именины», как говорили на православной Руси. В детстве, едва проснувшись, я начинал шарить рукой под подушкой: там уже лежали подарки от мамы. <…> [и дальше целая страница, посвященная этому детскому воспоминанию].
Ну и, наконец, дневник для АКГ – это место активнейшей фиксации вкусовых впечатлений, мнений, субъективных пристрастий (он очень далек от беспристрастности). Так, например, он оценивает большинство произведений, да и само творчество Василия Аксенова – как пижонство (причисляя его, возможно неверно, к новомодному тогда направлению западного «нового романа»). Андрея Вознесенского считает «пустоватым» и даже видит в нем «честолюбца» и «временщика». Активное неприятие вызывает у него и критик Лакшин – «карьерист в лагере прогрессистов». Несимпатичны почему-то оказываются ему такие вполне почитаемые сегодня персонажи российской культуры, как Александр Галич, Станислав Рассадин… Но очень интересны и как бы «объемны» получаются фигуры, написанные не одной, как принято, – светлой или темной – краской, а сразу обеими, предстающие поэтому многомерными: Эренбург, Олеша, Евтушенко… Да и сами близкие АКГ в 60-е годы, друзья – публицист и критик Лев Левицкий и писатель Юрий Трифонов – оказываются совсем не «белыми и пушистыми», а с серьезными изъянами (зато уж те, с кем он давно раздружился – Шток, Арбузов, Плучек… – к ним возвращение просто невозможно). И в то же время стойкая, казалось бы, первоначальная антипатия к творчеству писателя Фазиля Искандера вполне может в один миг перемениться (то же, пожалуй, касается и Аксенова). В этом можно, конечно, видеть непоследовательность дневника, но такая непоследовательность для него типична:
8 апр. 71: <…> Встретил днем известного писателя Ф. Искандера с авоськой полной картошки и овощей, идущим с рынка. Это сразу сделало его мне симпатичным. Терпеть не могу важничающих ничтожеств из нашей среды, гнушающихся делать такие покупки.
Дневник – в отличие от летописи – по идее, и может, и должен быть субъективен. Но у АКГ эта субъективность особого рода. Она кажется многим его читателям и собеседникам (особенно собеседницам) даже важнее объективности (Дар и Панова, Кин…). Вот что пишет ему Н. Я. Мандельштам в 1963 году, беспокоясь о его нелегкой семейной жизни[20]:
30 мая [1963]. <…> Как Эмма? Надеюсь, у вас ничего не произошло. Переезд мужа или любовника в гостиницу раньше означал разрыв, и я испугалась.
Пишите. Я представляю себе, что происходит на свете, только по вашим письмам. Остальное все чересчур субъективно.
Н. М.[21]
Видимо, АКГ обладал даром объективного изложения событий, раз многие его собеседники сходятся в этом.
Сколько-нибудь важная информация как бы постоянно «вбрасывается» дневниководом на поле сознания, как на некий разделочный стол, чтобы можно было держать ее в поле зрения, среди прочих ингредиентов, во всех дальнейших перипетиях. При этом часто даже не совсем понятно, что же из данной конкретной новости-сообщения может «прорасти»: оно вполне может остаться тупиковым. Ведь само «блюдо» из этих ингредиентов все-таки готовит уже не автор, он здесь – только что-то вроде грузчика, такелажника: подай-поставь-принеси. Зато принес ли он вовремя и положил ли все необходимое на «стол» – от этого вкус приготовляемого «пирога» очень даже зависит (у АКГ его «пирог» получился вкусен).
7 июля 1969. Жаркий день. В тени 24 градуса. Сижу на даче.
Читал 7-й том Кони. Он конечно всегда был в восторге от собственной персоны, да, надо признать, было чем любоваться. Какая ясность правил жизни, сколько выдержки и того самоуважения, которое отражение уважения других. <…>
И еще – весь день ждал.
Это рецидив мальчишества, или опыт, который я ставлю, чтобы убедиться, что оно еще есть во мне.
А зачем мне сие, если по правде? [Далее – строка отточий.]
Дождался.
Можно считать, что чтение воспоминаний Кони из начала этой записи и краткая фиксация (очевидно, очередного амурного) приключения в ее конце совершенно не связаны друг с другом. Но можно также воспринять первое как возражение себе самому, голос альтер-эго, или совести, вопиющий против растраты себя на подобные низменные похождения.
«Профессиональное» и общее. Драматургия, или «Контрапункт» дневника
Мемуары – позднее сочинение, реставрация прошлого. Записи – подневная кладка неизвестного сооружения, затеси на растущем дереве.
А. И. Кондратович
Дневник АКГ дает нам примеры множества вполне профессиональных оценок – в тех разнообразных областях, в которых автор является специалистом или мастером. Вот, например, что он записывает после просмотра фильма «Бег» по произведению Булгакова, давая сценарный комментарий, описывая игру актеров, рассматривая постановку с точки зрения съемок и режиссерского замысла, – такого профессионального разбора не мог бы, конечно, напечатать ни один из официальных журналов:
2 фев. 1971. Фильм «Бег» очень неровен. Он одновременно и талантлив, и безвкусен. Ему как бы не хватает умного редактора. В сценарии пропали какие-то важные звенья и вместе с тем много лишнего. Замечательно играет Хлудова Стрженевский[22]. Чар[н]ота – М. Ульянов почти хорош. <…> Однообразен А. Баталов, роль которого деформирована в сторону героическую, чего нет в пьесе. Он внешне похож (по гриму) почему-то на Абрама Эфроса. Местами видна фанера декораций. Массовки хороши. Фильм кончается как художественное целое минут за 15 до фактического конца. Все после сцены встречи Чарноты с Люськой неинтересно и слабо. Есть пошлость. Зная дальнейшую судьбу возвратившихся на родину казаков, можно ли так аляповато ставить их сцену. И текст тут тоже ужасно фальшивый. <…> Пошловат эпизод с гробовщиком и коллективным самоубийством. Если бы его выбросить <…> развернуть трагикомически роль Баталова, найти финал для Хлудова и вообще другой финал фильма, четче выстроить драматургию, то фильм мог бы быть превосходным. Насколько мне не понравился «Скверный анекдот», настолько многое пленяет в этой работе Алова и Наумова. В лучших сценах угадан стиль Булгакова: редкая у нас вещь в кино.
Вместе с тем, как ни много встречается подобных вполне «экспертных» и высококлассных оценок в дневнике АКГ, назвать его текст исключительно «профессиональным» дневником невозможно (в отличие, скажем, от «Новомирского дневника» Алексея Кондратовича, посвященного практически полностью высказываниям только одного лица – Твардовского[23]). У АКГ это все-таки вполне классический многожанровый и многослойный дневник, в котором всегда есть множество компонентов, вроде как в «сборной солянке». Похоже, что АКГ этим еще и пользуется как специальным приемом.
Как АКГ много раз заявляет, при всем внимании к новым веяниям в литературе, он терпеть не может так называемого «нового романа», детища преимущественно французов – Н. Саррот, Роб-Грийе и других, у которых сюжет превращался неизвестно во что, как бы слепо копируя жизнь. Его вкусы в этом отношении были вполне традиционны: АКГ любит классически выстроенную интригу – как классического романа, так и традиционную занимательность пьесы (хотя при этом близко общается с Варламом Шаламовым, сторонником именно «новой прозы»)…
Пожалуй, в дневнике АКГ вынуждает читателя одновременно следить за совершенно разными линиями сюжета, идущими или «разбегающимися» в разные стороны, но еще и «прошивающими насквозь» как бы весь дневник – многими параллельными пунктирами. Это можно, мне кажется, сравнить с «контрапунктом» в музыке. Они, эти линии, порой сливаются вместе, а порой расходятся или становятся друг к другу в контры: например, сетования, что опять нет денег, что вот эти паразиты издатели или начальство на киностудии не платят, а бывшей жене с дочерью надо обязательно подкинуть хоть сколько-то денег – чтобы они смогли съездить на лето отдохнуть в Прибалтику, что наш космонавт Леонов вышел в открытый космос, а американцы вот-вот сядут на Луну, что приближается собственный день рождения, который «я» так не люблю праздновать, что опять кто-то звонил, но я не подошел к телефону: наверно, это А, хотя может быть и Б, и тогда, конечно, надо было бы подойти: придется, наверно, спросить у В: «Не он ли это?»; что достал наконец у букинистов (на самом-то деле, он, наверно, спекулянт, этот Г?) какие-то замечательные издания – Д и Е, что надо будет на неделе сдать деньги в правление дачного кооператива на проведение газа (АГВ) и, видимо, придется восстанавливать забор, в котором за зиму кто-то проделал две дыры; что с друзьями детства Е, Ж и З прежних отношений уже, конечно, не восстановить (так были неразлучны когда-то в юности, 20 лет назад: они-то думают, наверно, что я к ним отношусь все так же…); что в разговоре со знакомым парикмахером И вчера узнал, что умер Й: надо будет узнать, когда похороны; что во время обеда в ЦДЛ вместе с К подсел к нам Л и рассказал про М, там же я виделся с Н: оказывается, она уже подала документы на отъезд – по «еврейской» визе; что собирается туда же и О; что в ССП сегодня П страшно ругал Р и С – за публикацию их книги за границей: скорее всего, первого из них теперь выгонят из партии… Ну, и т. д. и т. п.[24]
Так вот интересно, является ли вся масса отображаемых в дневнике событий какофонией, или же она, проходя через сознание драматурга, выстраивается в какие-то более или менее стройные сюжетные линии, с попытками подведения итогов к концу года или к каким-то значимым памятным датам (смерть матери, начало романа с Т, первая встреча с У, ссора с Ф)? В 1920-х дневниковые записи следуют с большими временными и событийными пропусками, по неделе или даже по месяцу. И сам диапазон внимания значительно уже. К концу жизни ведение дневника превращается у АКГ в некую обязательную, практически каждодневную работу за пишущей машинкой, в некий интимный акт, которым он весьма дорожит – чуть ли не больше, чем своей работой для заработка! Ну а если поддержанию этой «интимности» что-то мешает, то он вообще с трудом переносит такое существование (например, уезжает от любимой женщины или, по крайней мере, проклинает свое бессмысленное прозябание на данном месте). Конечно, «контрапункт» здесь в первую очередь – просто из-за постоянной смены сюжетов, их чересполосицы, переключения внимания адресата (и читателя дневника, которым выступает прежде всего сам автор, при его переписывании, а только уже затем, в отдаленной временной перспективе, через десятки лет – любитель копаться в архивных записках или читатель изданного дневника)[25], перескоков с одного события на другое, с пятого на десятое, переходов с мелкого масштаба на крупный: от Пушкинской красы ногтей к вопросам государственной важности (посадят ли Никсона за Уотергейт, введут ли «наши» свои войска в Прагу, смогут ли взлететь американские астронавты с Луны)… Анализ событий и явственное осознание конфронтации того, что старательно замалчивается, – пристальное внимание к авторам самиздата и к хождению конкретных произведений (от кого достал, кому передал, с кем читал…), о борьбе «сталинистов» и «антисталинистов» в правительственной партийной верхушке – таких угадываемых течений внутри как ССП, так и ЦК, как сочувствие «русситам» или «западникам»… Ну и, конечно, в связи с этим «смена голосов» тех людей, которые были собеседниками и доносили до него весь этот кроссворд фактов. АКГ как драматург, постоянно воспроизводя чужие интонации, пытается встать на позиции своих оппонентов… Скажем – и ненавидит драматурга Киршона, как «своего брата», но все-таки, когда того травят на собрании в ССП в 1937-м (потом расстреляют), то – проникается и к нему даже каким-то если не уважением, то человеческим сочувствием.
В дневнике обсуждается и собственная манера письма:
10 мая 1971. <…> А что если назвать эту непонятную рукопись: Попутное?
Это ее выражает, конечно, хотя и странновато.
В результате его книга, составленная из фрагментов дневника, первоначально называвшаяся «Записи ни о чем», будет переименована в «Попутные записи» (см. запись от 21 мая). А чуть ранее приведенной записи о рукописи было сказано вот что:
2 мая 1971. Ц.И. [Кин] прочла мои «Записи ни о чем» и хвалит. Она считает, что надо сохранить тот произвольный порядок, в котором они собраны (записи) и сделать это законом Композиции.
Похвала друга служит для него самооправданием при построении дневника. А все-таки надо признать, что драматург смотрит на жизнь иначе, нежели простой смертный, подмечая в ситуации такие черты, которые делают ее нестандартной, выводят из обыденности в масштаб творческого, поэтического восприятия, то есть кроит из нее всякий раз сценарий очередной своей пьесы, как вот здесь, во время отдыха в Комарове:
2 фев. 1970. <…> Вечером сижу у заболевшего Н. Я. Берковского. Разговоры о том о сем. Он импозантен, в зеленом халате, надетом на белое белье. Заходит Т. И. Сильман, его бывшая любовница, уже постаревшая. Тут же жена[,] Е. А., к которой он потом вернулся. Все стары, интеллигентно выдержан[н]ы, блестяще вежливы.
Публикатор дневника благодарит за помощь тех, кто принимал участие в комментировании текста АКГ, – Елену Александровну Амитину, Дмитрия Исаевича Зубарева, Дмитрия Нича, Константина Михайловича Поливанова, Александру Александровну Раскину, Наталию Дмитриевну Солженицыну, Габриэля Суперфина, Валентину Александровну Твардовскую, Романа Тименчика, Елену Цезаревну Чуковскую, Сергея Викторовича Шумихина, Юрия Львовича Фрейдина.
Михаил Михеев
1964
Выписки из Фонда РГАЛИ № 2590, оп. 1, е.х. 104. 1-й экз. машинописи, заполнен только по лицевой стороне: от 2 янв. до 30 дек. – почти без пропусков, листы проколоты и были сшиты, но рассыпаются (были прочитаны ранее еще пятью исследователями – с 1985 по 2007 г.); 168 лл.[26]
2 янв. Подписал договор на «Зеленую карету»[27]. И. Н.[28] обещал помочь получить деньги поскорее, но это зависит от главбуха.
Письмо от С. Ларина[29] с пышными комплиментами моей статье[30] (в том числе и от имени А. П. Мацкина[31]). Сережа называет статью образцовой, замечательной и т. п., пишет, что для него, читавшего Платонова, она была открытием в Пл[атонове] огромного художника. <…>
4 янв. Получил деньги. У меня Эмма[32]. Вечером у Киселевых. Приехавший из своей деревни Вовка [видимо, сын Киселевых]. Снова удивляюсь, как в такой семье вырос этот превосходный, чистый малый.
Хвастовство И. Н. Его рассказы. <…> Будто бы И. Н. хотят перевести на Мосфильм. Они с Вовкой провожают меня до метро.
5 янв. Обед у Чесноковых[33]: скучно, натянуто. Разговоры вокруг скандала 31-го на встрече Нового года во Дворце Искусств. Туда пришли Окуджава и Евтушенко. Евтуш[енко] попросили читать новые стихи. Он будто бы стал читать поэму «Декабристы»[34]. Ему пьяный Иван Дзержинский[35] стал что-то кричать и назвал его предателем. Дзерж[инского] поддержал какой-то физик. Фамилию его называют по-разному: и Новожилов, и на П (забыл). Молодежь выставила обоих из зала. Комендант города Лукьянов[36] не мог ничего сделать. <…>
7 янв. Звонок из Москвы с радио. Предлагают сделать передачу о В. Э. Мейерхольде на час двадцать минут с участием Эренбурга и актеров[37]. <…>
9 янв. <…> Письма от Оттена[38] и Левы[39]. Н. Д. [Оттен] пишет: «О вашей статье много говорят, вокруг нее большой шум». То же, более спокойно, пишет и Лева. В его письме печальная новость: у Миши Светлова[40] кровохарканье, его увезли в больницу. Он продолжал пить до последних дней.
Уморительную деталь о скандале с Евтушенко рассказала вчера Ольхина[41]. Когда Ивана Дзержинского вышибали из зала, его супруга кричала: – Эх вы, а еще интеллигентные люди, считают себя культурными, а человека ногой под жопу выбрасывают!.. Круги по воде еще идут.
Эмме предложили на телевидении играть Нину Заречную в «Чайке» и она после слез и колебаний согласилась и уже репетирует. Вчера звонил Суслович[42]. Он будет ставить новую пьесу Штейна о Ленине вместо «Ричарда 3-го», которого опять отложили. Эту пьесу Штейн переделал из своей старой «1921 год», существенно ее изменив[43]. Ее хвалят.
В новом издании «В лаборатории редактора» Лидии Чуковской[44] 4 ссылки на мои записи о М[ейерхольд]е. Их цитируют повсюду в хвост и в гриву.
Во время моего предновогоднего безденежья вышло несколько интересных книг, которые я прозевал: биография Экзюпери[45], воспоминания Андреева[46], рассказы Бёлля[47] и Моруа[48] и еще что-то. Может, в Москве куплю.
10 янв. Достал первый январский номер «Леттр франсез», где целый разворот занят моими записями о В. Э. и Маяковском[49] <…>.
Имя Мейерхольда набрано гигантскими буквами.
Я больше чем доволен, я счастлив и, клянусь, вовсе не из тщеславия, а потому что снова имя моего дорогого учителя звучит во всем мире, потому что он не ошибся в моей верности себе…
Купил билет. Сегодня еду в Москву, если… если мне из чистки вернут черный костюм. <…>
Эмма рассказывает, что А. Белинский[50] на репетициях «Чайки» вспомнил меня, приводя в пример тригоринского безразличия к одежде, и говорил еще что-то в этом роде. Сейчас бы помереть и станешь легендой, и постепенно все издадут, что написал, и приятели будут писать воспоминания о чудаке и светлой личности, а я и не светлая личность, и не чудак, а человек, очень много думавший и очень много намеревавшийся сделать, и очень мало сделавший, любивший жизнь больше славы и успеха.
12 янв. Второй день в Москве[51]. Живу в комнате Оттенов, которых на мое счастье нет[52]. Застаю Москву в состоянии паники из-за нескольких загадочных убийств. Некто звонит в квартиры и, если застает там только детей и женщину, входит, назвавшись монтером Мосгаза и убивает охотничьим топориком. Москвичи сидят запершись и не пускают в квартиры никого, кто на отклик отвечает незнакомым голосом. <…> Говорят о 8–9 убийствах за 2 недели. Сегодня вечером, когда мы с Левой ехали от Паустовских (вернее ночью), шофер сказал нам, что убийца арестован в Казани, куда он уехал из Москвы.
<…> Сегодня вечер у Паустовских. К. Г. лежал, потом встал. Ужин. Просматриваю у него блистательные портреты Чуковского и Житкова Е. Л. Шварца[53].
14 янв. Вчера с утра еду в Загорянку[54]. Снегу меньше, чем в прошлом году. Разбираю бумаги, топлю печи. <…> И все-таки мне мил этот старый мой, запущенный и захолодавший дом. Приезжаю разбитый и никуда не могу пойти, хотя обещал к Гариным[55].
По радио сообщают о поимке преступника. Его зовут Ионесян Владимир Михайлович[56] <…>.
Сегодня утром на радио. Просят составить план передачи. Ох уж не люблю этих планов! Потом у Ц. И. Кин[57]. Умная и приятная женщина. Очень интересны ее рассказы. Захожу за Левой и едем сначала в «Новый мир», потом в ЦДЛ обедать. В редакции беру только что вышедший № 12 журнала. В ЦДЛ много встреч: Кузнецов и Зак,[58] Трифонов[59] и Евтушенко, и пробующий со мной активно объясняться Шток[60]. Он зовет в гости и всячески идет на мировую.
Говорят, что по протесту Д. Ибаррури запрещен выход «По ком звонит колокол»[61]. Она вчера прилетела в Москву вместе с Кастро.
Мне нужно повидать Гариных, посмотреть его спектакль [спектакль Э. П. Гарина], постараться повидать И. Г. Эренбурга, написать тексты радиопередачи (Ох!) и тогда я могу ехать[62]. Ну, конечно есть еще ряд небольших и тоже не очень приятных дел.
16 янв. Днем обедаю у Эренбурга. Он мило сохранил для меня номер «Леттр франсез»[63]. Переводит мне предисловие. <…> И. Г. написал к новому тому мемуаров краткое вступление, еще раз напоминающее, что это только воспоминания, а не история… Он говорит слабо и скептически улыбаясь, что больше не видит никакой логики в том, что происходит: в настроениях верхов, в капризах цензуры. Он это повторяет: логики нет, все случайно. Рассказывает мне о новой последней книге «Люди, годы, жизнь». Он написал 22 главы, осталось 8, в том числе и глава о Сталине. Читает мне куски о Михоэлсе и его смерти, о борьбе с «космополитизмом», о 46-м годе, о разговорах с Маленковым об антисемитизме и пр. <…> Читает мне кусок из главы о Фадееве, который мне не нравится: он к нему слишком снисходителен. Говорим о книге Астье о Сталине[64] и вообще о Сталине. Он признает в нем своего рода «гениальность», при всем зверстве, коварстве и злобе. По его словам, все крупные иностранцы, встречавшиеся со Сталиным, были им очарованы. И в то же время он нещадно матерился и был груб с подчиненными и зависимыми от него людьми. Мат вообще процветал наверху, и даже выдержанный Молотов матерился. Он говорит, что только из книги Астье он узнал правдоподобную версию самоубийства Алилуевой. <…> Бухарин рассказывал И. Г., что Сталин очень был тронут откликом Пастернака [на ее смерть] и долго держал его у себя на столе под стеклом, после того уже как вырезка совсем пожелтела. Поэтому он хорошо относился к Б. Л. Тот написал это вполне искренне: это был чистый порыв. <…> О том, как Раск[ольников][65] приходил к нему в Париже, смятенный от страха и просил совета: возвращаться ли. О том, что предстоит 50 лет азиато-африканского национализма. О Мао и о личном воспоминании о приеме у него.
16 янв. Вчера Эренбург согласился записаться для участия в радиопередаче о Мейерхольде. В общей сложности я просидел у него часа три. Он мне показался уставшим и постаревшим, потерявшим свой обычный задор. Все время курит сигары, но говорит почти непрерывно, без всякой охоты вслушиваясь в мои редкие реплики. О его версии смерти Михоэлса: почему его не арестовали и не расстреляли, как других: «игра ума, развлечение Берии».
17 янв. Вечером на «Веселых расплюевских днях» («Смерти Тарелкина») в студии кино – актера с Левой. Потом захожу к Эрасту в уборную. Спектакль хороший, и Эраст Павлович играет хорошо (еще хорош Хвыля – Варравин), но ужасный зал (т. е. зрители). Они пришли явно поглядеть живых кино – артистов, пьеса им не интересна, реакции некультурные. Жалко Э. П. Ему почти сорвали последний монолог, побежав за 5 минут до конца в гардероб. Разговор с Х. А. о том, что она скоро умрет и завещает мне свой архив с записками М[ейерхольда] и редкими программками[66].
Днем случайная встреча с Арбузовым[67] в Лавке писателей. Он был необычайно приветлив, бросился ко мне, как к брату, звал вместе куда-то ехать, вместе жить, чаще встречаться, бранился, что я «пропал и скрываюсь» и пр. Прошлись с ним вместе до улицы Горького.
За обедом в клубе разговор с Б. Слуцким[68].
20 янв. Надо возвращаться в Ленинград. Там какой-никакой, а все-таки вроде «дом». По-прежнему живу у Н. Д. [Оттена], но он может каждый час приехать, и тогда надо выметаться.
Сдал на радио текст передачи. Попросили меня самого прочесть. Да, это длинно. Слушали режиссерша, редакторша и бойкий молодой человек Саша Ширель, помогающий в организации всего этого дела[69].
21 янв. <…> у Левы. Его Люся[70]. Приходят Сарнов[71] и Балтер[72]. Спор о времени. Диаграмма Сарнова. Балтер «левее здравого смысла»: он единственный член партии среди нас. Впрочем, сейчас разница в этом уже почти стерлась. Потом Лева передает мне отзыв Сарнова о моей статье: я «смазал» остроту биографии Платонова и зря «обидел сказ». Он умный человек, но талмудист. <…>
Уже надоело здесь так жить: надо уезжать.
22 янв. <…> Большое впечатление из вчерашних рассказов Ц. И. Кин о дипломате Марселе Розенберге[73] <…>. Сажали не за подозреваемую и потенциальную оппозиционность даже, а за биографии и анкеты. <…>
Помню, как мой отец в 25–26 гг. читал разные обильные воспоминания о конце царского режима – с жадностью, мне почти тогда непонятной. А мне сейчас вдесятеро интереснее все, что постепенно узнается о 34–39 гг.
Сейчас еще можно почти все восстановить, а через десять лет живые свидетели умрут и все будет труднее.
31 янв. Утром приехал в Москву. Днем на радио. Обед с Левой в Арагви. Вечером болтовня[74].
5 фев. Вчера после приезда. <…> Ссора и примиренье с Эммой. Под вечер звонок Саши Ширеля о снятии передачи, посвященной Мейерхольду, и о запрещении вечера его памяти. Он в панике.
6 февр. [После напечатанной даты – ничего нет и пропуск в полстраницы – вещь в остальном дневнике не встречающаяся.]
7 фев. Звонок М. С. Янковского[75] с просьбой зайти к нему. Иду, он колеблется: проводить ли вечер памяти Мейерхольда, назначенный на 14-е (с моим докладом). Если никто больше не приедет из москвичей и останутся только Вивьен[76], Тиме[77], Вельтер[78] и Веригина, то это будет недостойно В. Э. и жалко. Тут он прав. <…>
Умер мой старый хороший знакомый А. Г. Глебов[79]. С ним связаны и воспоминания о начале журналистики, и о драматургическом дебюте, и о делах в Союзе пис[ателей] после 16 октября [1941 года], и о Чистополе. Он недавно стал успешно писать мемуарную прозу – как бы начал вторую литературную жизнь после многолетних неудач в драматургии. Уходят люди 20-х годов.
Тепло, снежно…
Читаю стенограмму Х съезда. Интересно!
(лл. 14–21) [наклеенные на листе вырезки из статьи «Л.Шаумян» в газ. «Правда» 7 фев. 1964:] «На рубеже первых пятилеток» <…>
«…назревала мысль переместить Сталина с поста…»
12 фев. [сверху – вклеенная половина листа, очевидно, перекрывающая какой-то предыдущий текст (нечитаемый):] Третьего дня разыгралась блитц-комедия. Утром мне позвонил Киселев и сказал, что <…> чтобы я написал для «Лен[инградской] Пр[авды]» статью о М[ейерхоль]де. <…> Снова телефон. Янковский сообщает мне, что ввиду моей болезни (?!) вечер переносится. – И не выходите пару дней из дому, – прибавляет он заботливо. – Вам надо вылежаться…
Три вечера подряд во Дворце искусств: 10-го вечер Киры Смирновой[80] – песни на слова Новеллы Матвеевой[81], вчера вечер Андроникова[82] и сегодня капустник.
Капустник мне в общем не понравился. Во-первых <…> есть нечто унизительное, приплясывая, показывать из кармана кукиш, и даже не то чтобы кукиш, а кончик кукиша.
Эта форма гражданского протеста – какая-то холуйская… Андроников был блистателен, с рядом новых рассказов. Заходил к нему за кулисы.
Песни Н. Матвеевой в исполнении под гитару Киры Смирновой (жены Бори Заходера)[83] – хорошо. Это непросто и удивительно, что имеет такой успех. Это сложнее Окуджавы, а вообще совсем новый у нас жанр. Стихи идут от каламбурной детской поэзии, от шутки, которая насыщается большим образным смыслом, недешевым лиризмом. Талантливо!
М. С. Янковский все колеблется: делать ли ему вечер Мейерхольда или нет. И хочется и колется.
Мне очень хочется переписать мою книгу о В. Э. – сделать ее внутренне свободнее, убрать адвокатскую интонацию, излишнюю полемичность. <…>
Литературный мир говорит главным образом о том – дадут ли Ленинскую премию Соложеницыну. После статьи Маршака в «Правде» его шансы очень повысились[84].
14 фев. Занялся Кином[85]. Прочитал три десятка его старых фельетонов и все материалы о нем. Странно: мне интереснее писать о его поколении, чем о нем как писателе. Он очень способный, просто удивительно, но едва начинающий выходить из хорошего ученичества: весь – обещание. Любопытно, что в 37–38 гг. погибли все его друзья-однокашники. Т. е. это поколение тоже вырубалось, так что схема из статьи Л. Шаумян хотя и верна во многом, но узка и не обнимает всего процесса. От этого поколения, которое если бы уцелело, сейчас бы правило, оставили с нимбом святого Николая Островского: остальных уничтожили. <…> Но гибель Кина и его друзей вдесятеро трагичнее. Сам Кин, узнав об аресте одного своего друга, бывшего дальневосточного подпольщика, потом икаписта[86], сказал совершенно точно: – Это самоубийство! [Видимо, в том смысле, что поколение само убивает себя.] – О, как можно об этом написать. И нужно! В этом поколении была еще одна черта: интернационализм. Недаром столькие из него были инкорами, коминтерновцами, кимовцами [членами «коммунистического интернационала молодежи»]. В год окончания войны Кину было бы 42 года. К этому поколению принадлежит и Казакевич[87], и не столько биографией, сколько составом крови. Он его последыш.
Это даже занятно, – почему так не тянет меня читать Кафку. М. б. потому, что надоели иносказания. Хочется правды, от которой будет ломить зубы, как от родниковой воды, а это может быть сейчас только документом, мемуарами, публицистикой, очерком, историческим репортажем. На хрена читать «Дым», когда пишутся «Былое и думы»! Поэтому Каржавин[88] и Евтушенко нужнее Ахмадуллиных[89] и Бродских. Блок говорил, что Брешко-Брешковский[90] ближе к Данту, чем Вячеслав Иванов. Ему тогда тоже осточертели иносказания.
В «Новых книгах» объявлен выход «3–4» частей мемуаров Эренбурга с тиражем в сто тысяч. Думаю, однако, что тут будет поступлено так же, как с «Тарусскими стран[ицами]», т. е. выпустят тысяч тридцать и на этом остановятся[91]. Поди – проверь! А № 2 «Октября» тут в киосках еще нет. Вышел ли он?
Возвращаюсь к Кину. Чтобы понять природу таких людей, как он, было бы полезно попытаться понять и природу того, что может быть названо «обаянием Сталина-вождя». Следы этого есть в книжке Ханина[92]. Я говорю не о позднейших бездумных стереотипах, не о крикливых восхвалениях, которыми в 35–36 гг. были полны статьи даже таких людей, как Бухарин и Радек – их неискренность очевидна, – а <об> искренних чувствах всех в нем ошибавшихся, от того, кто ласково называл его «чудесным грузином», до миллионов, искренне его любивших. <…>
15 фев. <…> Обдумываю и начал набрасывать статью о Кине. По левиным словам ее нужно сдать к первому, и тогда она попадет в майский номер. Редакция «Н. мира» переезжает в дом сзади кинотеатра «Россия» на б. Страстном бульваре. Лева будет там снова сидеть месяц. <…>[93]
Мне переслали из «Н. мира» письмо с восторгом по поводу моей статьи о Платонове. Какой-то Всеволод Шпринк[94].
Сегодня в «Известиях» в программе радиопередач на завтра есть передача о Мейерхольде (видимо, сокращенная на две трети).
17 фев. Передача все-таки была, но продолжалась 33 минуты вместо полутора часов. Зачем-то вставили длинный кусок с Бабановой из «Доходного места» и кусочек из статьи Маркова с каким-то лепетом о формализме. Мой текст хорошо читал Консовский[95]. Все это все же пристойнее, чем можно было ожидать, но какая чудесная могла быть передача!..








